Текст книги "Терек - река бурная"
Автор книги: Лариса Храпова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)
Прилетает разлука моя,
Разлукушка с отцом, с матерью.
Со родом, со племенем…
Антон остановился потрясенный. Мать и раньше пела всегда, в беде и в радости, но он не замечал в ее голосе столько тоски. Лучшей певуньей в станице она считалась, да и теперь еще ее на свадьбы приглашать не брезгают. Певуньей да и красавицей была… А вот жизнь свою сгубила: за бедняка пошла, вдовой рано осталась. Песня да сын были ей всегдашней отрадой.
Антон представил, как сидит сейчас мать, обняв колени загрубевшими на чужой работе руками, опустив на них нестарое еще, заплаканное лицо. И, как, бывало, в детстве, тихо, утробно застонал…
Незадолго до первых петухов оказался Антон у хатенки Василия Савицкого, стоявшей в одном дворе с родительским домом Савичей. Раньше он как-то побаивался, недолюбливал всю эту семью. Суровы, люты в гневе были и старые Савичи, и их сыновья, плохо жилось у них снохам, особенно робкой и работящей Лизе, жене Василия, которую свекровь только что в бричку не запрягала. Бахвала и задиру Михаила, вечно отиравшегося среди чинов да богатеев, Антон обходил; молчуна Андрея, женившегося на осетинке-сироте, воспитанной бездетным казаком Поповым, вообще не замечал; а старшего брата Василия – казака саженного роста, по-цыгански черного, мрачноватого – побаивался. Был Василий грамотей, писарем даже когда-то служил при атаманах. Ходили слухи, что еще с японского фронта продался он большевикам. Когда вернулся, повыкидывал из хаты материны иконы; тайные книжки почитывал, казакам мозга мутил. Но сегодня, после того, как Василий стал на его сторону и удержал от безумного шага, у Антона не было сомнения, что только у Савицкого он должен искать совета.
Крадучись, перелез он через ветхий плетень, шаря рукой по стене, стал обходить хатенку. Шагах в трех от двери остановил его шелест двух знакомых голосов. Из сеней, где ютилась столярная мастерская Савицкого, крепко тянуло сосновой стружкой, табаком, спиртовым лаком. Антон отпрянул, затаился. Двое сидели на пороге, поглощенные чернью ночи, и разговаривали тоном очень близких людей.
Басистый голос Василия, срываясь с шепота, гудел по-шмелиному:
– А в Моздоке днями отдельский съезд собрался. Имей в виду. Полковник Рымарь да есаул Пятирублев заворачивают там. Нехай им чиряк на язык – здорово они играют революционной фразой! Совет свой и то „военно-революционным комитетом“ окрестили…
– Демагогия всегда была на вооружении врагов народов в опасные для них минуты… Съезд несомненно имеет целью собрать белоказачьи силы, – неторопливо проговорил собеседник Василия, и Антон узнал в нем своего спасителя.
– А то! Против горцев меры вырабатывать будут… Чую: резню здоровую они нам готовят… Вы там у себя настороже держитесь… Нонешнее убийство, сдается мне, почин целой программы, намеченной нашим офицерьем…
– Потому-то, Василий Григорьевич, так важно нам заполучить убийцу, суд был бы наилучшим видом пропаганды идей нашей дружбы…
Антон напряг слух; с дрожью в занемевшей гортани ждал ответа Савицкого.
Тот заговорил после минутного молчания, видно, взвешивал слова:
– Покуда от воли нашей мало что зависит: я ведь всего месяцем раньше тебя пришел сюда с фронта. Приглядывался. Есть людишки дюжие, собрать силенку можно. Да пока туго идут на сговор даже фронтовики… Покричать против офицерья – так они завсегда готовы: насточертело им начальство на фронте. А начнешь про то, что объединяться нам, мол, надо, – финтят; дисциплина, она-де и на службе приелась. На деле же и они в душе большевиков побаиваются… Я тут одному покуда открылся – Мефоду Легейде… Человек он правильный и бесповоротный, на фронте немало нашими обработай. Да и раньше я его знавал. Душой он сейчас для революции зрелый. При удобном случае буду за него ручаться в партию. Так вот с Легейдо вместе мы и пытаемся толковать казакам про Октябрь и декреты. Покуда не дюже продвинулись… Давеча на круге из-за нашей неорганизованности и слова не успел сказать, как офицерье дело состряпало… Насчет суда, конечно, мнение твое разделяю: убийцу публично и громко карать надо, пусть все увидят, что такое есть демократия и как при ней жизнь выглядит…
– Наши в большой надежде, что сумеешь ты, Василий Григорьевич, в этом помочь… У товарищей уйма дел сейчас с оформлением партии „Кермен“. Крестьяне валом пошли в эту организацию. Так что наши демократы Гибизов, Гостиев, Кесаев да и другие, те, кто затеялся с нею, даже не подозревали, до чего она разрастется. Сейчас разъехались все по Осетии, во многих селах ячейки возникают самостийно, надо их оформлять, связывать. Я вот тоже должен был в предгорья, а потом в Садон выехать, да с этим убийством замешкался.
– А что, Георгий, мыслите вы под этой своей новой партией? Я думал-думал о ней и скажу тебе по чести, не совсем уразумел: что оно такое будет у вас, этот „Кермен“, – либо прицеп до большевистской партии, либо еще что… с национальным душком?
– Затем я и командирован Владикавказским комитетом, чтоб сделать из „Кермен“ то, что нужно нам, большевикам…
Разговор больше не интересовал Антона. Не дожидаясь ответа Василия, он стал бесшумно пробираться к калитке.
В опустевшей душе слепо толкался страх. Обтирая со лба пот, Антон мелко крестился, благодарил господа бога за то, что уберег его от новой беды. Чуть было не принял дьявола за ангела-хранителя!.. Значит, правду говорили люди про дядьку Василия: продался-таки анчихристам… Ишь, как они снюхались с этим азиатом! Он хочь и мой спаситель и человек вроде бы, да ежли им чего взбрело в башку, разве поступятся? Помыхаются-помыкаются с розысками, не найдут убийцу – за меня примутся… Так и засудят не за понюшку, им для ихней чертовой революции разве жаль человека?.. А потом и спросить могут: почто бежал из подвала, ежели вины на тебе нету?
Чем дальше брела взбаламученная, как ручей дождем, мысль Антона, тем глубже заходила в тесный и темный тупик, куда уже не долетало ни звука разума, ни луча надежды…
К рассвету Антон был уже далеко от станицы. Обходя стороной Ардон, он вышел в степь и, держа по правую руку заклубившийся розовым туманом снежный хребет, зашагал в сторону Владикавказа.
V
В горницу нового дома Легейдо (отстроился он после женитьбы на богатой иногородней девке Марфе) набилось человек двадцать – все больше фронтовики, вернувшиеся в станицу за последние месяцы. Сидели вдоль стен на лавках, курили, тихо переговариваясь, ждали Василия Савицкого, который ушел навстречу приезжему человеку.
В приоткрытую дверь тянуло сырым морозцем. В окна было видно, как кружится на улице густой мокрый снег, залепляющий голые черные ветлы, плетни, промозглую в кочках дорогу. Хата наливалась белизной, делалась светлей, нарядней. Марфа – глазастая и бойкая хохлушка, лет на пять старше своего мужа, сдвинув на лоб – приличия ради – ситцевый платочек, обходила казаков с угощением. На выши-том петухами рушнике она держала начищенный медный поднос, на нем – пузатый чеченский кувшинчик и мутного стекла стакан, рядом – соленый огурец, похожий на старый раскисший чувяк. Казаки опрокидывали под усы терновую наливку, крякали, смачно откусывали от огурца и на все лады расхваливали хозяйскую сноровку Легейдихи, у которой „что тебе терновка крепче спирту, что тебе засол духовитый по-царски“. Марфа, делая вид, что конфузится от похвалы, говорила певучим голосом, в котором так и просвечивал лукавый смешок:
– Ну, што вы, гостечки дорогие, куды уж нам до царского!..
Мефодий, знавший веселый нрав своей бабы и сам готовый в любую минуту подхватить шутку, сейчас с опаской поглядывал на Марфу: не выкинула б чего лишнего – не к месту; люди ведь по серьезному делу собрались…
Наконец, явились Василий и приезжий молодой осетин в городском пальто касторового сукна, в студенческой фуражке, с вязаным шерстяным шарфом вокруг шеи. Незнакомец раздевался у порога, отдавая одежду Марфе, и казаки успели заметить, как он конфузится оттого, что талый снег, падая с воротника, расплывается лужей под сапогами. И каждому вдруг понравилось это уважение к уюту чужого дома, каждому подумалось, что гость, должно быть, неплохой человек, хотя настороженная предубежденность к осетину и держала пока всех в узде холодноватой неловкости.
Василий провел гостя на самое почетное место за столом – под образа. Марфа, думая угодить всей компании, разогналась было к гостю с угощеньем, но Василий грубовато придержал ее за руку:
– Ты погоди, не пичкай всех своим зельем, на него не все падки… А товарищ Цаголов, сколько мне известно, совсем непьющий…
Гость взглянул на Савицкого быстрым благодарным взглядом, наклонил перед Марфой блестящую, словно напомаженную голову:
– Не обессудь, добрая хозяйка… Василий Григорьевич прав: душа у меня не принимает спиртного.
– Стало быть, не знал ничего горького – ни тюрьмы, ни солдатчины, – неодобрительно произнес Семен Сакидзе.
В комнате наступила нехорошая тягучая тишина, все ждали, что Цаголов обидится, но тот только развел руками, слегка прищурил заблестевшие под стеклами пенсне глаза. Так он щурился, когда загорался задором в предчувствии нелегкого спора; Василий успел узнать эту цаголовскую манеру за несколько встреч с ним.
– Ни в тюрьме, ни в солдатах, пока не был, что правда, то правда, – с лукавой улыбкой сказал Цаголов, поражая казаков своим чистейшим русским выговором. – Не успел. А однажды, в Москве, учась, был кандидатом и в Сибирь, и в солдатчину…
– Э-э, так ты, наверное, христиановского, бывшего батюшки Александра сын! – всплеснул руками Данила Никлят.
– Его самого… Отец нынче с младшими моими братьями в селенье из Пятигорска вернулся.
– Вот так так, – торжествующе оглянулся Данила, на товарищей. – Встренулись, значит!.. Я ж у твоего батюшки в доме завсегда бывал, куначили, как же… Обчественный он человек был – народу у него завсегда, что на постоялом двору… Ты еще под стол тогда бегал… Еркой тебя звать?..
– Почти что: Георгием…
– Ну да, ты!.. А вот Хведор, племяш мой, – твой сверстник. На мясоед как-то был у вас, завез его, так вы еще с ним в цалганане[4]4
Цалганан (осет.) – летняя кухня.
[Закрыть] початку пекли, морды в саже испакостили… Не помнишь?.. Гляди, вот он – Хведор-то…
Федор Нищерет, конфузливый, не служивший еще казачок, затянутый в легейдовский дом дядей, покраснев до ушей, смотрел на Цаголова. Тот, улыбаясь, протянул через стол руку, слегка притронулся к его плечу. И, совсем засмущавшись, Федор некстати фыркнул в кулак, завертелся на лавке. Данила, вдохновляясь, повернулся к казакам, поймал за полу чекменя Мефода.
– А как его батюшка в девятьсот пятом бунт учинил… Ей-ей!.. Даром, что осетин, а так против церкви да против баделятов говорил, что держись тольки… За это его потом по шапке из должности, ряску ободрали да в Кизлярский монастырь удалили. Потом он, слышно было, в Азии еще бунт поднимал. В цепях, говорили, его по Каспию везли…
– Да нет же! Это слух только! После Кизляра отец в штатские вышел и преподавал в гимназиях Пятигорска, – с улыбкой перебил Данилу Цаголов.
В атмосфере потянуло теплом – Данила своей болтовней будто заслонку с печи прибрал.
– Вы что же там, в Пятигорске, и произрастали? – с любопытством, но еще осторожно, точно дно в речке нащупывая, спросил гостя Легейдо. Казаки, заинтересованные, ждали ответа.
– Сначала во Владикавказе, потом в Пятигорске, последние годы учился в Москве…
– К нам, стало быть, из Москвы прибыли?..
– На Терек из Москвы, а к вам-то в станицу прямо из Владикавказа: вчера только там был…
– Угу… вчера. Стало быть, новости у вас самые овежие. Ну, и чего там хорошего?
– Вот об этом-то и хотелось поговорить с вами…
– Верно, что ингуши с чеченцами там в поход на нас собираются?
– А архиерейскую церкву, – правда, молоканцы порушили?
– Правду говорят, большевики в Думе переворот сделали?
– Сказывают, Войсковой круг днями сбирался, не слыхал?
Казаки и не заметили, как разговор стал общим. Слушая Цаголова, всё удивлялись простоте и легкости, с которой он объяснялся с ними по любому вопросу.
– И где это ты добыл такого? – довольно покручивая ус, тихо спросил Мефод у Василия. Тот, покосившись на казаков, увлеченных беседой, также шепотом ответил:
– Член Владикавказского комитета, нам через него с партийным руководством связь держать, разумеешь?.. Поговорить с нашими позвал его, бо он тоньше моего умеет до нутра подбираться. Я, если что не по мне, сказану по-свойски, без всякой обходительности.
– Да уж это так, с плеча рубишь… Премного с этим качеством твоим знаком, – усмехнулся Легейдо.
Разговор сразу же перешел на самое больное для казаков – войну.
– И где ей только край? И найдется ли кто-нибудь, кто сможет ее остановить, покуда русский человек до конца не истребился?.. – рассуждали казаки.
– Есть такие, которые желают прекращения войны, и вы это сами знаете, – сказал Цаголов. Сняв пенсне и держа его между пальцами, он щурился, зорко поглядывая в лица близсидящих казаков. У тех все больше разгорались чертики в глазах и расплетались языки.
– А чего ж, знаем, – немедленно отозвался Антон Скрыпник, – большевики, конечное дело, предложили мир… Если б не то, не быть бы нам нонче дома, по сей бы момент припухали в окопах…
– А вот есть среди казачества и такие, которые вовсе не благодарны большевикам за этот мир, – явно намекая на что-то, подхватил Цаголов.
– Ну, ты это брось! – недоверчиво поглядел на него Иван Жайло. – Нам-то известно, какая она такая – война, и чего-чего, а насчет ей большевики угадали про казачью думку…
– Да не всех, видно, казаков думку-то… Знаете, что Войсковой круг, заседавший на этой неделе под руководством самого Караулова, постановил не признавать мир, предложенный Германии большевиками?
Казаки молчали, огорошенные. В тишине резко прозвучал голос Савицкого:
– Могу это документально засвидетельствовать.
Василий выложил на стол из кармана бекеши небрежно свернутый листок „Терского казака“. Все повскакивали с лавок, жадно накинулись на газету, загалдели:
– Это что ж, братушки, обратно бойня?
– Мало что ли нашей кровушки пролито!?
– К черту! Нехай сами воюют, ежли нас не спрашиваются…
– Вишь, какие расторопные, без народу решили!
– Видать, братва, в этом деле нам только с большевиками и поладить…
И словно бы ловя казаков на слове, Цаголов сказал:
– Именно только с большевиками, ибо лишь они решают все вопросы в интересах простого народа… Больше того: они предоставляют народу самому решать вопросы о войне, о земле, о власти… Кто из вас доподлинно знает, что такое Советы, Советская власть?
Казаки, не остыв еще, с шумом рассаживались по местам, с любопытством оглядывались на него, перемигивались, но молчали. Демьян Ландарь, значительно взглянув на Василия, один за всех ответил, но как-то нехотя;
– Да, кабыть слыхали, Василь Григорьевич вон объяснял… Да тольки сомнительно нам, будет ли казакам от них корысти… Сказывают, они землю у нашего брата отбирают, горцам передают…
В последней фразе Демьяна прозвучал скорей вопрос, чем утверждение. Цаголов быстрым движением тонкой руки взъерошил волосы, пытливым взглядом пробежал по лицам казаков – в каждом увидел ожидание и надежду, недоверчивую усмешку и жгучее, до дрожи, нетерпение. Понял, что хитрят фронтовики: много они знают от Савицкого и о Советах, и о земле. Но таково свойство недоверчивого ума хлебороба: еще и еще раз хочет слышать он о том, чем болеет душа, причем из уст нового и стороннего человека, каким был для них этот молодой осетинский парень – башковитый, как пророк, и красноречивый, как искуситель…
Цаголов на минутку задумался, решал, как повернуть разговор.
…Вот она, земля, – источник жизни и смерти, извечное яблоко раздора, упавшее в гущу многочисленных жизнелюбивых кавказских народов. Сам Георгий никогда не знал колдовской власти земли: у семьи его не было надела, отец-священник не занимался сельским хозяйством, но еще маленьким мальчишкой Георгий поражен был однажды кровавой дракой, разыгравшейся на его глазах между толпой осетин и архонскими казаками, запахавшими какой-то клин, врезавшийся в их юрт. С тех пор из любого разговора взрослых слух его схватывал прежде всего слово „земля“. Он видел, как молятся на землю его односельчане, какое исступление охватывает людей ранней весной, когда приходит время пахать ее и острей ощущается земельная теснота; в эту пору особенно часто сходились на межах два землероба-соседа или две толпы, говорящие на разных языках, и тогда колья и кинжалы решали спор об украденном вершке земли.
Все свое детство Георгий слышал проклятия односельчан в адрес баделят Тугановых и казаков, отнявших у его родного села пахотные земли Силтанука и лесные угодья Муртазата и Устурхада. Возмужав, он узнал, как обозначает статистика эту извечную кровавую драму: четырнадцать и четыре десятых десятины пахотной земли на мужскую казачью душу и четыре десятины всякой земли на мужскую горскую душу; в горных частях Осетии. Чечни, Ингушетии и того меньше: от одной пятой и одной трети десятины до нескольких саженей…
Несправедливость вопила и в мертвых цифрах и в живой действительности, выплескивалась обидой и злобой, ослаблявшими народы Кавказа, делавшими их игрушкой в руках угнетателей.
Уже в средних классах гимназии Георгий знал: не пожалеет он жизни для разумного переустройства того, что против воли народов камень по камню складывал русский царизм…
Казакам, изнывавшим от нетерпения, нравилось, однако, что молодой гость не спешит с ответом, раздумывает. Значит, серьезный человек и понимает всю значимость беседы. Когда же он заговорил, опять удивились ясности и простоте, с которой тот рассуждает о столь трудном деле.
– Вот вы лично… простите… ваше имя и отчество? – обращаясь к Ландарю, неторопливо спросил Цаголов.
– Демьян Федотович, – степенно отозвался Ландарь.
– Вот вы, Демьян Федотович, сами много земли имеете?
– Совсем даже не имею… Человек я нонче мастеровой, потому как с землей не справился… Она, матушка, уход любит да ласку, а я сроду на лошаденку с плугом скопить не мог, так и отстал от своего пая, люди теперь пользуются…
– А какие люди, позвольте узнать?
– Гм… не эти люди, которые перед тобой сидят, а те, Полторацкие да Макушовы… Им бы, хочь все отказались от наев, много б не было…
– Этим чего! Скота до черта, да и машины есть, им хочь всю степь – обработают, – высоким и злым голосом вставил Жайло. – Скопидомы, сволочи, их никакой разор не берет… А я вон на службу справился, коня строевого купил – и все тебе хозяйство ушло. Землю хочь когтями скреби, нечем больше…
– При нашей справе шибко много ее не закрапаешь…
– А у кого семьища, как вон у Гаврилы, в восьмеро ртов, тому и пая не дюже хватит…
– Покуда на фронте был, Макуш у бабы моей за долги пай выторговал…
– А как дележ идет., непременно тебе где-нибудь на камнях да на глине подсунут… Хочь засевай ее, хочь без севу урожай дожидайся – один толк…
– У нас так, равноправие – только на сходе покричать, – наперебой выговаривали казаки.
И тогда Цаголов, не бередя больше вопросами их болящую душу, заговорил о ЦК „Кермен“, который по совету Владикавказского комитета большевиков уже в этом году разделил между бедняками тугановские и кубатиевские земли. Оделить всех по справедливости далеко не хватило, но и того уже было достаточно, чтоб дигорские крестьяне поверили в народную власть и в большевиков. Видно это хотя бы из того, как охотно вступают они в новую партию „Кермен“. Причем идут они в партию с оружием, знают, что борьба еще предстоит долгая…
Казаки, словно давая донять, что разговор отклонился от темы, стали закуривать, ерзать на лавках. И вдруг в цаголовскую речь бесцеремонно вмешался Данила Никлят:
– Нд… всяческие слыхивал партии – и кадеты, и меньшевики, и разные там серые, а про эту… про „Кермен“ – не-е… Она чего же, к большевикам с боку-припеку будет приходиться?
Казаки выжидающе глянули на Цаголова – не обидится ли? Тот лишь едва приметно улыбнулся кончиком крепкого волевого рта, хотел ответить что-то, но Савицкий, опередил его:
– Если хочешь, то так оно и есть… В „Кермен“ идут вместе с другими и крестьяне-собственники, которые не совсем согласны с программой большевиков. У большевиков про землю сказано, что она должна быть национализирована. А мелкие собственники хотят, чтоб рабочее государство поначалу выкупило у них землю, а потом уже раздавало, кому захочет… Так я говорю? – обернулся он к Цаголову, пошевеливая густыми тяжелыми бровями.
Лавки сразу перестали скрипеть, снова на лице Георгия окрестились выжидательные взгляды.
– Я вижу, Василий Григорьевич, вы по-прежнему недовольны и не согласны с нами, – спокойно и негромко, будто слова его предназначались не для всех, произнес он. Но тут же заговорил громче: – Видели ли вы, как на общественное стадо волк нападает? Все хозяева, и тот, у которого сто овец, и тот, у которого одна хромая овца, бегут на волка дружно, с одной целью – убить… Волк сейчас – контрреволюция, его хотят убить и безземельные крестьяне и мелкие собственники. Так что пока у них цель одна. Вот почему наши товарищи решили создать эту крестьянскую партию. И Владикавказский комитет положительно расценил эту попытку… Вы же понимаете, как сложны наши условия?..
Кто-то из казаков громко крякнул, еще кто-то многозначительно кашлянул. Василий исподлобья глянул в ту сторону, понимая, почему заволновались фронтовики: никогда раньше, разговаривая с ними, он не упоминал о своей партийной принадлежности, а тут Георгий как будто раскрывал его перед всеми. Это не смущало Василия – рано или поздно фронтовики должны были узнать, кто он, ему с ними по-соседству вовеки жить партией определено. И, не делая никакой попытки скрываться от них, он тем же тоном единомышленника ответил Цаголову:
– Я не недовольство высказываю, Георгий, я пытаюсь внести ясность для товарищей-фронтовиков… Не нужно, чтобы они смешивали потом „Кермен“ с большевистской партией… Ясность – завсегда первое условие среди товарищей… Мы тут все свои. Окопы да кровь сроднили нас пуще, чем мать детей единоутробных. Каждый из нас там, на фронте, понял, за что и за кого нас на убой гнали… Поняли, и кто нас от войны хочет избавить, мирную, справедливую жизнь на земле установить…
Казаки еще больше насторожились. Будто впервые увидевшись, косо поглядывали друг на друга. В разговор неожиданно вступил Легейдо.
– Что бы за партия ни была эта „Кермен“, а сила в ней будет, особливо ежли большевики ее направлять станут, – пристальным ощупывающим взглядом посмотрел он на каждого. – Без партии, без сорганизованности люди все одно, что метла без перевязки. Нету у нее силы, кажная хворостина в свою сторону метет.
– Оно и видно было еще в Литвийкином деле. Не смогли ж казака отстоять на том кругу оттого, что сговору между собой заранее не сделали, без плана действовали, – поддержал его Савицкий.
Понимающе переглянувшись с Василием, Цаголов откинулся на лавке. Лицо его погрузилось в тень от икон. Теперь он молчал, предоставив казакам сговариваться самим.
Фронтовики начали понимать, куда клонился весь разговор. Вопрос об оформлении их группы давно ужо зрел, но сейчас двое из них, самых смелых и самостоятельных, впервые заговорили об этом так определенно и открыто…
– Нд-а-а… Партия, оно, конешно, хорошо, – после молчания уклончиво сказал Дмитриев.
Жайло полез за пазуху доставать кисет, Ландарь громко высморкался и отвел глаза на окошко. Савицкий посмотрел еще на одного-другого: взгляды казаков, будто невзначай, ускользали в сторону. И, уже закипая раздражением, он спросил напрямую:
– Ну так как будем решать: оформляться либо так и оставаться, вроде водички жиденькой?
Казаки молчали. Мефодий незаметно дернул Василия за полу – не горячись, мол. Василий замолчал, подождал еще.
– Отряд али партия – оно хорошо бы, да дюже надоела эта самая служба да дисциплина, боязно связываться, – сказал, наконец, за всех Иван Жайло.
– Так! А как же ты Совет депутатов думаешь создавать? Организация нам нужна хотя бы для того, чтобы у кулачья с офицерьем власть вырвать… Как на это смотрите?
Опять молчание. Наконец, Гаврила Дмитриев, попыхивая дымом, говорит куда-то в пространство:
– А атаман и так власть отдаст… Ему теперича, после Литвийкиного побега, с Макушовым да Халиным не ужиться… Макушов вон нонче пьяный на мельнице трепался, будто атаман продался красным…
– Ну вот! Может я без организации обойдется, – со вздохом облегчения сказал Антон Скрыпник.
Цаголов, подавшись вперед, к столу, качнул головой, хотел сказать что-то, но Дмитриев, шумно отодвинул ногой лавку, поднялся. И не на Цаголова, а на него обратились теперь глаза всех.
Гаврила неторопливо выбил об заскорузлую тяжелую ладонь глиняную трубку и, не глядя ни на кого, словно подытоживая весь разговор, веско сказал:
– Чего загодя говорить? Об власти общество спросить надо, как оно порешит…
– Верно, – подтвердило несколько голосов.
Легейдо, спеша опередить горячего и вспыльчивого Василия, примиряюще сказал:
– Общество так общество! На том и шабаш…
Казаки, довольные развязкой, стали расходиться.
Василий пошел провожать Георгия за станицу.
Появилась Марфа с шайкой воды, чтобы прибрать горницу. Мефодий стоял один у оконца, задумавшись, глядел на улицу. Снег все валил и валил, ни одного черного пятнышка уже не видно. Марфа, выжимая тряпку, ворчала:
– Понаследили анчихристы. Добро б не задаром, а то побрехали без дела, да и разошлись себе…
– А ты уж и подслухала? – оборачиваясь, спросил Мефодий.
– А то ж! Да и куды вы от меня денетесь? Я ж давно посвященная.
Марфа с вызовом прижмурилась. Лукаво и маняще заиграли ямочки на щеках. Дума враз сбежала с лица Мефодия; он тихо засмеялся и, раскрыв объятия, пошел на Марфу:
– Ах ты, хохлушка посвященная, вот я тебе сейчас ребры посчитаю…
– Уж так и испужал! – замахиваясь на него мокрой тряпкой, весело крикнула Марфа.
Мефодий поймал ее и долго целовал в мягкую теплую шею, трепетавшую от радостного смеха всеми своими жилками.
Вернувшийся Василий был неприятно удивлен увиденным. Закатав рукава по локоть, Легейдо подтирал полы в горнице; в кухне барахтались и визжали дети, а Марфа, сидя верхом на кухонном пороге, чистила картошку. И оба беззаботными, чистыми и дружными голосами (видно, не в первый раз) распевали:
А мне, молодцу.
Все не можеца.
Все не можеца —
Гулять хочетца…
– Гм… радуется, чисто дите, – проворчал Василий, тяжело опускаясь на лавку. Лицо у него было неподкупно сурово, из-под сильно нависшего, тяжелого лба небольшие медлительные глаза глядели озабоченно и мрачно.
– Ну, ты, хмурило-жмурило, – прерывая песню, шутливо сказала ему Марфа, – не наводи тучу на чужое веселье! Либо завидки берут?
Василий даже не взглянул в ее сторону, лишь плечом повел, подумал про себя: „Обнаглела баба, ровно кошка избаловалась от бесстыдного своего счастья, от большой Мефодовой любви“.
– Нашел время веселью, – с упреком сказал он Мефодию, когда Марфа, обидевшись, в сердцах захлопнула за собой дверь.
– А я от жизни не отрешался, живу согласно своего нраву, – веселой скороговоркой ответил Мефодий.
– А по мне, покуда жизнь не перестроим да в счастье всех не уравняем, веселиться не с чего… Я вон о тебе уже речь с партийцами заводил, а ты гляди, чисто козленок какой-то, расходился, да и делом не своим занялся… Баба для чего?
Легейдо, насупив светлые брови, бросил в шайку тряпку.
– За партию не скажи: душу за нее отдам! Другого пути для меня уже нету… Только вот об веселости не так, как ты, понимаю, и нрав свой переделывать не стану. К веселым да отходчивым люди скорей прилипают…
Мефодий раскатал рукава и сел рядом с Василием. Василий близко видел его гладкую щеку, тонкую кожу, под которой алела здоровая кровь; густые, блестящие, будто маслом смазанные усы; прищуренный, улыбчивый глаз.
– С нашим народом, видал, как балакать, – заглядывая в лицо товарища, словно уговаривал Мефодий, и Василий, как всегда, под напором этой мягкой, но крепкой убежденности, оттаивал душой. – Их шуткой да обходительностью скорей возьмешь… Не пер бы ты нонче так напрямки, оно б, может, и вышло что-нибудь.
– Не умею я, если не напрямки. И терпения у меня ни твоего, ни Георгиева нет. Он, видишь ли, премного доволен разговором остался, – хмуро признался Василий.
– То-то и оно, Георгий-то дальше видит… В нашем деле – терпение прежде всего… Помню я, как ленинский агитатор, который меня на фронте в партию сватал, упреждал: учить народ терпеливо надо, на опыт его опираясь… Ты вот нонче озлился на наших. А чего злиться? Понятно, новое завсегда страшит. Дай им время, житье-бытье так завернет, что они сами увидят: без организации им никуда не податься…
– Диплома-ат, агита-атор, талант, – раздельно произнес Василий и посмотрел на Легейдо посветлевшим взглядом. – Недаром я тебя сразу раскусил…
Когда Марфа тихонько приоткрыла из кухни дверь, чтобы лучше „посвятиться“ в новые планы мужчин, оба сидели, склонившись над столом, молчаливые и уже примиренные, близкие прежней дружеской близостью.
Глядя на них, Марфа всем своим бабьим нутром, пытливым и любящим, чуяла и это их родство, и их разницу. Один представлялся ей богатырем, взявшим на душу судьбу людскую, как тяжелый крест на спину; он отрешился от всего – от радостей земных, от себя самого; он скорей умрет под крестом, чем откажется тащить его все в гору и в гору…
А второму судьба людская – что его собственная, точно маяк, впереди светится; хоть и тяжкий путь до нее – весь в рытвинах и ухабах, но идет он к ней легко, веселясь и радуясь; радуясь не только свету впереди, но и самой ходьбе, бодрой и горячащей. Этот тоже умрет, „о не откажется идти.
И с этим, вторым, Марфе было больше по душе. Она сама была такой: и жадной до жизни и на все готовой ради нее…
VI
Не могла Гаша простить отцу за Антона, все уважение к нему потеряла. В первые дни даже смотреть на него не хотела; ходила по дому тучей, спрятав лицо под платок. А без оговорки ни одного отцовского приказа не исполняла:
"Не дюже орите, не оглохла!..", "Не нукайте – не запрягли!..", "Хай ему черт, вашему кабану, сами кормите!.." – то и дело слышался в доме ее озлобленный голос.
Однажды Кирилл за какую-то оговорку стегнул ее у сарая вожжой, но Гашка вскинулась на него таким зверем, что у того аж захолонуло где-то под сердцем.
– Сбесилась девка!.. – только и смог он произнести.
А Гаша, почуяв отцовский испуг, совсем стала от рук отбиваться. Кое-как справившись по хозяйству, к вечеру наряжалась и исчезала до полуночи.
У Гриценковых вечера проходили за семечками да побайками, у Проценко, где девок было до дюжины, вышивали и вязали, кто наволочку, кто скатерку. Но всего веселей было у Анисьиных. В их просторной хате, насквозь пропитанной запахами сытого житья, часто появлялся с гармонией Григорий; сам он уже жил своей семьей на другом краю станицы, но в отцовский дом захаживал с большой охотой: тянуло в девичью компанию, собиравшуюся вокруг трех его незамужних сестер.