Текст книги "Терек - река бурная"
Автор книги: Лариса Храпова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 29 страниц)
Старухи-соседки, понабившись в кухне, перешептывались:
– А родителев-то благодарствовать позабыли…
– Погоди ты, Тимофеевна, чай, благодарствие апосля смены столов идет…
– Про смертушку ведь на свадьбе реченьку заводят… Иде слыхано!
– Не бывать, не бывать молодым без венца счастливыми…
– Иде уж оно, счастье, без господнего благословения…
– А слыхала, кума, как жених-то с Савичем Великим Макуша зарезали? Вся грудь, гуторят, была поистыкана…
– Да уж не скажи, паршивый он был атаман, да и бабник. Хочь и наш, а мне его и не жаль нисколечко…
– А Савич чего ж это? Шаферить и дружковать отказался… Легейдиха надысь жалилась бабам: отказался… Начальство, мол, ужо и простыми людями брезгает…
– Вон он сторонкой сидит, смурной какой-то…
– И-и, Да он сроду такой, улыбкой не подарит… И отец их такой бывалоча сурьезный…
Явилась новая ватага казаков, только что сменившихся с заставы. Вперед вытолкнули Федю Нищере-та, на ходу вытягивая из холстинной сумы его трехрядку. Подвыпившая молодежь повалила из-за столов навстречу гармонисту. Бабы во главе со свашкой засуетились, меняя блюда: за столы садилась вторая смена – старшие, семейные гости.
Тихо пробуя лады не отошедшими с мороза пальцами, Федя присел на табуретку у порога, выжидательно прищурился на теснящихся в нетерпении девок. Одна, догадавшись, кинулась к столу за стопкой и шишкой. Через минуту, перекрыв сытый гул, в хате грянула разудалая "Молодка". И единым выдыхом рванулось из десятков грудей зажигательное "Ох!", и сорвалось, понеслось в топоте и припевке все живое в доме…
Молодка, молодка молоденькая,
Головка твоя сподбедненькая!
Дробный перестук каблуков, мельканье разгоревшихся лиц, белых платочков, цветных чепцов, разноцветных выходных бешметов. Половицы прогнулись, застонали под десятками беснующихся ног.
Не с кем мне, молодке, попить, погулять,
Попить, погулять, ночку сночевать.
Суча и топая ногами под лавками, перебрасываясь солеными шутками, старшие подхватывали:
Ляжу спать одна, без мила дружка,
Без мила дружка берет грусть-тоска-а!
– Иха-а! Их-а!
Улучив минуту, Антон поймал Гашину руку, холодную и запотевшую, потянул к своему сердцу:
– Гляди, как стучит. Такой я зараз счастливый, весь бы свет обнял! Ну, развеселись трошки, вон какие все веселые. Это все друзья наши, гляди сколько их!..
Повлажневшими и чуть косящими от счастья глазами Гаша смотрела ему в лицо, жадно дрожа тонкими ноздрями, вдыхала бесконечно милый сердцу его запах.
– Где такую черкеску достал? – спросила совсем не то, о чем думала.
– Цаголов с товарищами прислали; обещали сами быть, да съезд у них национальный открывается нонче… Нравится?
Гаша не успела ответить; Данила Никлят с другого конца стола гаркнул:
– Горька-а!
И показалось Гаше, что пол ускользнул из-под ног и хата вместе с гостями поплыла в легком сладком тумане, когда губ ее коснулись горячие хмельные губы Антона.
– Горька-а! Горька-а!
Он целовал ее еще и еще, пока, задохнувшись, она не упала головой на его грудь. Как выстрел, треснул вдруг разбитый об край стола толстый граненый бокал. Гаша вскинула лицо: Василий, сидевший наискосок на другой стороне стола, пряча глаза, стряхивал брызги стекла с серой черкески. Данила кинулся к нему подобрать для молодых пару осколков:
– Но вовремя дербалызнул, Василий Григорьевич! Либо забыл: на счастье ведь перед дарами бьют! Э-э, да все одно! Раз вверх тормашками споначалу пошло – бей ее, давай сюды черепки!
Василий подобрал пару осколков покрупней и, все так же не поднимая глаз на жениха с невестой, сам бросил их через стол.
– На счастье!
От порога горницы, из боковушки и даже из кухни грохотало: "Молодка, молодка, молоденькая…"
Расталкивая танцующих локтями, лез к гармонисту со стаканом и шишкой на тарелке женихов дружка.
– "Молитву Шамиля" командир просит, Федька! Жарь "Молитву"…
Гармонь оборвала свой сыпучий бесовский перебор. На миг примолкло все в хате, потом смешалось в нестройном радостном гуле. Танцующие, давя друг друга, стали тискаться по сторонам. Чертом взметнулся в образовавшийся кружок невестин дружка; махая длинными руками, словно ветряк, пошел разбуравливать круг. Когда руки перестали уже цеплять по носам и чубам, стал кидаться на всех, хватая за что попало, толкая в грудь, в спину, в плечо…
– Раздайся, раздайся! Казак танцевать хочет!..
Девки с визгом теснились, прижимая к стенам хлопцев, хохотали от щекотки, от их близости.
Иван, пробившись к сеням, сорвал с гвоздя свою волглую от талого снега бурку и через головы метнул ее в круг:
– Давай, Федька!
Федор, слизнув с безусой губы самогон, бросил через плечо опорожненный стакан, тряхнул головой и пригнулся над трехрядкой, чуть не до мехов свесив русый чуб. Разинутые рты, широко раскрытые глаза – все замерло, устремившись на тонкие Федоровы пальцы. А тот медлил, будто искушая терпение, будто ожидая предела. И, выждав одному ему известный момент, шевельнул пальцами бледной, небрежно кинутой на колено руки. Потому сразу – будто птица метнулась – рука легла на лады, кончики пальцев, почти не касаясь их поверхности, пробежали по перламутровым пуговкам, затронули бревнышко крайнего клавиша. И слабая волна звуков оторвалась и поплыла от едва приметно дохнувших мехов. Потом – вторая волна, посильней, третья, и вот уже мелодия, рожденная где-то в горах под звуки ветра и клекот орлов, всколыхнула воздух, полилась медлительно и торжественно, продирая морозцем по коже.
– Пойдем, пойдем, поглядим, – горячечно шепнула Гаша Антону и потянула его из-за стола.
Теперь уже внимание всех перекинулось на танцора. Оставив недопитый стакан, Легейдо, прихрамывая, выходил из-за лавки, и к хромой его ноге тянулись недоверчивые и тревожные взгляды: "Молитва Шамиля" – не просто танец, а танец виртуозный…
Будто и не замечая этих взглядов, Мефод вступил в круг, покручивая усы над усмешливым ртом. И вдруг, как-то разом подобравшись, весь напружинившись станом, затянутым в форменную черкеску, легким прыжком скакнул к бурке, упал на нее коленом и закрыл руками лицо.
Надрывно, на одной вибрирующей ноте заклекотала мелодия. "Шамиль", оторвав руки от лица, простер их ввысь, закатил глаза к небу. Стоявшие с той стороны, куда Легейдо был обращен лицом, увидели в этих глазах столько отрешенности и неподдельного самозабвенья, что холодок прошелся у каждого по спине.
Шамиль молился, и заунывная чеченская зурна, разысканная в трехрядке тонкими пальцами Федора, расчищала его душе путь к аллаху, вела скользкими горными тропками все выше и выше за облака, за синий полог небесный, туда, где снизойдет на странника благодать господня. И, напрягаясь, все неистовей стонет зурна, все нетерпеливей и жарче дыхание Шамиля, а с ним заодно – и зрителей. Мелодия набирает темп, ускоряется; голос зурны все густеет, и уже недалек аккорд, на котором оборвется молитва человека и начнется праздник отряхнувшейся от земных пут, спасенной души. В напрягшихся мускулах – все мучительней тоска ожидания. И вот, когда, кажется, еще миг – и душа разорвется на части, что-то ломается в строе музыки, и обжигающая волна сладострастия подхватывает Шамиля, бросает в неистовом танце. Не ощущая ног, Мефод летит по самому краю круга, заталкивая за пояс полы черкески. Толпа, ахнув, откатывается к стенам. Кто-то выхватывает из круга бурку, она тучей летит над головами, накрывает кого-то в сенях.
– Геть-га! Геть-га! Адж-аж, – наклонясь в круг, к самым ногам Мефода, в такт выкрикивают из переднего ряда. Жаркое прихлопывание еще больше накаляет танец. Мефод уже на носках; легкие козловые сапоги чертят по кругу сплошную черную линию. Ухарски заломленная папаха чудом сидит на правом ухе, одна рука, чуть присогнутая в локте, несет широкий рукав черкески, как орлиное крыло; другая, с закатанным рукавом, лежит на усах, теребит их, закручивает в стрелки, будто прикрывает на лице какую-то гримасу. Глаза его глядят в толпу, ищут кого-то. Увидев Гашу, он вдруг, на полном лету, отшатывается назад, уходит, мелко перебирая носками, на середину круга и, взметнув руками, скрестив на груди играющие кулаки, идет к ней.
– Невесту, невесту Шамиль вызывает!
Гашу легонько, но решительно выталкивают ему навстречу. Она стоит мгновение, недоумевающая, стройная и белая, как лебедь, сшибленный порывом ветра на озерную гладь.
Мелодия делается мягче и просторней. Гаша закидывает на плечо край фаты, так что на лице ее открытыми остаются лишь глаза. Нащупывая такт, осторожно перебирает ногами в сафьяновых чувяках, отплывает от берега в озеро. Мефод коршуном кружит над ней, отлетает, будто издали любуясь жертвой, снова налетает, гоняется по кругу.
– Затанцую, девка, берегись, коль мне досталась! – кричит Мефод. – Ух, берегись! – и непонятная другим гримаса снова искажает его лицо – ведь все позабыли о его ноге.
– Геть-га, аж, аж! – гукают из толпы.
Казаки, зачарованные, глядят на своего командира; на отрезвевших лицах – восторг. И вдруг кто-то охает:
– Ай да наш сотенный! Прикидывался хромым!
– Знамо, прикидывался! Геть-га!
– Жарь, Мефодушка, излови лебедушку! – пристукивая, кричит Жайло.
У Гаши уже кружится голова, в глазах, как из облака глядящих над белой фатой, убегающий влажный блеск – не то отражение света лампы, не то блеска чьих-то других глаз, обращенных к ней. Одному Василию, глядящему на нее поверх голов с застывшей улыбкой боли, понятно, что в глазах ее застоявшиеся невыплаканные слезы, которые – близка минута – прольются на груди милого.
…"Молитву" почти без перехода сменила Наурская. Гости были распалены, рвались в танец. Кто-то на ходу заливал Федору в рот самогон, кормил из ложки студнем. Девки с хохотом обхаживали его, упрашивали не обрывать игры. В кругу уже носились с клинками в зубах Иван и Мишка; лихо гикая, перебрасывались, как в джигитовке, острыми полосками стали. И снова били в ладоши пляшущие на месте молодые казаки и девки.
За столом возобновилась попойка, кричали "горько", требуя возвращения молодых за стол под образа.
Мефодий, с трудом выбравшись из толпы, разыскал в боковушке пустой угол и без сил свалился на пол. В глазах плыли зеленые круги. Он ощупал левый сапог. Нога горела. Высунувшись из-за двери, крикнул в горницу:
– Марфа!
Через минуту еще:
– Марфа, сваха чертова! Поди сюда!
Стоявшие поблизости передали к столу:
– Легейдо жинку кликает…
Но для свашки наступал ее выход – ответственнейший момент в свадьбе: разрезание невестиного каравая. Марфа и бровью не повела, услышав призыв мужа. Не дождавшись ее, Мефод со стоном стянул сапог и, чертыхаясь, стал разматывать портянку, пропитавшуюся кровью…
Отведав невестиного каравая, гости принялись одаривать молодых. Занятые своими кусками – в каком-то из них запеченный на счастье гривенник! – Гаша с Антоном не видели, как в свашкино сито упали первые дары – сверток с отрезом сатина, пачка бумажных денег, золотые звонкие монеты. Подзадоривая друг друга, гости кричали:
– Эх, и скупой ты, кум! Гля, я золотом дарю!
– А что твое золото! Натура нонче дороже. Полусапожки молодой дарствую – хай на здравие носит!
– Держи, свашка, ложек дюжину, на обзаведение молодым.
– На хозяйство подсвинка дарствую, пиши, дружка.
– За мной чувал зерна пиши.
– Я б и корову с телком преподнес, кабы кибировцы не стрескали! Эх, времена пошли – приятных людей и одарить нечем! Сала на зубок держи!
Иван поймал на лету пудовый шмоток сала, перекинул по этапу Мишке, тот – дальше, на кухню. За салом полетела берестяная кладушка с медом, сапоги, крепко пахнущие новой юфтью.
– Э-э, да что я бедней других, что ли? Пиши за мной, дружка, гусаков два да курей полдюжины!
– Брешешь, не дашь! Где тебе взять?
– Не твое дело! Хочь украду, а отдам!
Дарю молодой зыбку для первенца! Чинаревую, полированую!
– Жениху – папаху ангорскую! Запиши!
Иван метался от стола к печи, весь бок которой сверху донизу уже был исписан углем, метил тайными значками имена тех, кто наверняка завтра же вручит дареное, а кто приврал сгоряча и по пьянке. Бабы, выглядывавшие из кухни, шептались:
– А дарят ничего…
– И-и, милашка, супротив прежнего и сравнить нечего… Мому Данилке, помнится, коня под седлом да попоной подарили…
– Времена равняешь! Мне вон на свадьбе быков пару, да денег одних более двух сотен отвалили…
– Нонче обнищал народ, что и говорить…
– Гля, гля, бабочки, Савич поднялся… Чего-сь отвалит?..
– И-и, нищий из нищих!
– Сваха, посудину свою придвинь ко мне! – зычно крикнул Василий.
Марфа, подобрав подол юбки, чинно двинулась к нему от противоположного края стола. Василий, легонько взмахнув рукой, бросил в ее сито что-то тяжелое, прикрытое носовым платком.
Испуганно вскрикнув, Марфа отстранила от живота сито.
– Невесте, чтоб о врагах революции помнила! – громко прибавил Василий.
Десятки любопытных кинулись к свашке. Было чему удивляться: ни на одной свадьбе в целом свете не дарили невестам таких подарков!
Гаша, до этого равнодушно взиравшая на сыпавшиеся дары, тут даже вскочила, гибкой лозиной перегнулась через стол. Счастливая улыбка морщила ее губы, когда, выхватив из сита холодный кусок стали, она прижала его к груди под фатой.
– Осподи Иисуси! Револьверт, а она его до грудей! – громко охнула одна из баб.
– Ура-а! Горька-а! – рявкнул совсем уже захмелевший Данила Никлят. – Пиши за мной, Ванька, пулемет! Украду завтра в Змейке, пиши не сумлевайся!
Хохот раздался в ответ. Гармонь грянула гопака. Девки с визгом кинулись к стенам, давая простор плясунам. Казаки, подбирая полы черкесок и на ходу сбрасывая оружие, вприсядку пускались по кругу. Дом ходуном ходил от топота и гика…
XVII
"Одиннадцатой Армии нет. Она окончательно разложилась. Противник занимает города и станицы почти без сопротивления. Ночью вопрос стоял покинуть всю Терскую область и уйти на Астрахань. Мы считаем это политическим дезертирством. Нет снарядов и патронов. Нет денег. Владикавказ, Грозный до сих пор не получили ни патронов, ни копейки денег, шесть месяцев ведем войну, покупая патроны по пяти рублей.
Владимир Ильич, сообщая Вам об этом, заверяем, что мы все погибнем в неравном бою, но честь своей партии не опозорим бегством. Без Северного Кавказа взятие Баку и укрепление его – абсурд. Среди рабочих Грозного и Владикавказа – непоколебимое решение сражаться, но не уходить. Симпатии горских народов на нашей стороне.
Дорогой Владимир Ильич, в момент смертельной опасности шлем Вам привет и ждем вашей помощи Орджоникидзе".
Телеграмма, выстуканная дрожащими пальцами телеграфиста, летела в эфир над горами и долами. А внизу по испепеленной земле в противоположную сторону шла и шла в снегу и крови преданная сорокинским командованием больная и разбитая Одиннадцатая армия и вела по своим следам Деникина.
У Моздока, вопреки воле нового командования, сменившего сорокинское, эта лава разливалась на два потока: все, кто еще держался на ногах и нёс в руках оружие, сворачивал в Ногайскую степь, пробивался на Астрахань; больные же и раненые текли на юг, к Тереку – последней цитадели Советов на Кавказе. Отсюда, как из мешка, выхода уже не было. И все же надежда на то, что цитадель будет удержана, влекла и влекла сюда людей.
Тесно, тревожно и голодно становилось во Владикавказе. Состав за составом привозил сюда беженцев, больных и раненых из Пятигорска, Минвод, Святого Креста.
Полгорода металось в тифозном бреду. Уже с декабря госпитали, лазареты, больницы, медпункты, вокзалы, школы и даже частные дома, забитые до отказа, не могли принимать вновь прибывающих. Печальные обозы, покрытые тулупами и дерюгами, потянулись по дорогам Терской республики к советским селам и станицам, под охрану их гарнизонов.
Один такой обоз, источая запах карболки и разноголосый стон, медленно двигался сумрачным январским днем по дороге на Христиановское.
Два санитара в кожухах, из-под которых торчали полы грязных халатов, апатично брели за подводами, чавкая кашицей взбитого снега; изредка они справлялись у возницы-осетина, далеко ли еще до села. Христиановское тонуло где-то за зябкими снежными буграми в скучной зимней дымке.
И еще долго и тоскливо тянулась пустая степь, серо-синяя под тяжелым свинцовым небом, и не раз приходилось санитарам подсаживаться к возницам, давая отдых натруженным ногам.
У моста через Белую речку, откуда уже виднелись крыши крайних домов, обоз дожидалось пятеро всадников. На виду у обоза к этим пятерым подскакал из села шестой, в бурке и черной папахе. Он что-то говорил, сдерживая горячего коня, указывал на ближние холмы, едва прорисованные на фоне неба.
Когда первая подвода, втянувшись на мост, остановилась, прискакавший из села – это был безусый крутолобый парень в пенсне – двинулся вдоль обоза, разыскивая старшего.
– Я тут за начальство, – назвался пожилой санитар, походивший на дровосека в своем кожухе, подпоясанном застиранным полотенцем.
– Сколько больных, раненых?
– Все больные. Есть обмороженные, послетифозные, всего девяносто два человека.
– Да… много… Василий Григорьевич, тридцать человек сможете у себя разместить?! – крикнул парень, повернувшись к стоявшим у моста казакам.
Огромный плечистый дядька в овчинной бекеше ответил без всякого напряжения в голосе, будто совсем рядом стоял:
– Сорок сможем… Вот Агафья Кирилловна говорит: сможем, постараемся. Она у нас по медицинской части главная.
– Хорж![43]43
Хорж (осет.) – хорошо.
[Закрыть] Берите сорок.
И санитару:
– Двигайтесь прямо. Я провожу вас через заставу. Последние возы отделите, пусть направо сворачивают, николаевские товарищи разместят.
Обоз тронулся. Санитары попрощались, пожав друг другу руки. Старший ушел с большинством, тот, что помоложе, назвавшийся Тихоном Городничим, повернул свои возы на станицу. Желтый после перенесенного тифа, заросший, он шел рядом с первой подводой, снизу вверх поглядывая на своих провожатых. Вдруг чуть не ахнул, обнаружив среди казаков девку: сразу он ее не приметил, потому что была она укутана в башлык и сидела на коне не хуже казака. Глядя на нее, санитар дивился яркой красоте, откровенному здоровому счастью, которое так и сияло, так и цвело в глазах, в пунцовых губах, затаивших улыбку, во всей горделивой осанке. И это счастье, которое источал весь ее облик, на фоне всего происходящего казалось прямо-таки кощунством.
Гаша поняла смысл прищуренного, чуть презрительного взгляда санитара; обернувшись к нему, тайком от спутников неожиданно показала ему язык; усмехнувшись, вздернула подбородок. "Счастливая, ну и что? Завидки берут?" – расшифровал он ее гримасу и уже менее враждебно отметил про себя: "Умница, однако…"
Казаки, посовещавшись о чем-то, ускакали вперед, оставив обоз. Девка поравнялась с подводой, где рядом с возницей уселся Тихон, поехала шагом, приноравливаясь к неспешной траурной поступи заморенных рабочих лошадей.
– Куда ж это они, стражи наши? – спросил Тихон.
– Сами доедем, тут недалече, вон дым, вишь? – небрежно ответила девка. – А что ускакали казаки, так у них дело есть: в Алагирской слободе кулачье на рабочих напало… Цаголов, тот, что обоз ваш встречал, просил наших подсобить беженцев с Алагира оборонить…
– Ага, резня… Экое типичное кавказское словцо. А кто этот… Цаголов?
– Тю-ю! Либо ты не тутошний?.. У нас каждый ребятенок знает его. Сам председатель Военно-революционного Совета… Он до нас, в станицу, направлялся, да обоз и повстречал… А тут и наши как раз дожидались… Уговор был такой, чтоб нам часть больных, вот мы и поехали к дороге…
– Гм… комиссар-горец, любопытно… Лихой, знать: один скачет, без ординарцев, – недоверчиво повел санитар большой головой в старом солдатском картузе, одетом поверх несуразного мехового котелка.
– Джигит, одно слово, – не замечая скептической нотки в его голосе, согласилась девка.
– А ты что ж, та самая Агафья Кирилловна будешь, которая главная по медчасти?
Девка засмеялась, махнула рукой. В грудном ее смехе колокольцами переливалась здоровая радость:
– Какая я там Агафья Кирилловна! Гашка я обнаковенная… То предревкома наш, как обженились мы с Антоном, придумал мою взрослость перед людями показывать…
– Недавно что ль обженились-то? – понимающе спросил Тихон.
– Да с месяц уж никак! – И снова засмеялась без причины. Потом, спохватившись, покосилась на желтые лица, трясущиеся на подводе. Нахмурилась.
– Как у вас тут насчет бандитов? Много? – выпытывал у нее Тихон.
– Хватает! Чего доброго. Бывает, до самых застав набегают, постреляют, постреляют, да и утекут – боятся. Гарнизон у нас дюжий. А почто тебе бандиты-то?
Гаша внимательно взглянула в усталые, по-хорошему спокойные глаза санитара:
– Из каких краев будешь сам-то? Разговор у тебя вроде бы городской…
– Я-то? Из далеких. Из Ростова-города. Слыхала такой? Студентом был… В Красную Армию сам пошел, с Кочубеем под Екатеринодаром был, да вот под Невинной, когда наши отступать начали, свалился в тифу. Сюда, во Владикавказ, привезли с другими, отходили.
– Студент? А я тебя за дедку было приняла. Старюч, однако, ты с виду. На доктора учился?
– Болезнь да голод и не такое с человеком могут сделать… А учился на агронома…
– Ты не серчай, я это так. Значит, тифом ты уже пуганный?
– Для строя, говорят, не годен стал, так вот решил других от тифа выхаживать, – словоохотливо заговорил парень. – Персонала медицинского сейчас, почитай, один на сотню… А тифозных в одной нашей Одиннадцатой тысяч пятьдесят. В городе ничегошеньки – ни бинта тебе, ни медикамента, ни еды…
Тихон говорил и видел, как меркнет девкино лицо, а в глазах под приспущенными веками ровный огонок радости сменяется тревогой.
Покачиваясь, дремал с вожжами в руках возница; глухо бредил на передней подводе рыжий казак-кочубеевец. И Гаше становилось все более неловко, за недавнюю свою гримасу, и совсем исчезло желание подзадорить санитара, показавшегося ей сначала незадачливым и недобрым.
У въезда в станицу навстречу обозу на рысях вышел Дмитриевский взвод. Рядом с Гаврилой на буланой кобылице проскакал Легейдо, но Гаша смотрела только на Антона, шедшего в первом ряду, третьим с правого фланга. Красавец-жеребец карачаевской породы плясал под ним, сдерживаемый властной рукой, гордо забрасывал вверх точеную морду. Увидев жену, Антон поднялся в стременах, сдернул с головы ангорскую папаху с алой нашивкой, помахал ей.
– К утру вертаемся. Не журись! Поколошматим бандюг! – долетел до Гаши звучный его басок.
Придерживая на обочине своего смирного Урку, она долго глядела, как на девственной белизне снега холодным огоньком трепыхал голубой Антонов башлык. Поймав на лице своем пристальный взгляд Тихона, Гаша нахмурилась; отвернулась, чтобы потушить тревожно-радостную улыбку, и крикнула переднему вознице:
– Трогай, чего рот разинул! Наши на бандитов пошли – глядит, как на чуду какую! Ступай! Как к школе подъезжать будем, гукну, где свернуть…
Гады и захребетные хищники всегда чутки к погоде, и стоит ветру принести запах трупа, а солнцу зайти за тучу, как гады ползут из нор, воронье и шакалы приходят в шумный восторг, чистят клювы и точат зубы в ожидании своего часа.
Десятки белогвардейских банд и бандочек оживились вокруг с приближением деникинской Добрармии. И в последние недели не было ночи, которую б удалось спокойно проспать христиановскому гарнизону и легейдовской сотне. Там, в дальнем селенье, офицерье вырезало семью кермениста, тут разграбили местный арсенал или напали на хлебный обоз, сколоченный керменистами для города. Все наличные силы Осетинского революционного штаба были заняты на заставах, патрулировали границы Кабарды за селением Коголкино, где вновь поднимало голову недобитое кулачье. Совсем обнаглели кибировцы, на змейской дороге не стало от них проезда. На днях николаевский пикет, стоявший в сиреневых зарослях старой станицы, видел на ближнем бугре за речкой белоказачий разъезд во главе с Михаилом Савицким и даже вступил с ним в перебранку. Мишка стоял в стременах и, подбоченясь, кричал:
– Дожидайтесь домой хозяина!.. Теперича уж скоро…
– Шаровары потолще надень, хозяин, как идти будешь, – грозно советовал ему в ответ Степан Паченко.
С того берега посыпалась отборная матерщина; казаки ответили тем же. Постреляв наугад в кусты, кибировцы ускакали, а николаевцы долго еще не могли успокоиться:
– Этому кровопийцу только попадись на зуб, небось и требухи, чтоб схоронить было что, не оставит…
– Всем нам, видать, кровь кишочкой поспустят, ежли власть их придет…
– В случае чего, братушки, животом полечь всем надо, а до плена не допускать… Давно я об этом кумекаю…
– Так уж и всем? А ежли какие тут только с дурного ума до красных подались… Небось их не тронут?..
Казаки все разом взглянули на того, кто сказал последнюю фразу. Был это Юзик, желтолицый, безусый казачишка с липким и скользким взглядом маленьких коричневых глаз, крепкий хозяйчик.
– Не ты ли это с дурного-то ума до нас прилип? – нацеливаясь в лицо Юзика, медленно произнес иногородец Могила.
Тот, отводя в сторону взгляд, уклончиво буркнул:
– Либо мало у нас таких-то…
А на другой день Василий, подойдя утром к ревкому, подобрал подле заснеженного крыльца листок, на котором неграмотно и коряво было написано: "Деникин уже близко, бросайте оружье, казаки, бо головки вас все одно продадут, сами утекут, а вас отвечать оставлют, а Савицкий Васька он в сговоре с Мишкой и тот уже знает, с кем расправы попервах чинить будет".
Такие же листки были подброшены и в казарму. Василий понял это сразу, лишь вошел в помещение третьего взвода. Под пытливым, суровым его взглядом молчаливо и недружелюбно уползли под веки тяжелые взгляды Юзика, Алихейки, Мисика, Свищенко и еще других, уже давно квалифицированных Мефодом как "попутчики". Но не только у попутчиков, чувствовал Василий, билось в смятенье неокрепшее сознанье, а и у многих из бедняков.
О приближении врага говорили и десятки других примет. Утром у речки Анютка Анисьина по секрету сообщила бабам, как, выйдя среди ночи до ветру, услышала во дворе у соседей, Полторацких, лошадиный храп; заглянула через загату – Григорьев кабардинец под седлом привязан к баляснику; видать, наведался к старикам Григорий. И неспроста, конечно, осмелел.
Другая баба во дворе у Анохиных видела мужское белье, а ведь известно – единственным казаком в доме был сам урядник, который числился в бегах.
Так лезли и лезли гады из нор под ситный дождичек, и с каждым днем все чувствительней, все ядовитей становились их укусы.
А сегодня они уже решились на крупную провокацию, напав на семьи керменистов и рабочих – грузин и русских, проживающих в халупах Ногкау и Алагирского поселка.
В поисках безопасного угла рабочие с семьями хлынули по дигорским дорогам, не подозревая новых опасностей, поджидающих их в пути. Реввоенсовет спешно выслал отряды на ликвидацию офицерско-кулачьих банд на местах. Николаевской сотне выпало проводить и устроить беженцев в надежных местах.
Казачий отряд, который повстречался обозу с ранеными, пересек целиной низкохолмую оконечность Сунженского хребта, по неглубокому слежавшемуся снегу выскочил в пустынную долинку, на дне которой параллельно с речкой Змейкой серой истоптанной лентой вилась дорога. Навстречу казакам со стороны села Магометановского двигался одинокий пеший путник. Поднявшись в стременах, Мефод и Гаврила всмотрелись в него.
– Без шапки, без кожуха. Кажись, беженец, – сказал через минуту дальнозоркий Легейдо. – Перевстренем. Пошли.
Но увидев приближающихся всадников, путник свернул вдруг с дороги и кинулся бежать с явным намерением скрыться в ближайшем овраге. Казаки принялись в разнобой кричать, чтоб остановился. Человек приостановился, но на дорогу не вышел.
Подъехав, казаки увидели, что это старый грузин, полураздетый, чугунно-синий от стужи. За широким матерчатым поясом его, поддерживающим нанковые шаровары, небрежно торчала растрепанная пачка керенок.
– Откуда, старик? С Алагира? Да ступай сюда… Красные мы, не гляди, что казаки, – крикнул ему Легейдо.
Беженец не двигался с места, глядел исподлобья, как затравленный бирюк.
Тогда Легейдо вызвал из строя Сакидзе:
– Ну-ка, побалакай с ним по-своему, может, он по-русски не знает…
Семен стронул коня с дороги, вплотную подъехал к старику. Оказалось, грузин действительно не понял легейдовского вопроса и при первых же звуках родной речи заговорил гортанно и быстро. Уцепившись за Семеново стремя, он побежал за его конем на дорогу, громко объясняя что-то. Казаки, изломав строй, окружили их. Семен, заглатывая концы фраз, объяснял:
– Говорит, в версте отсюда стоят беженцы из Алагира, уехать не на чем… Бандиты с час назад напали, всех коней увели, у кого коровы были – коров забрали, у кого хорошие сапоги были – сапоги забрали, у кого хорошие шубы были – шубы забрали… Правда, не совсем даром забрали – деньги, керенки дали… Говорили: "Мы не бандиты – мы патриоты, нам, чтобы родину защищать, надо коней иметь и шубу иметь, и мясо кушать…" А зачем простым людям керенки, когда за них не купишь ни новой лошади, ни новой шубы? А им тоже холодно, и их дети тоже кушать хотят!..
– Ах, мать твою черт! Не бандиты, говорят! Значит, халинцы! – воскликнул Легейдо. – Не иначе – халинцы… Раз патриотами себя прозывали и керенки дали, значит, никому другому не быть! Ах, будь ты неладен, опять упустили подлюг! Спроси деда шибче, куды ускакала банда?! Ну?
– Говорит, если подъехать к тому месту, где беженцы сейчас стоят, там балка видна, по ней ускакали и добычу увезли…
– На этот раз не спущу! Догоню, хочь до самой Кабарды гнаться придется… Трогай, хлопцы, дело будет нонче! Сакидзе, деда к себе посади, до табора беженского подкинешь, там решим, куды их девать.
Подводы и арбы, жалко взывавшие о подмоге задранными в воздух оглоблями, растянулись по дороге чуть не на полверсты. Женщины с детишками и старики сиротливо гнулись на пожитках, заметаемых разгулявшейся поземкой.
Несколько мужиков, грузин и русских, полураздетых, замотанных в одеяла и платки, топталось у последних подвод, нетерпеливо вглядываясь в сторону, откуда приехали. Там, позади них, должен был идти еще один обоз. Надеялись, что с ним доберутся хоть до ближайшего жилья.
Казаков встретили недоверчиво, завистливо и недобро косились на холеных коней.
Объезжая обоз, Мефод с Гаврилой приостановились возле брички, покрытой грязной рогожей. Ни узлов, ни шаек и корыт, торчавших на других возах, здесь не было. На передке сидела, поджав под себя ноги, немолодая русская баба с тремя ребятишками, приткнувшимися к ней под шаль, будто цыплята под крыло наседки. Видно, не первый час сидели они так в полном оцепенении: в складки старой шали, на сгибы детских рукавов поземка намела уже сугробцы снежной пыли.
– Тут, видать, с усердием шакалы поработали. Ишь, баба с дитями на голеньком месте осталась, – буркнул Мефодий.