Текст книги "Терек - река бурная"
Автор книги: Лариса Храпова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)
В обед напивался, чтобы утопить червяка, точившего его исподволь, валялся под бричкой. Даже поговорить не с кем было. С тех пор, как стал он у Дидуков чем-то вроде родственника-батрака, рядом не оказывалось ни единой близкой души. Кондрат и тот нет-нет да и вздернет нос, заговорит с хозяйским холодком в голосе…
Часто, шагая за быками, Антон глядел на запад, в тот угол между большим хребтом и лиловой цепкой Кабардино-Сунженских бугров, где у самых их подошв ютилась его родная станица. А позади оставался Владикавказ – до него отсюда рукой подать. Там нарастало что-то большое – непонятное и тревожное, а здесь, в степи, еще держался покой. Напоенный фиалковым запахом воздух струил нежную и незатейливую девичью песню:
По горах, по долинах
Сиз голубонько летае,
Он товарища выкликав —
Соби пароньку шукав…
Это пела Марья, ходившая с отцом за второй четверкой быков. Ей бы можно было сидеть дома – хватало батрачек. Да Антона видеть хотела. Пела для него. Он знал это и скучно усмехался, вспоминая ту, другую, которая и петь-то не умела, а вот душу присушить к себе навеки смогла…
…А там, у Сунженского хребта, тоже пахали и сеяли. Дегтярные волосы развороченной земли разрисовали сизые склоны бугров, сбегавшие прямо к станице. Кипела работа и на тучных черноземах за валом и в полях вблизи Христиановского. Здесь в степи казаки нет-нет да и замечали на бугорке осетина. Смотрел тот на некогда свои поля, тосковал. Керменисты этой весной с боем отбирали поля у баделят, раздавали беднякам, но, видно, немало крови предстояло пролить еще, чтобы до конца вырвать землю из когтистых лап богачей, чтоб добраться до владений казачьих мироедов, лопавшихся от избытка нахватанной земли.
Увидев однажды во время пахоты, как маячит на курганчике темная старческая фигура осетина, опиравшегося на палку, Гаша оглянулась на отца и дядьку Гаврилу (Бабенко и Анисьин издавна пахали и сеяли вместе, заналыгачив своих быков в одну шестерню). Оба старика были грязны, всклокочены от жадной спешки: ведь там, за валом, по другую сторону станицы, их ожидали еще не паханные – десятин по двадцать-пятнадцать – паи, скупленные у бедняков…
– Тять, и на черта нам столько земли?.. Ни обойдешь ее разом, ни объедешь! – неожиданно громко, повернувшись назад от быков, которых вела в борозде, крикнула Гаша.
Анисьин посмотрел на нее, как на дурочку, пожал плечами, а Кирилл плаксиво пожаловался:
– Ну, видел?! Я ж говорю, бесится девка…
– С жиру. Вздуй вожжой, – мрачно посоветовал Гаврила.
– Свою Проську либо Верку вожжой! – наслаждаясь собственной лихостью, крикнула девка.
– Ну ты, кобыла, гляди мне!.. Нашлась учить…
А над полями струился пар, и на юге, из клубящихся весенних облаков гляделись бело-голубые горы…
В мае, когда уже сеяли кукурузу, солнце к полудню припекало, дали затягивались паром, горы исчезали, сливаясь с водянисто-голубым небом. Отдыхать становились табором на берегу Дур-Дура. Распряженные быки паслись в кустарнике, а дядька Гаврила и отец, поев сала и простокваши с хлебом, заваливались спать в тени, под развешенной на кустах одеждой. Гаша дожидалась, когда они захрапят, и, закутав белым платком лицо до самых глаз, уходила подальше, растягивалась на каком-нибудь открытом ветру и солнцу пригорке. Ей нравилось, как пахла пригретая солнцем, хмельная от весны земля. Вместе с теплом земли в тело входила сладостная истома; Гаша подолгу лежала, боясь шелохнуться, чтобы не спугнуть, не разрушить иллюзию плотского счастья.
Весна буйствовала. В веселой синеве неба, кудрявясь, бежали легкие, не дающие теней, облака. И откуда-то из-под них сыпался на землю заливистый перезвон жаворонков. Золотом цвели кизил и верба. По-над рекой нельзя было и шага сделать, чтобы не стряхнуть с кустов целые тучи пыльцы. Зеленоватомутным золотом светились издали балки на Сунженском хребте, где тоже цвел и одевался листвою лес. Отдавая медовым привкусом, зацветали на огрехах и межах зверобой, мытник, шалфей, лазоревой искрой разворачивался по обочинам дорог цикорий. А из кустов уже нежно тянуло ландышем.
И надо всем этим в свадебном хороводе кружились стаи мошкары, сновали в воздухе, завихривались в его теплых струях. В осоке вдоль речек надрывно кричали лягушки. На старых пнях, на камнях у речек грелись змеи; чуткая осока беспрерывно шуршала, как от ветра, киша ужами. Казалось, вся тварь земная беснуется в любовном экстазе.
Однажды, умываясь на речке, Гаша увидела, как на другом берегу схватились две змеи. Переплетаясь скользкими телами в тяжелый жгут, они поднимались над травой, на мгновенье замирали, остро сверкая на солнце белой брюшиной. Потом шлепались на землю, барахтались, поминутно выбрасываясь над травой толстыми упругими кольцами, и снова вставали, вытягивались, поднимая вверх трепещущие струнки жал. Жуткой, завораживающей своей леденящей страстью была эта любовная игра двух гадов. Гаша глядела, преодолевая омерзение, и чувствовала, как озноб заползает в кровь и сладкая мука распирает тело.
– Эко любятся твари, – не узнавая собственного голоса, вслух произнесла она. И, хрипло засмеявшись, убежала на пригорок, упала на теплую землю, прижалась к ней истомленным телом…
…Еще на масляной Макушов поймал ее как-то после гулянки у Гриценковых и, трясясь от злобы и желания, грубо потребовал:
– Твое слово, Агафья, – и Марью сгоню со двора. Нонче я – власть, никто мне поперек не скажет. А Марья, она и сама домой просится. Не пойдешь добром – сам возьму… Ославлю – сама побегишь, запросишься под крышу.
Гаша громко засмеялась в ответ, хотела проскользнуть у него под рукой, но он крепко притиснул ее к воротам, запустив руки под польку, жадно шарил по груди.
– Срамно ведь! Глянь, люди! – кричала Гаша, отпихивая его. – А еще атаман! Себя не блюдешь, кто ж тебя слухаться станет!
– Людей пужаешься?!
– Коль любила б, не пужалась…
– А ты потом полюбишь, я мужик для баб сладимый…
– Прими лапы, бугай! Не погляжу, что атаман, сейчас морду ошкарябаю! Вот Халин про сестру узнает, он тебе…
– Будя мне Халиным тыкать! Сам не маленький! Атаман как-нибудь! Айда духом до бабки Удовичихи…
Макушев совсем очумел от ее близости. С судорожной силой пьяного он стиснул Гашу за талию, оторвал ев от земли, поволок в проулок. Мартовская ночь была черной, на улицах – ни души, ни огня; лишь у Гриценковых со двора светились окна – там еще гуляли.
Макушов знал, что из гордости и страха Гаша не позовет людей. Она отбивалась молча и яростно, кусала ему руки, билась коленями. И это еще больше распаляло его. У самой калитки бабки Удовичихи – известной в станице сводни – Гаше на миг удалось опереться одним башмаком в землю и, толкнув Макушова в грудь, стать на ноги. И тут же она увидела, как из-за угла Удовичихиной хаты выходит огромная человеческая фигура.
– Пусти, гад, вон люди идут, – зашипела Гаша. Она вся дрожала, выбиваясь из сил. Макушов расслабил объятия и, став спиной к прохожему, заслонил ее: пусть-де подумают, что казак с любушкой милуется, – ведь до таких пар, торчащих у плетней, в станице никому дела нет. Человек прошел по другой стороне улицы, густо чавкая грязью. Даже в темноте Гаша узнала его: такая фигура могла быть только у одного человека; только он один смотрел на нее при встречах без той обычной сладкой ухмылочки, с какой разглядывали ее, красивую девку, другие мужчины, а когда случалось заговорить – слова его были какие-то особенные и всегда запоминались. И вмиг Гаша решилась: этот все поймет, не осудит, не разболтает.
– Дядь Василь, вызволи!
Макушов рванул ее на себя, потом с силой отпихнул на плетень. Падая в грязь, она услышала его злобное шипенье:
– Все одно моя будешь… Не отступлюсь…
Когда Савицкий подбежал, Макушова уже не было: перемахнув через Удовичихин плетень, он ушел огородами.
Гаша, стряхивая с подола грязь и выплевывая изо рта волосы, выбившиеся из-под платка, со слезами ругалась:
– Спасу нет от его, гада!.. Я ж думала, ушел он с парнями от Гриценковых и, себе думаю, покуда утеку… А он, кобель поганый, подкарауливал. Всю одежу вот в глине спортил…
– Макушов что ли? – с неприязнью спросил Василий.
– А кто ж ишо! – зло крикнула Гаша и затряслась от рыданий. Весь страх пережитого только сейчас по-настоящему пронял ее. Василий взял ее за руку, и она, мягко подавшись вперед, уронила голову ему на грудь, спряталась мокрым лицом в складках расстегнутой бекеши.
– Сама виновата… Все тебе хиханьки да хахоньки… Радовалась небось – сам атаман волочится… А он, гад, от власти очумел, ему никакие ни законы, ни приличия не писаны, – сурово выговаривал Василий и чувствовал, как в груди, на которой вздрагивает Гашина растрепанная голова, рождается незнакомая, смутная и сладкая тревога.
Только что он сидел у Легейдо: говорили о земельном декрете Терского Народного Совета, о том, что проводить его немедленно в Николаевской нельзя, о кулацких восстаниях в станицах; возвращался домой озабоченный и встревоженный. И вот опять тревога, но совсем иная… Он сам не заметил, как его тяжелая шершавая ладонь легла на Гашину голову, а голос становился все злей и строже:
– Все вы, бабы, такие, падкие до блеску, до ухажёров. Крутите, покуда гайки не лопнут… Вот она трошки и не стряслась, беда-то. Доигралась было… А этого… Макупюва, да я б его… Я его своей бы рукой… – Василий до боли тиснул девкино плечо, рука потяжелела от лютой ненависти.
Чем суровей выговаривал Гаше Василий, тем быстрей отходила она от страха и обиды. В этой суровости Гаша чувствовала настоящее беспокойство за нее. Потом вдруг услышала, как под щекой тяжело и гулко, сотрясая всю грудь, бьется его сердце, и подумала: "Ишь, как всполошился на мой крик… Бегом бежал". И совсем затихла.
Василий пошел проводить ее до дому. У ворот Гаша, уже стыдясь и стараясь не выдать конфуза, торопливо побожилась:
– Ну, теперича я на гульбища – ни шагу… По подружкам – тоже… Где еще встренет – сраму не оберешься…
Василий, подумав, сказал:
– Чего же так! На гульбища, где компания есть, можно. А страх обнаружишь – ему смелости поддашь… Таких знать надо…
И неожиданно для самого себя прибавил:
– А ты до Легейдо заглядывай почаще: Марфа – веселая баба… Сдружитесь…
После Гаша как-то забыла про это приглашение. Но однажды Легейдиха сама пришла к ней. Пришла в дом к Бабенковым, будто свежей закваски для молока попросить ближе соседей не нашлось!), и просидела в горнице до сумерек, очаровывая старую Бабенчиху веселыми побайками. Гаше тоже нравилось ее стрекотанье, ее глазастое улыбчивое лицо, а догадка, что Марфа пришла неспроста, совсем заворожила ее.
Когда Марфа ушла, забыв на лавке чапурку с закваской, мать простодушно похвалила ее:
– Лепая[14]14
Лепая – приятная, красивая.
[Закрыть] она бабочка, даром что из кацапок… И где только Мефод выглядел такую?
В другой раз на той же неделе Марфа пришла с куском ситца, чтоб мальчонкам рубахи помогли раскроить, и снова стрекотала без умолку. Но теперь уже Гаша улавливала какое-то направление в ее беззаботной на первый взгляд болтовне… Интересно, должно, живется у Анисьиных, Анохиных и в других богатых домах, куда Гаша вхожа; тихонько или в голос там шумят о войне, о земельном декрете? – Марфа выпытывала и тут же, заметая следы, хохотала, переводила разговор на разные станичные сплетни и пересуды.
Скоро она открыто намекнула:
– Ты у мироедов в домах свойская, от тебя секретов не скроют… А время такое идет – все гляди да гляди, соткеда, с какой подворотни тебя грызанут… Ведь так, девка? – и захохотала, щекоча Гашу под мышками. Гаша поняла, нахмурилась было, потом тоже засмеялась. А скоро сама зачастила в легейдовский дом.
С Марфой и ее четырьмя ребятишками никогда не было скучно. Иногда к их компании примыкал Мефодий или Василий, все вечера проводивший здесь или у Поповича.
А по станице меж тем уже пополз слушок. Макушов спьяна грозился:
– С… Гашка, с Савицким снюхалась. Легейдиха им свиданья подстраивает… Доберусь я вот нонче до тех красноштанных… А Гашка, брешешь, не уйдешь от меня… Я покуда тут атаман!
Гаша беззаботно смеялась, когда Проська или Веруха передавали ей сплетни. Но в душе жил тревожный холодок, и думы об Антоне становились все беспокойней.
Только в степи, куда с отцом и дядькой Гаврилой Гаша напросилась сама, о любви ей думалось легко и радостно…
…Весна буйствовала, щедро расцвечивала и раззвучивала землю. Вызванивали жаворонки, деревянно и знойно кричал удод. Поблескивая на перекатах, со стеклянным звоном струился по камням холодный Дур-Дур. С Сунженского хребта ветер приносил одуряющий аромат чебреца и мяты, а с голубых гор Главного хребта – острый запах снега.
С каждым днем людей в степи становилось все меньше: отсеявшись, они уходили в станицу. И все чаще отец и дядька Гаврила вытаскивали из брички и осматривали свои бузиновки: боялись набега из Христиановского. Тамошние крестьяне громили усадьбы баделят Тугановых и Кубатиевых, засевали самочином их земли. Там часто стреляли, и отзвуки выстрелов долетали до николаевских полей, настораживая казаков.
Но Гаше непонятны были стариковские страхи, выстрелы ее не пугали. Она все чаще смеялась без всякой, казалось, причины. Смеялась грудным, взволнованным смехом, в котором ее отцу не в шутку чудилось безумие.
XVI
Слухи об установлении. Советов во Владикавказе, ободрившие в станице сторонников Савицкого, сорвали замысел макушовцев разом избавить казаков от красных главарей. Пришлось на время им самим поостеречься, перейти к тактике выжидания и неспешной основательной подготовке к схватке.
Тем временем Савицкий и Попович совсем перебрались на житье за станицу. Еще в прошлом году они отказались перед обществом от своих обычных земельных паев и отгородили за валом небольшие плантации под сад и пчельник. У Василия было пчел семей двадцать, заработанных у Поповича, которому он делал для пасеки улья и кое-какой инвентарь.
На другой стороне ручья, вдоль которого разместились пчельники Поповича и Савицкого, разбили свои огороды Дмитриев, Ландарь, Нищереты. В шалашике, сооруженном среди ульев, Василий устроил мастерскую. Здесь же хранил литературу. С тех пор, как Лиза с сыном перешла к своим, Григорьевым, держать книги вблизи матери и Мишки нельзя было, и он тайком, в чувалах и пустых ульях, перетаскал их на пасеку.
Без особого уговора соседи по плантациям собирались за общий стол в большой шалаш Поповича. Здесь за едой текли бесконечные разговоры, обсуждались доходившие из большого мира слухи, читались газеты и большевистские брошюры.
Вечерами из станицы приходили Мефодий Легейдо, Антон Скрынник, Павел Гетало, Иван Жайло, нишеретовский зять Семен Сакидзе, приходил иногородец Захар Литвишко с подростком-братом Акимом.
Берег ручья расцвечивался огоньками цигарок, белыми клубками дымков. В кустах, у самой воды, сапфировыми россыпями цвели фиалки; сухими вечерами их загустевший аромат околдовывал людей, заставлял подолгу сидеть молчком.
– Духовитая нонче весна, – как бы оправдывая на миг размягчившееся сердце, говорил кто-нибудь.
– Надо кончать с кадетами, жизнь пора новую начинать, – добавлял другой, хотя всем было ясно, что сейчас думать об этом всерьез было невозможно: в соседних станицах в ответ на попытку осуществить земельный декрет начались кулацкие восстания, а рядом, у Эльхотовских ворот, разгуливал со своей бандой Кибиров. Да и свои, домашние, белопогонники наглели день ото дня, по мере того как с севера сочились слухи о победах Каледина и Краснова.
Вместе с фронтовиками, числившимися в негласном списке ревотряда, и бедняками, которым сама жизнь несла революционный заряд, приходили на пасеку я новички из крепких семей. Доступа им к себе не закрывали, но и не удерживали, когда иные из них, посидев один вечер и наслушавшись зажигательных речей, отказывались прийти назавтра. Савицкий, нетерпеливый и гневный, махал рукой, говорил, что "волк всегда будет в лес смотреть". Лишь одного человека – своего друга Поповича – не хотел он оставить в покое. Заметил в последнее время, как Евтей хмурится, крутит носом, когда речь заходит о равенстве наций, о союзе с керменистами в предстоящих боях. Вызвать на разговор его было нетрудно, и Василию скоро довелось услышать:
– Не верю я в эту затею с союзом… Спокон веков забижаем друг друга, и не быть равенству меж ими и нами… И не брехал бы ты, когда с людями говоришь… Слухать срамно.
– Посидел бы ты без земли, в черной хате, поглядел бы я тогда, как ты о равенстве начал мыслить, – вспылил Василий. Терпеливо убеждать он не умел, лютовал, когда другой думал иначе, чем он. Но ни переубедить Поповича, ни отмахнуться от него, как от тех, кто приходит из станицы на один вечер, не мог и, подавляя раздражение, тоном приказа бросал:
– Читай Ленина!
Он доставал Евтею книжку, а вечерами при встречах выпытывал:
– Не просветлело?
Но Евтей не уступал Василию упрямством, а книги читать некогда было – целыми днями возился с пчелами, с огородом, ездил с товаром на базары то в город, то в соседние станицы. Страх за семью, боязнь оставить ее без куска хлеба, брала пока верх.
– Опять закулачился… Жадность одолевает, – злясь на собственное бессилие, говорил Евтею Василий…
Самому ему навсегда осталась чуждой забота о хозяйстве, о сытости. Хоть имел он золотые руки и силу и возможность разбогатеть, но так до последнего дня и не завел ни своей скотины, ни земли, ни даже надежной крыши над головой.
…В апреле у соседей-керменистов произошли большие перемены. Василий собирался в Христиановское, чтобы разузнать обо всем. Но на пасеку неожиданно явился сам Цаголов, с зимы не бывавший у казаков.
Василий, радостно взбудораженный, с несвойственной ему суетливостью бросился искать, мальчишек – своего Евлашку и поповического Гурку, которые жили здесь же, вместе с ними.
– До дядьки Гаврилы Дмитриева, шибко! Потом до Скрынника, Жайлы, Легейды! Нехай сюда духом! – разыскав казачат, велел он.
Подобрав портки, хлопцы кинулись в станицу.
Вечерело. Жемчужно-розово отливало над буграми, за которые только что село солнце. Сами бугры почернели, придвинулись к станице; лесистые их гребни злобной щетиной обрисовывались на фоне заката. С равнины, от Владикавказа, дул теплый ветер, нёс с собой запахи цветущих трав, ильный сырой аромат многочисленных ручьев и речек, разлившихся в той стороне. По-вечернему сонно и вяло гудели пчелы.
Дожидаясь товарищей, Георгий сидел на пороге шалаша и с улыбкой слушал, как шуршат воробьи, укладываясь на ночлег в кукурузных будыльях крыши. Василий принес ему из погребка прошлогодние, налитые загустевшим медом соты.
– Ого, Георг знал, куда едет! – по-мальчишески радуясь лакомству, воскликнул Цаголов. Держа чашку меж острых коленок, он ел мед, аппетитно почмокивая, и торопливо расспрашивал:
– Ну, в станице как, Василий Григорьевич? Вы хорошо придумали, обосновавшись на пасеке, – дальше от недоброго глаза. Как настроение у народа?..
– В станице покуда тихо, народ в степь подался, вроде и про войну все забыли…
– Ой ли?
– С виду, говорю, оно так… А сами и в степь под сеном бузиновки тянут. Кулачье-то в открытую вооружается, пулемет с церкви так и не снимали, так и глядит на площадь…
– С мобилизацией как?
– Ту полсотню, что в январе Макушов готовил, мы развалили, ни один из нее не пошел… Второй раз, вот нонче уже, весной, набрали из матерых, отслуженных… Те пошли…
– Что, не удалась агитация?
– Нет… Иван Жайло на этом деле поймался… Нагайками сечен.
– Ну, а товарищи как? В партию подготовлены?
– Да как тебе сказать. Сочувствующих богато, есть и настоящие, сердцем проникнувшие…
И, вздохнув, Василий посетовал:
– Есть ли где еще народ труднее нашего, не знаю. Веками баловали, теперь часами и днями его не переделаешь. Агитации словесной почти не поддаются, никакой логикой не убедишь. А тут слухи подгаживают. С Дона, с Кубани корниловцев ждут, упорно не верят, что красные Екатеринодар взяли… Макушовцы красновщиной да корниловщиной, ако чертом младенца, запугивают, казаков…
– А турками не пугают?! – вспомнив о чем-то неприятном, неожиданно вспыхнул Цаголов; на середине широкого лба у самых корней волос сине набрякла поперечная жилка. Быстро отставив чашку с медом, полез в карман за платком.
– Турками, говорю, не пугают? Нет? Не дошло еще, значит, что германо-турецкие войска официально закрепились в Грузии… Господин Чхенкели, этот "пламенный патриот", читай бишь предатель, добился-таки своего, отираясь в Берлине: Грузия сблизилась с Европой, на волоске сейчас от положения "коронной земли" Германии…
– Тю ты, черт! – громко ругнулся Василий. – Это что ж, выходит, немцы кругом: и на Украине – с лица нашего, и с Грузии – с заду, то есть?
– Выходит, что так. Ими и Краснов с Деникиным живы и грузинские меньшевистские правители, – невесело усмехнулся Георгий. От крыла его носа до уголка рта пробежала тонкая морщинка, сразу сделавшая юное лицо усталым и взрослым.
Василий замолчал; недавнее оживление как рукой сняло. Цаголов, словно обрасывая с плеч тяжесть, встряхнулся, поднявшись, зашагал возле шалаша. Отрывисто заговорил:
– Киров и Буачидзе считают момент серьезным. Внешняя опасность возрастает… Еще бы месяц-два-три выиграть нам… Время… время… Закрепить успех Пятигорского съезда, дать людям понять Советы, узнать их суть… Я думаю, Василий Григорьевич, мы вовремя взялись за преобразование "Кермен". Союз с вами, соседями-казаками, нам сейчас необходим, как никогда. Наш ЦК, Василий Григорьевич, на вас надеется, считает даже, что Николаевская в смысле руководителей обеспечена… Ячейка "Кермен", причем вооруженная, для вас сейчас самая подходящая форма организации. Вокруг нее и будете наращивать отряд…
Савицкий согласно кивнул головой, но, думая о своем, спросил не совсем впопад:
– А верно, что Кубанская рада с Красновым союз громкогласный заключили, чтоб нам, значит, петлю на шею? В халинских да макушовских закутках слух такой ходит.
– И это верно… Мифические правители Кубани, бродившие, как шакалы, за корниловскими бандами, ищут, кому бы продаться. Нашли… Через Краснова – немцам…
Пришел от своего шалаша Попович. Прервав себя на полуслове, Георгий первый протянул ему руку. Тот взял ее, но без тепла и радушия. Вслед за Евтеем стали подходить и другие. Здороваясь с гостем за руку, пролезали в шалаш.
Когда все собрались, Василий зажег огарок самодельной восковой свечи. Близко поднося бумагу к близоруким глазам, Георгий прочел новую программу партии "Кермен", список членов нового бюро.
Скупые строки документов, в которых и земельный, и организационный вопросы решались уже по-большевистски, лишь намекали на ту огромную работу, которую довелось проделать осетинским товарищам. Читая их, Цаголов Часто прерывал себя, щурясь, глядел поверх листа, будто вспоминал что-то.
– Крепко дрались? – понимающе спросил кто-то из казаков.
Георгий сдержанно улыбнулся, от крыла носа до уголка рта снова пробежала усталая морщинка:
– Было дело…
И так же скупо и сдержанно принялся рассказывать о том, как большевики, его товарищи Андрей Гостиев, Дебола Гибизов, Колка Кесаев и другие, боролись за чистку, за большевизацию своей революционной организации, о том бурном собрании под старыми липами в церковной ограде, на котором принималась новая программа и заявление о присоединении "Кермен" к ленинской партии. Тогда-то и выяснилось, кто с революцией до конца, а кто только попутчик, прикрывавший партийными лозунгами мелкобуржуазные и националистические цели.
– Да, некоторые при голосовании за новую программу раскрыли себя и ушли от нас, – медленно заключил Георгий и вдруг тряхнул головой, посмотрел на всех посветлевшими глазами: – Теперь на штампе нашей партии значится: "Осетинская организация "Кермен". Российская Коммунистическая партия (большевиков)". А о чем это говорит? – он прищурился, показывая зубы в веселой улыбке, и торжественно, даже чуть хвастая, ответил сам себе: – Это говорит о том, что мы теперь не просто рядом с той партией великого народа, которая непобедима, а в ней самой. И с ней вместе мы непобедимы – я в этом убежден!
Казаки заулыбались, любуясь юношеской горячностью Цаголова и в тайне гордясь своей принадлежностью к этому великому народу.
– Сейчас "Кермен" и его штаб приступают к созданию своих вооруженных сил и организационного укрепления ячеек, – уже по-деловому произнес Георгий. – За тем я и прибыл к вам…
После небольшой паузы Савицкий сказал за всех:
– Против ячейки у нас собственно возражений нету… – Сказал и невольно посмотрел на Поповича, сидевшего в стороне от всех, на самом пороге.
Георгий заметил что-то неладное, обернулся к Евтею:
– Что думает товарищ Попович? Его голоса не было здесь слышно…
Евтей не шевельнулся, но ответил, едва сдерживая явно прорывающееся недружелюбие:
– А вот об чем я думаю: ежли мы вам так уже нужны, пошто в этом самом вашем бюро наших людей нет?
Наступила неловкая тишина. Слышно было, как хрустнула переломленная в железном кулаке Савицкого хворостинка. Потом деланно засмеялся Дмитриев:
– Вот же публика ты, Евтей! Организация, чай, национальная.
– Тогда мы причем?
– Вот уровень нашей сознательности! – стыдясь за Евтея и закипая гневом, сказал Савицкий.
Георгий, прищурив глаза, искал взгляда Поповича, но тот еще глубже ушел в тень, за светлый круг свечи.
– Я вам объясню, товарищ Попович, в чем дело… Это же очень просто понять. "Кермен" – своеобразная ячейка Коммунистической партии большевиков, вы – тоже ячейка со своим местным руководством, во главе, и вы через нас – это в территориальном смысле удобнее всего – связаны с Владикавказом. А насчет нужности… Я думаю, и мы вам не меньше нужны, чем вы нам…
– Господи боже мой! – веселым, зычным голосом вскричал Жайло. – Ясно это кажному! Гуторьте шибче, где б нам оружьишка еще взять… Небогато его у нас, особливо патронов…
– Сейчас дойдем и до оружия… Товарищи из "Кермен" рекомендуют вам руководителем ячейки избрать Савицкого.
– Законно. Комиссар отряда им и должен быть, – подтвердил Легейдо.
– А в его помощники… – Георгий нацелил взгляд в лицо Мефодия, – товарища Легейдо… Впрочем, окончательно решить – это ваше внутреннее дело…
– Оно, конечно, своим видней, – поскромничал Мефод, пряча в усах улыбку.
Разговор перешел на военные дела. Никто и не заметил, как навалилась ночь, звездная, синяя.
Провожать Цаголова пошли все. Евтей молча вел его коня, не вмешиваясь в разговор, который казаки вполголоса вели всю дорогу. Георгию до рассвета нужно было попасть в селение Урсдон. Сейчас повсюду: в Алагире, Садоне, Ардоне, Заманкуле и других местах Осетии, где ячейки "Кермен" возникли еще в семнадцатом году, ждали его с новыми решениями ЦК.
Прощаясь, Георгий почему-то вспомнил:
– А где тот казак Литвийко, которого в убийстве Токаева мальчика обвиняли?
Василий нахмурился, думал: сейчас спросит и о брате Мишке.
…Недели две всего, как Василий узнал, наконец, историю убийства мальчика-осетина. В тот день под вечер, хмурый и желтый больше обычного, он явился в материнский дом, чтобы схватить Михаила. Брата не было, но старуха варила ужин, и Василий понял, что он где-то в станице и скоро явится (когда Мишка бывал в отъезде, Савичиха всю семью держала на хлебе и квасе, завтрак и ужин неделями не готовила).
Василий сидел на лавке в кухне – мать даже не пригласила его в горницу. Девки тут же ощипывали над деревянным корытом перо, молчали, поглядывая на старшего с любопытством и боязнью.
Савичиха, учуяв недоброе, все пыталась выведать, зачем Василий пожаловал. Но он молчал или мычал в ответ что-то несуразное.
– Ну? Чай, твоя теперича довольная? Холит ее родна мамынька? – не теряя надежды, пыталась разговорить его старуха. – Да и чего ей журиться? Хозяйства у Григорьевых всего-то блоха в кожухе… Муженек с парнишкой казакуют – ей даже об харчах не утруждаться. Видела, видела ее надысь, как в церкву ходила. Однако ж и у родной мамыньки мордой лепей не стала, желтая. Все, как бывалоча, глазюки торчат, чисто черт с рукомойника глядится…
Под Василием зло и нетерпеливо скрипнула лавка. Савичиха, вдохновляясь, продолжала, то собирая в сборку, то распуская коричневые, как у борзой, губы:
– Говорят люди, разбогател ты шибко: цельную пасеку нонче развел? – И не смогла удержать вздоха. – Вот же тебе, бесхозяйному шалапуту, само добро в руки плывет… Медок, он нонче в цене. С твоего б медка да умеючи – сотенки огребать…
Пришел, наконец, Михаил. Увидев брата, тотчас струхнул. Василий понял это по вильнувшему огоньку в глазах, по развязному, нарочито бодрому и усмешливому приветствию:
– Здорово дневали, братынек!
Василий, даже не шевельнувшись навстречу, с трудом выдавил из себя:
– Здоров, ничего себе.
Михаил, явно взбадривая себя, прошелся по кухне, поскрипел хромом новеньких сапог.
– Либо по родне соскучился? Либо в должок взять забег, а? Я теперича при деньгах.
Савичиха громко двинула ухватами, забубнила:
– И ну тя! Отколь это у нас деньгам взяться…
Но Мишка уже завелся, расхвастался, за болтовней скрывая свою тревогу:
– Я вон нонче от Войсковой мастерской – официальный заказик на кожи получил и авансик. Меня вон в Управе, как своего, принимают… Фальчиков давеча ручку жал, сказывал, торговое дело жидам нонче нельзя доверить; распрекрасно, что казаки сами за него взялись… На вас, говорит, Савицкий, у нас особая надежда… У вас интендатский дар… – Михаил жидко хихикнул, полез рукой в карман, упорно избегая взгляда Василия. – А я и сам чую, что дар: за кое дело не возьмусь – барышом себя не обижу… На, девки, держи гостинца! Я и про вас, скурех, не забыл.
Выхватив из кармана горсть конфет в пестрых грубых бумажках, он широким театральным жестом бросил их сестрам. Конфеты дождем упали в корыто с пером; девки, хихикая, полезли за ними.
Василий молчал, не в силах ни встать, ни разжать рта. Никогда еще его так не давила мысль о том, что Мишка – это тот, кто выношен матерью в одном с ним чреве, кто называется бесценным словом "брат".
– А чего б мне их не брать, барыши-то! – бахвалился довольный собой Михаил. – Нонче свободно, демократия… Умным людям самое время жить.
В этот миг взгляд его невзначай натолкнулся на Васильев, и, хоть непрозорлив, недалек был Михаил, он не мог не увидеть той смеси боли, стыда и ненависти, с которой впервые так откровенно рассматривал его брат. Нахмурился, забыв сразу, о чем и говорил.
– Я вон вальцовку к осени задумал… Видал лес на дворе заготовленный? – невпопад брякнул он. Храбрясь, выпятил грудь, сел на лавку напротив. Протягивая ноги, баском прокричал:
– Эй, девки, разобуть!
Младшая – Нинка – кинулась тащить с него сапога. Василий разжал, наконец, сухие, спекшиеся губы.
– Ты погоди сапоги-то скидать?