Текст книги "Терек - река бурная"
Автор книги: Лариса Храпова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)
Огурцов разжал руку мертвого, отставил ведро и негромко сказал Гаше:
– Неси скорей… вытечет. А мы гада гранатой…
И Гаша, схватив ведро, ринулась наверх: ноги были еще непослушны, как после сна, но мысль уже лихорадочно работала.
Из комнаты второго этажа хорошо видны были улица, горевший напротив дом, фигуры наступающих на Воздвиженскую казаков. Оттуда, из-за баррикады, стреляли, и сквозь пелену дыма выстрелы казались беспрерывной вереницей искр.
Пулеметчик с забинтованной головой выхватил из Гашиных рук ведро, и она бросилась на зов Ольгуши, спотыкаясь и скользя по паркетному полу, заваленному штукатуркой и отстрелянными гильзами.
На пороге соседней комнаты, в луже крови, лежал ничком грузный рослый боец, из разорванной зеленой рубахи голо и страшно торчали ободранные лопатки.
– Осколками… всего, – тихо, с дрожью в голосе сказала Ольгуша. Закусывая от усилия бледные губы, она пыталась просунуть руку с бинтом бойцу под грудь, а он изо всех сил старался облегчить ей труд, приподняться, опираясь на локти; обнаженные лопатки при этом напрягались, шевелясь, заплывали кровью.
– Давай, давай, сестрица, – хрипя говорил он в пол. – Потуже меня оберни, поту-у-же, чтоб постоять мне еще у окошечка, чтоб подкосить еще с десяток врагов красной революции… Руки, гляди, у меня цельные… А туловище… что ж… ты ее тужей… тужей спеленай, чтоб, как наперсточек, стояла… Я вот еще встану… Постою у окошечка…
– Постоишь, постоишь, – бормотала в ответ Ольгуша, – обязательно… Да только не теперь, у тебя осколок в позвонке… Вот вынет доктор…
– Да, пусть его… осколок… А я встану… Ты только тужей, тужей…
Гаша молча опустилась на колени рядом с Ольгу-шей и, стараясь не глядеть на кровь, стала помогать ей. Пальцы дрожали, были неуклюжи и шершавы – бинт цеплялся за них, морщился по натянутой нитке. От запаха свежей крови мутило.
– Ты только не торопись, – поучала в самое ухо Ольгуша, – так, словно ничего на свете не делается и важней этого у тебя дела нету… Понимаешь? И руками мелко-мелко старайся, не размахивайся на версту, не пружинь жилы-то; вот так, легонько-легонько, расслабь, расслабь руки, так, словно и костей у тебя нету… Вот гляди… Так меня соседка учила, она сестрой в гор больнице… У тебя пальцы сейчас, как деревянные, а ты мягче их, мягче… И ни о чем не думай, будто кругом – ничего…
– Ой, не можно мне не думать, – со всхлипом обронила Гаша. – Думаю я, думаю, а что если мой-то там в сию самую минуту… А как, ежели это он его, вот этого… Ежли он, к примеру, бежит сейчас сюды, до нас, и палит с оружья…
– Значит, контра… он… и нет ему пощады, ни от руки нет, ни от сердца… нет, – булькая кровью, прохрипел раненый.
В комнате остывший и заправленный вновь затакал пулемет. Со звоном посыпались на паркет отстрелянные гильзы.
Казачье "ура" на улице сжижилось, поредело, потом сразу смолкло, будто захлебнулось. Гаша вскрикнув, выпустила бинт, рванулась к окну, чтобы взглянуть, что там, на улице. И тогда за спиной ее Ольгу-ша просто и негромко сказала слова, которые запомнились ей навсегда:
– Если ты даже еще и не наша, то ты ж, Гаша, женщина! А женщина жизнь дает… Ей сама природа в долг вменила смерти противиться… Чего ж бежишь от долга?!
– Откудова я бегу?! Откудова! И чейная я, бичераховская контра, что ли?! Чего вы все: не наша, не наша! – тонким дребезжащим голосом закричала Гаша. – Я б их всех, которые убивают! Я бы…
– Ольгуша, скорей! Лапшина в грудь… – крикнули с лестницы. Гаша умолкла на полуслове. Вспомнила: Лапшин – тот, сухопарый, с кирпичным румянцем. И его тоже?!
– Беги-ка! Я тут сама ужо… Ну? – сказала Ольгуша строго и ласково и подала ей моточек бинта.
Гаша сбежала вниз. У смотрового оконца стоял уже другой дружинник. А Лапшин лежал под лестницей, раскинув руки, неловко запрокинув голову. На груди, куда упал тонкий столбик света, расплывалось красное пятно. Стоявший перед ним на коленях парень поднялся навстречу Гаше.
– Поздно… Не нужна ему твоя помошь…
Гаша не сразу поняла, подумала, что упрекает ее за то, что замешкалась. Но парень добавил:
– Всего-то минуты три пожил, под самое сердце она его… Беги-ка ты в залу, там Огурцова в руку зацепило…
Сказал это так, как будто всю жизнь знал Гашу, и она всю жизнь была здесь сестрой милосердия.
…После полудня патроны стали подходить к концу. Пулемет замолк. Бойцы стреляли теперь только наверняка, подпуская врага к самому дому. К счастью, у мятежников тоже произошла какая-то заминка: силы иссякли или перегруппировка шла, но атаки пока не возобновлялись. В ограде кирки, где стояла пушка, обезлюдело. Стало тише. Зато слышнее гудел пожар на Толстовской улице. Из-за Терека, с Молоканки, со стороны вокзала и Шалдона неумолчно громыхали залпы: там бои не прекращались. Бойцы, прислушиваясь, удовлетворенно говорили:
– Держатся наши!
Привалясь к стенам под окнами, все жадно курили, считали патроны: на каждого приходилось по пять-шесть. Похожие одно на другое серые лица, залитые потом и перепачканные копотью, голые до пояса тела, почерневшие и лоснящиеся, как у кочегаров… От горящих напротив домов в окна тянуло едким дымом; духота августовского полудня сморила людей.
Рябой парень с "Алагира", посланный с час назад за патронами на Воздвиженскую баррикаду, не возвращался. Гаша, растянувшись ничком на прохладном полу за дверью, слышала, как Огурцов говорил старику-рабочему с пышным, сильно закопченным красным бантом на кепке:
– Федор – свой парень, не подведет… Значит, не пробрался.
– Оно и мудрено, – хрипел в ответ старик. – Толстовская горит, Офицерская заперта… Добро б ночью, а то в каждом дворе – догляд…
– Если патронов не будет, позиция наша практически не нужна. Покуда прикрывали улицы – имело смысл. Уходить будем. Живые еще понадобимся…
– Практически, – язвительно передразнил старик. – А еще большевик, партиец! Как Киров-то учил насчет идеи и духа? Забыл? Сдашь зданье – сколько духу контре поддашь? А дух, он великое творить может… Не знай я вот нынче, за что воюю, да и каждый из нас, – торчали бы мы тебе тут? Духом о правде нашего дела и держимся все… Так ты про дух не забывай. Не охлаждай людей на отход. Драться до последнего будем.
– Рад такое от тебя слышать. Уважаю тебя, Марк Филиппыч, сам знаешь, еще по заводу… Да только дух духом, а и хитрость и гибкость, чтоб одолеть врага, нынче не менее нужны… Уличные бои – хитрое дело… Еще французы…
Неслышно вошла Ольгуша, присела возле Огурцова. Гаша удивилась голосу, каким она спросила у него:
– Сильно болит-то рука? Может, потуже перевязать?
"Ишь, мне не доверяет", – беззлобно подумала Гаша. Огурцов ответил с теплой усмешкой:
– Пустяк… До свадьбы затянется… Досадно, что правая…
– Братцы, гляди, никак Федька, – крикнул один из бойцов, случайно взглянувший на дверь.
На пороге во весь рост стояла черная, точно обугленная фигура. В прорехах полуистлевшей холстинной рубахи алели острова обожженной кожи. Со вспухшего неузнаваемого лица глядели белые, без ресниц, одичалые глаза. Человек стоял, держась за косяк, очевидно, боясь упасть.
– Федя, ты?! Что с тобой, господи Иисусе! – в испуге ахнул старик с красным бантом. Бойцы бросились к парню. Тот дернулся, как ужаленный, от потянувшихся к нему рук, осторожно, точно в воду входя, переступил порог, неуверенным пьяным жестом показал на левый сапог и глухим, совсем не своим голосом произнес:
– Скинете, там приказ штаба… А патронов нема… Воздвиженцы сами едва отбиваются… нема, нечем… Телами стоят.
– Да что это, Федя? Ты никак в пожаре был? – задыхаясь, еще раз повторил старик.
– Сгорел я, братушки… до нутра сгорел. По пожарищу бег. Там только и можно… было пробраться, – икая, сказал парень и, пошарив глазами по комнате, не видя товарищей, шагнул зачем-то к окну. В полном оцепенении все сделали шаг вслед за ним. Прикоснуться к нему никто не решался.
– А што там, братушки! – ровным, безумным голосом опять заговорил Федор. – Подле хлебной, на углу… наших расстреливают… Две бабы… да мальчонка… до своих с едой пробирались… Их, значит… Цельный взвод… У мальчонки головенка… на шейке… то-о-ненькой… В руке… котелок с картошками… Батьке… на Воздвиженку нёс… Ой, братушки… лихо мне!.. Горю-ю, спасите…
Согнувшись в пояснице, будто собираясь лечь на пол, он ткнулся вдруг к стене и к ужасу всех стал хватать ее красными, пухлыми, как подушки, руками, пытаясь влезть на нее. Огурцов бросился к нему, но тот откачнулся от его рук, хрипя, повалился на колени.
– Горю… Одной пули… не пожалейте… Мочи нету… Все… до нутра… Одной… не пожалейте…
Крупные, как градинки, слезы выкатились из его глаз и пробежали до подбородка.
Гаша в ужасе зажала ладонью рот, упала головой в угол. Но кто-то крепко и властно поднял ее за плечи, в самое ухо приказал:
– Воды, живо! У красноармейцев наверху должна быть…
Гаша кинулась к лестнице, но навстречу уже бежали пулеметчик и Ольгуша с тем самым, простреленным, ведерком.
Федора с трудом уложили на мокрый пол под лестницей, сняли сапоги, из которых густо повалила испарина. Бумага с приказом была мокрой, в подтеках крови и пота.
– Господи, и откуда у человека сил стольки? Как он пришел?.. – вся дрожа, произнесла Гаша.
– Тут вот, тут, – тыкая в грудь тупым черным пальцем, отозвался старик с бантом. – Тут сила наша, девушка, в сердце самом. Федор – чистых кровей пролетарий… И неверной, дрожащей рукой снял кепку, сложил было пальцы, чтоб осенить себя крестом, но передумал, стал вытирать с лица пот.
В угловой комнате первого этажа Огурцов зачитывал приказ штаба, обороны бойцам своего отряда и красноармейцам, потерявшим командира во время последней вражеской атаки. В суровой тишине душераздирающе звучал глухой, похожий на рыданье стон Федора. В окна беззвучно влетали черные бабочки копоти.
"Защитникам Курской слободки – красноармейцам, бойцам самообороны! Держаться за каждый дом, за каждый укрепленный перекресток. Каждый час, который мятежники протопчутся на месте, работает на нас, защитников дела пролетарской революции… Вместе с вами успешно отражают натиск врагов грузинский отряд товарища Гегечкори, китайский отряд добровольцев, бойцы молоканской самообороны. Четвертый съезд терских народов эвакуирован из города и продолжает работу. Серго громит меньшевиков и эсеров, пытавшихся вручить власть предателю Бичерахову. Не поддавайтесь панике, товарищи! Власть на Тереке в наших руках. На помощь нам идут грозненские и нальчикские рабочие, ингушский отряд, сформированный Серго. Им послан к вам лично, защитники Курской слободки, конный отряд осетинских керменистов-коммунистов… Удержаться до их подхода – ваша задача… Да здравствует Советская власть на Тереке!
Начальник штаба Обороны
военком Бутырин".
Опустив бумагу, Огурцов прошелся медленным испытующим взглядом по лицам бойцоь. Лица были замкнутые, одинаково осунувшиеся и почерневшие, постаревшие за один этот день; половина бойцов ранена. Никто не отвел, не опустил глаз. И тогда просто, без излишнего пафоса Огурцов произнес:
– Что ж, будем держаться до последнего, покуда… живы.
– Будем, – разноголосо и сдержанно повторили бойцы.
В дверях неожиданно появился Федор. Все колыхнулись ему навстречу. Балансируя руками, он пошел на Огурцова неуверенным шагом, крупные босые ноги его наступали на мусор странно неслышно. В невидящих глазах застыла безумная решимость.
– Ты, Павел… меня не слушай. Ты эту пулю… для контры припаси… Мало пуль… не трать… на меня. Ты для нее… За мальчонку того… за женщин наших… за меня тоже… Приказ выполни… Правда там… Каждый час… и каждая пуля… крошат врага. Когда будет последняя, ты крикни: за Федьку Шмелева – был такой курский парень, на гармошке играл… девчата любили… хоть и рябой… А на меня не расходуй… если даже… просить буду… Я потерплю, потерплю…
Жадными глазами он впился в карабин Огурцова – в нем единственном было избавление от нестерпимых мук – и, разжимая запекшиеся губы, еще раз едва слышно, но требовательно повторил:
– Я потерплю… – и упал без сознания на руки товарищей.
Когда через полчаса казаки, подкрепленные осетинской бигаевской сотней, возобновили атаку, желтый дом на перекрестке встретил их таким дружным и метким залпом, что половина двух первых цепей осталась на месте, а остальные отхлынули на Гимназическую. В наступившей после залпа тишине отчетливо слышались голоса мятежников, отборная брань: и осетины и казаки были вдрызг пьяны. Через несколько минут они, забыв о главной цели – проходе на Воздвиженскую, – в ярости рванулись на тот же особняк, мешавший продвижению вперед. И снова дружный залп отбросил их назад. Несколько осетин кинулось к пушке, а казаки, уже не переходя улицу, открыли огонь с колен. Дом вновь загремел, загрохотал. Стоять у смотрового окна уже было некому, и вниз, забивая выходы, с треском полетела тяжелая хозяйская мебель.
– Вали! – отчаянным голосом кричал на лестнице красноармеец с лицом, зеленым от давнего ранения дробью. – Вали! Самим нам выхода не надо… Все тут останемся…
Где-то под крышей разорвался снаряд. Дробно посыпались на мостовую кирпичи и осколки. В окна пополз дым В зале бойцы заваливали проёмы, которые некому было защищать. Стреляли редко, гранаты оставляли на крайний случай. Второй снаряд снес парадное крыльцо с железной крашеной крышей.
Вечерело. Через западные окна сквозь дым глядел угрюмый красный закат. С Воздвиженской баррикады выстрелы тоже раздавались редко.
Гаша бегала от окна к окну, но о перевязке никто и слышать не хотел. Лишь Федор, метавшийся в предсмертном бреду, все звал ее из глухой без окон комнатушки – хозяйской молельни, где перед образом теплилась забытая всеми лампада. Забегая туда, Гаша с тупым ужасом глядела на мутный лик божьей матери с младенцем на руках и, забыв перекреститься, застывала на минутку. Ей все казалось, что она спит и видит дурной сон. Ведь еще вчера вокруг нее был мир и покой, в степи за станицей стояла тишь, пахло чебрецом… И она силилась проснуться.
Потом ранили в живот старика с бантом на кепке. Он держался грудью на подоконнике, зажимая рану, и говорил Гаше пепельными губами:
– Патрон! Еще один! Вон там был, ищи! Я сам видел, когда Антипов падал…
И Гаша ползала по полу, разыскивая патрон среди отстрелянных гильз.
– У Лапшина в обрезе, чай, остались патроны! – счастливым голосом открывателя вдруг воскликнул старик. Гаша бросилась вниз, где под лестницей лежал Лапшин, и тотчас с криком отпрянула: из проломленной парадной двери сквозь ножки столов, тумбочек глянули на нее страшные усатые лица казаков. На крик ее в коридор с гранатами выбежали Огурцов и еще двое. Потом что-то треснуло над головой, как будто потолок обвалился; Гашу толкнуло в грудь чем-то упругим и теплым, и последнее, что видела она, падая, – это ярко освещенное окно и в нем крупная голова старика с капелькой пламени на кепке…
Очнулась Гаша под звездным небом. Прямо перед глазами беззвучно полыхал в ночи двухэтажный особняк. Пламя вырывалось изнутри через окна, лизало стены, а над крышей, столбами уходя в темень неба, мерцали искры.
– Ну, как ты, идти можешь? – едва слышно, как сквозь вату в ушах, долетел до нее голос стоящей рядом Ольгуши. Гаша осторожно подняла тяжелую руку, пальцем полезла в ухо, прочистить его. Ольгуша так же, будто издали, сказала:
– Это ничего, пройдет… Волной тебя чуток стукнуло… Вставай. Отходим мы – подожгли нас гады.
Гаша с усилием поднялась. Ноги едва держали. В голове шумело, а кругом было странно тихо: беззвучно бушевал пожар, беззвучно шевелились губы окружающих ее людей. Ни выстрелов, ни взрывов не было слышно.
Унося на плечах раненых и разобранный пулемет, бойцы уходили через дворы Офицерской улицы на Госпитальную. Огурцов вел поредевшие отряды – свой и красноармейский, – зорко всматриваясь в знакомые с детства заборы, дыры и щели.
А ночью Гаша с Ольгушей спали не раздеваясь в незнакомом доме на широкой жаркой перине, пахнувшей псиной. Подле их кровати на полу спали в тряпье чьи-то дети. Дом был крайний, угловой, в его бок, видно, упиралась баррикада, запиравшая вход с Офицерской на Госпитальную. Гаша всю ночь сквозь сон слышала за стеной говор людей, грохот передвигаемой рухляди. Ближе к рассвету к этим звукам прибавилось еще бряцанье металла, топот, сердитое ржанье коней. Гаша подняла голову, прислушалась. Ольгуша, сидевшая на кровати с широко раскрытыми глазами, сказала:
– Керменисты, сдается, пришли…
И Гаше вдруг стало так тепло и уютно от мимолетного ощущения хорошей надежной охраны под боком, что она улыбнулась и сразу уснула, как в бездну упала. Утром лаже бешеная стрельба и грохот возобновившегося боя не сразу разбудили ее. А проснувшись, она безмятежно лежала, наслаждаясь все тем же ощущением тепла и уюта. Ольгуша, лениво зевая и испытывая, видно, то же самое, сказала:
– Встаем что ли? Чай, на войне мы…
Ворвавшийся в дверь мальчишка, очевидно, хозяйский, крикнул им:
– Наши контру погнали! Эх, как они, джигиты-то, казаков за шкирку! А один бородач ка-а-к рубанет сашкой, как рубанет!..
С улицы, будто подтверждая его слова, долетело густое "ура". Крик послышался где-то совсем рядом, на Госпитальной, потом, дробясь, покатился на Гоголевскую, Офицерскую, Воздвиженскую. Это рабочие дружинники, подкрепленные сотней всадников-керменистов, бросились отбивать отданные вчера позиции.
Гаша с Ольгушей побежали к своим, которые на ночлег расположились где-то в доме напротив. Но в том доме уже никого не оказалось.
Хозяйка, в которой обе сразу узнали вчерашнюю бабу в розовой кофте, скандалившую на баррикаде с мещанином, поджидала их, возясь во дворе с огромным котлом, и, как только они появились в калитке, махнула рукой:
– Сюда, девчата! Огурцов велел вам не рыпаться, отоспаться сперва, потом на месте их дожидаться…
– Как же он без меня! – бледнея, заикнулась Ольгуша. Но хозяйка не дала ей продолжить:
– Айдате сюда! Подсоблять мне станете: жратвы поболе наварим. Сголодаются, поди, воители наши… Вот когда мой котельчик сгодился. Десять лет в нем только воду и грела. Прачка я, а зовут меня Варварой Макаровной… Это батьку моего вчерась при вас в живот ранило. Лежит сейчас. Ну да выдюжает, бог даст. Старик он жилистый. Павлуша Огурцов тоже надежду выказал… А уж если он сказал… Парень он башковитый да бывалый, еще на заводе заводилой был. Картошку, чай, чистить умудрены? Еще девчонок-соседок кликну. Фатимка-а! Замира-а! Давай сюда, ножи несите, картошку чистить будете…
…К полудню бой на всей Курской стороне приутих. Лишь кое-где на перекрестках дружинники выбивали казаков, засевших в угловых домах, и оттуда то и дело слышались залпы. Мятежники, отброшенные на улицу Льва Толстого, поджидали нового подкрепления.
Солнце ушло за тучу, обещавшую грозовой дождь, но зной не ослабевал. Улицы за какой-нибудь час совершенно преобразились. Казалось, вся жизнь из дворов и душных комнат перенеслась сюда. Обитатели домов и бойцы самообороны обедали на улицах, собравшись группами у ворот, где стояли чугунки и котлы с пищей. На Офицерской кто-то догадался выставить в своем окне самовар с кипятком, и вскоре самовары засияли по всей улице, чуть не в каждом окошке. Бойцы, давно не видевшие чая, пили его с жадностью.
Ольгуша, порасспросив об отце у пришедшего в штаб железнодорожника и убедившись, что старик жив и невредим, увела Гашу на Воздвиженскую: где-то там был и Огурцов с отрядом.
Уже за баррикадой, отделявшей наискось Госпитальную от Воздвиженской, Ольгушу стали окликать знакомые, зазывать к своему огоньку.
– К нам, Ольгуша, осчастливь!
– С сальцем нам бабка Назариха щей состряпала, отведай, Ольгуша! Подходи с подружкой!
– Где была, Ольгуша?
– Куда исчезала? Правда, у кирки с огурцовскими была?
– Ольгуш, а кто ж то с тобой, чернявая?
Ольгуша, гибкая и тоненькая, проворно скользила меж окопами и кучками людей, таща за собой Гашу, и Гаша чувствовала себя рядом с ней тяжелой и неповоротливой.
На Воздвиженской, как и накануне украшенной флагами, во многих местах уже закопченными и обгорелыми, бойцы обедали также возле ворот и калиток. Сидели на земле, вокруг составленных в козлы ружей, по отрядам, как они сложились в ходе обороны. И в каждой кучке, как желанные гости, в центре, синели черкесками керменисты. Мальчишки, разинув рты, глядели на их длинные боевые кинжалы, на австрийские карабины, обхаживали их коней, привязанных у ворот. Хозяйки помоложе приправляли угощенья приветливыми улыбками, хотя улыбаться могли не все: ночью эта часть улицы, до Госпитальной, была в руках казаков, и от пережитого многие еще не совсем оправились.
У кирпичного замшелого домишки с отбитым углом старуха, привлекшая к своему котлу с жирным кулешом большой кружок дружинников, красноармейцев и керменистов, рассказывала, покачивая головой, повязанной по-молокански:
– Еще когда снаряд грохнул в нас, мы со сношкой обмерли, ну, а как они вломились, казак да осетинов двое, так вовсе себя потеряли. Казак громадный, ручища, что у коновала твоего, прошелся по комнате – зверь зверем. По стенам, гляжу, зыркает, ковры, может, подыскивал – да какие ж у нас ковры? Тут на комоде карточку Ванюшкину видит. "Кто?" – вопрошает и глазами сверлит. Сынок, говорю. "С ними? С красными?" А я, совсем одурев: где там с ими, в младенцах, говорю, еще помер… Ну, Любка моя тут замертво падает. А он, казак, как на меня вскинется: "Это что ж, младенец у тебя с усами был?!"
Бойцы, подавившись кашей, покатились со смеху; керменист – смешливый, круглолицый парень – крикнул восторженно:
– Веселый бабка! Люблю таких!
А старуха, довольная, что развеселила слушателей, заулыбалась. Потом совсем уже невесело покачала головой, добавила:
– Ну, похлестали меня пониже поясницы, с кладовки макитру с огурцами унесли, окаянные. А Любку еле потом отходила, сердце у ней негодящее… Доселе лежит… А у соседов, что во дворе с нами, девчонку… спортили…
Вокруг стало тихо. Перестав жевать, все отвели от старухи виноватые взгляды. Парень-осетин перевел слова старухи товарищу, не понимавшему по-русски, и тот крикнул что-то горячо, гневно. Круглолицый сказал;
– Мы виноваты, бабка, очен, очен… Но мы шибко, как могли, скакал… очень шибко… Съезд там, понимаешь, оставит нельзя… Ты говори девчонке: простит пуст нас… – И, опустив густые девичьи ресницы, совсем тихо прибавил: – Если может…
Старуха, смутившись, забормотала:
– Чего уж там… Вы-то чем виновные?.. Все мы виновные. Ты давай, касатик, миску. Я тебе еще кулешку подбавлю… Тоже сголодались… Духовитый кулеш у меня получился, старалась. Кушай, сынок…
Под чахленьким, сморщенным от жары кленом у нарядного особнячка в три окна Ольгуша с Гашей увидели Огурцова. Он сидел в компании трех керменистов, один из которых выделялся дюжим ростом и окладистой красно-рыжей бородой, и красноармейца Митяева, который вчера утром командовал на стройке баррикады. Тихонько, чтоб не мешать беседе, девушки подошли к их кружку, присели на лавочке рядом с хозяйкой, державшей на коленях миску с малосольными огурцами.
Говорил бородатый, в котором они тотчас угадали командира керменистов. В коричневом восточного склада лице его с крупным горбатым, до самой губы опущенным носом, на котором золотились совсем не восточные веснушки, застыло величавое спокойствие и, если б не живой блеск в длинных, полуприкрытых тяжелыми веками глазах, лицо казалось бы бесстрастным и чванливым. Говорил он неторопливо, с чуть заметным акцентом, почти не делая жестов и лишь изредка шлепая себя по согнутым в коленях ногам, обутым в кавказские ноговицы с чувяками.
Только вчера его отряд – сто двадцать горячих голов и преданных сердец – сопровождал в ингушское селение Назрань эвакуировавшихся туда депутатов. Еще когда съезд, переехав из центра, заседал в Кадетском корпусе, керменисты поклялись с его трибуны, что умрут, но никому не позволят посягнуть на представителей власти трудящихся. На съезде разыгрывалось настоящее сраженье: меньшевики и эсеры оправдывали предателя Бичерахова и хотели, чтобы съезд признал законными его притязания на созыв Учредительного собрания. Они обвиняли советских комиссаров в том, что те не хотят мира и потому не идут на уступку мятежным казакам… И если бы не Серго… Он, как лев, громил их с трибуны, он напомнил, что сделал Бичерахов с депутацией, которую Совет послал для мирных переговоров с ним, он рассказал всем, что творят сейчас бичераховские ублюдки Беликов и Бигаев с мирными гражданами Владикавказа. И слова Серго ударили в сердца депутатов, они все хлопали ему и проклинали эсеров и меньшевиков. А когда Серго предложил депутатам переехать в Ингушетию и продолжать работу вопреки всяким недоброжелателям, мечтавшим о разгоне народного съезда, они согласились. В Назрани депутатов встретили с честью, и ингушский народ предложил съезду свою большую вооруженную охрану.
– И тогда, – заключил свой рассказ керменист, – Серго сказал мне: "Теперь, товарищ Кесаев, твой коммунистический отряд сделал свое дело. Тебя ждут героические защитники Владикавказа, езжай к ним на помощь…" И пожал мне руку…
Косаев поднял и подержал на уровне груди согнутую ладонь, изображая пожатье, потом мягко опустил руку на колено. Его товарищи-керменисты почтительно молчали. Митяев сказал:
– Подоспели вы в самый раз. Кабы не вы – не знаю, как бы пришлось…
Кесаев погладил рукой рыжую бороду, поднял на Митяева глаза:
– Спешили мы… Люди говорили: не будем коней поить, не будем сами кушать. Как можно, когда контрреволюционеры каждую минуту стреляют в рабочих?
– Говорят, Карамурза, и ингуши собираются к нам? – спросил Огурцов.
– Серго занимался ими, значит, придут… В Назрань приехали тысячи ингушей, Серго отбирал только вооруженных и самых организованных, – сказал Кесаев.
– Серго, Серго, – одобрительно повторил Огурцов. – Знал Ленин, кого к нам прислать. Жаль только Кирова нет теперь с нами. Как он там, в своей Астрахани? Хоть бы весточку прислал… Тут все его помнят, на нашем заводе каждая стропила в потолке речами его заслушивалась. Вот бы пара они с Серго были!
– Ну, скажешь! – полушутливо сказал Митяев. – Таких-то людей – да сразу тебе двух?! Не жирно ли будет на один Терек? Такие дороже золота, они везде нужнее нужного… Ими партия народ вокруг себя собирает…
Хозяйка, воспользовавшись тем, что разговор отклонился от темы, поспешила вставить словечко:
– А где ж ты, Карамурза, по-русски так чисто выучился? – и заглянула в лицо Кесаева через плечо Огурцова.
Кесаев, не подняв на женщину глаз, неторопливо произнес:
– Жизнь меня учила. С родины нужда погнала, в Сибирь пошел на заработки, там через ссыльных и о Ленине узнал…
– Никак с вокзала такой шум?! Слушайте! – воскликнул вдруг Митяев, перебив кермениста.
Все насторожились. Со стороны вокзала действительно несся странный гул, похожий на топот большой толпы, сопровождаемый почти беспрерывным "ура" и пулеметными очередями.
Через минуту все стало ясно. С Госпитальной с криком выбежал какой-то взлохмаченный парень, вооруженный обрезом:
– Крышка, братики! У них – броневик! Все чисто размел… С Марьинской на Госпитальную идет…
Взглянув на побелевшее лицо Огурцова, Гаша поняла, что случилось что-то непоправимо страшное.
Вся улица мигом поднялась. Хватая котелки и ведра, с визгом кинулись во дворы женщины, побежали к коням керменисты. Некоторые из бойцов, похватав ружья, бросились не к баррикаде, куда звали Огурцов и Митяев, а тоже во дворы, вслед за женщинами.
– Зачем такое? Зачем волнение? – спокойно и неодобрительно произнес Кесаев, шлепая себя по колену. Величаво, не сгибая спины, он встал и крикнул что-то своим. Керменисты, оставив коней, направились к нему.
– На баррикаду! По местам! – начал было кричать Митяев, но тут же растерянно умолк. Затерялся в шуме и голос Огурцова. На госпитальской баррикаде кроме них оказалось еще с десяток бойцов. Боясь отстать от своих, пришли за Огурцовым и Ольгуша с Гашей. Минут через пять пешим строем, оставив коней под присмотром коноводов, подошли керменисты – человек тридцать. Двадцать человек Кесаев направил в другой конец улицы, на случай, если казаки пойдут со Льва Толстого. Остальные его бойцы были отрезаны на соседних улицах. Кесаев сам пошел собирать их.
…Мятежники перешли в атаку одновременно по всей слободке. Под прикрытием броневика, подошедшего из Сунжи, они прорвали оборону на ряде продольных улиц и уже час спустя через Гоголевскую, Офицерскую и Червленную ворвались со Льва Толстого на Госпитальную. Отрезок Воздвиженской – между Толстовской и Госпитальной – оказался замкнутым и с той и с другой стороны. Бойцы самообороны и красноармейцы постепенно стали собираться со дворов под сень укреплений. Возле Митяева и Огурцова залегло теперь около сотни человек.
По ту сторону баррикады, на углу Офицерской, возле дома, где ночевал Огурцов с отрядом, разыгрывалась последняя схватка казаков с самооборонцами этой улицы. Выстрелы из дома становились все реже, все расчетливей. Там или кончились патроны или бойцы отходили через дворы, оставив заслон. Наконец, казаки толпой человек в двадцать с гиком ринулись на ворота. Те затрещали под мощным натиском, сорвались с петель и плашмя со свистом повалились на землю. Казаки хлынули во двор, перехватывая на бегу винтовки для рукопашной, обнажая кинжалы. Но со двора в ответ не донеслось ни звука.
Покончив с очисткой тыла, казаки, однако, не решались сразу лезть на укрепление. Поджидая, видимо, броневик, они залегли на углах под стенами, чернея папахами, ощетинившись стволами винтовок. Га-ша глядела на них с крыши, где устроилась с Ольгу-шей, и никак не могла понять, зачем они вот сейчас поднимутся и побегут убивать ее, Ольгушу и других людей, совсем таких же, как они: минутами веселых и злых, добрых и смешных, ласковых и гневных, одинаково любящих своих детей и жен, любящих крепко потрудиться и крепко, с хмельком, гульнуть. Зачем? Непонятно было и не верилось, что никто не может этого остановить.
Небо хмурилось, свинцово и мрачно затенив землю. Еще ярче и более зловеще багровело над Шалдоном и Молоканкой. Знакомая улица и дома, и видневшийся впереди сад городской больницы – все стало таким чужим, неуютным. В спину с Терека дул свежий, совсем не августовский ветер. Перед баррикадой завихрился столб пыли, побежал, все вытягиваясь и густея, захватывая в себя бумажки и соломинки. И напротив городской больницы навстречу ему вдруг вырвалось серо-зеленое, обличьем схожее с огромным диким кабаном, чудище, изрыгающее огонь. Вихрь рассыпался, а чудище побежало вниз по улице, приближаясь к баррикаде, попыхивая огнем.
– Вот оно, страх господен! – послышалось за баррикадой.
– Да что ж мы тут, братушки, лежим, вроде заколдованные! Смертушки ждем?! Айда!