Текст книги "Терек - река бурная"
Автор книги: Лариса Храпова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц)
Казак шарил глазами по сторонам, тискал в огромной, волосатой руке сыромятный повод…
– А ты не пытай меня… Не муторь… Я б сказал тебе по-нашинскому, кабы ты мне не спаситель был. Теперича я тебе вроде бы обязанный, так ты сам не при на рожон…
Осетин прикусил нижнюю губу, слегка раздражаясь, сказал:
– Если тебя так угнетает чувство признательности, можешь забыть о моей услуге…
– Ну, ты не серчай… Конешно, тебе спасибо, а про большевиков меня не уговаривай…
– Хорошо, мы еще свидимся… А убийцу советую тебе назвать… Христиановские большевики этого так не оставят…
– Ну, и чего они, эти ваши большевики ему, то есть убивцу, сделают?..
– Судить будем по закону революционного времени. Нам не кровная месть нужна. Нам нужно показать народам, кто их стравливает…
– Угу, – пряча под приспущенными веками тревожный взгляд, буркнул Антон; собрал в кулак вожжи, стал выводить сошедших на обочину коней.
Осетин, легкий и пружинистый, прыгнул обратно из брички в седло.
– Ну ладно… Увидимся еще! – и стал разворачиваться на Христиановское.
– Чего доброго, а свидеться на этом свете не чудо… А говоришь ты муторно… Хочь зовут тебя как, скажи…
– В селе у нас будешь, спрашивай Цаголова Георгия… Да и я к вам в станицу наведуюсь скоро… Пока!..
Антон привскочил с соломы, крутнулся назад, где уже пыль заклубилась, крикнул:
– Не того ли ты попа Александра Цаголова сын… Стой!.. Который в девятьсот пятом смутьянничал!? Погоди!
– Того, того самого! – донеслось до него уже издали.
…К станице Антон подъезжал на рысях, взвинченный тревогой, распираемый смутными мыслями. „Дознаюсь, истинный крест, дознаюсь, кто убил, на ком грех? Надо мне очень с теми большевиками в свару ввязываться! Гляди, и пристукнут за чужой грех… Кровники б ничего – не новость, а тут поди – сила… Ишь, как они пред ним стали… „Именем революции!..“ Тут не дюже отвертишься!“. Руки и ноги у Антона подрагивали. Стоя в бричке, он гнал коней, понукая их с громкой бранью.
Лошади с грохотом пронесли подводу по центральной улице, зверьми влетели прямо во двор станичной управы. На коридор, встревоженные шумом, выскочили писарь и сам атаман Евтей Попович, дюжий казак с брюшком, в чекмене с засаленными обшлагами.
– Чи сказился ты, Литвийко?! Куды в атаманский двор вперся? – гаркнул атаман утробным басом, но увидел озверелое, покрытое ссадинами лицо парня и едва не попятился назад.
– Ты э-это откуда, вражина?
– Оттуда! Оттуда, где мать над дитем погубленным убивается, – бешено кричал с середины двора Антон. – Давай, круг собирай! Дознаваться будем, кто из вас смутьянит, кто народ стравливает. А мне не след чужой грех на душу брать!
– Уймись, голоштанник! Ишь, ему круг подавайте! – взвизгнул долговязый, чубатый писарь.
Атаман с легкостью, не свойственной ему, метнулся с коридора, пошел на Антона.
– Ты это брось, казаче. Ступай лучше проспись, ежели араки у „товарищей“ обпился.
– Круг, говорю, собирай!
– Никакого круга я тебе…
– Сам соберу!.. – Антон спрыгнул с подводы и прямо к набатной дыбе с тяжелым чугунным пестом.
– Дза-дон-дон-дон, – тревожно понеслось над станицей в ломком осеннем воздухе.
III
Один из первых богатеев в станице – Макушов Семен. У него баранта не считанная; в стаде – невиданные на Тереке немецкие коровы, а на полях (при переделах Макушовым всегда „доставались“ земли за валом и по буграм, где пшеница и кукуруза родятся особенно тучные) работает одна из первых в крае молотилка. Усадьба Макушовых, садом сбегающая на Белую речку, ломится от добра. Тут и ковры персидские, тут и посуда дорогая, и мебель городская, полированная. А в погребах – привезенные из Кизляра и Грузии вина, лари с салом, макитры с колбасами, залитыми салом, махотки с топленым коровьим маслом. А на днях еще и мельница-вальцовка на родниках заработала.
„Для кого, говорят, война, а для кого – мать родна“. Для Семена она и оказалась „матерью родной“. Он не зевал. Денежки для мельницы нажил на поставках в армию фуража, да к тому ж капиталец сестры, служившей в Ардоне сидельщицей, помог… Новые червонцы будет ковать теперь мельница, потекут они в бездонные макушовские кошели. А там, глядишь, и магазин в станице можно будет открыть на страх нынешнему лавочнику Медоеву – осетину из Христиановского. В предвидении этих золотых времен Семен и устроил кутеж на первый сбор с мельницы.
– Пей, пропивай, пропьем – наживем, – пел он жидким пьяным тенорком, шныряя среди гостей с бокалом из дорогого розового стекла. За ним с жадной тревогой поглядывала из кухни старая Макушиха – усатая плоскозадая баба Устинья.
– Разобьет, вражина, – жаловалась она снохе Марии, возившейся у печи. Но Мария будто оглохла, лишь досадливо дергала плечами. Лицо у нее раскраснелось от жары, исказилось от злости. Одета она была нарядно – в шуршащую муаровую юбку, в маркизетовую кофту с кружевной отделкой: готовилась к вечеру, среди гостей хотела посидеть, а свекровь к печи приставила.
Приплясывая на ходу, вошел в кухню Семен Халин – брат Марии и дружок ее мужа, за ним Липа, урядника дочь, единственная Мариина подруга.
– Ой, Моря, что там делается! Напились все, смехота, – бросаясь к Марии на шею, сказала девушка. – Пойдем, наконец, к гостям. Когда ты уж кончишь?!
– Вы, теть Устя, хоть бы в праздник Марию освободили, – с укоризной сказал Халин.
Пряча в глазах злые огоньки, Макушиха разрешила увести сноху к гостям.
С тех пор, как Халины „надули“ Макушовых, „спихнув“ Марию за Семена почти без приданого (а у самих богатства немалые, всех детей в семинариях да гимназиях учили), старуха не выносила никого из их рода, не терпела ни их „грамотного“ разговора, ни барской манеры одеваться, а больше всего ее раздражала Мариина страсть к книгам. Ни одна попытка снохи сесть за чтение не обходилась без скандала. Днем Макушиха старалась загрузить ее работой (хотя и были в доме наемные приходящие батрачки), ночью запирала все лампы, прятала керосин.
– Спалит мне когда-сь дом твоя разлюбезная… Да и квелая ходит днем, не до работы ей, романчики-степанчики по ночам читает, глаза потом не продерет, – зудела она в ухо сыну.
Семен, сам давно позабывший, когда прочитал последнюю книгу, остывший к „ученой“ жене чуть ли не на первом месяце после свадьбы, вяло отмахивался от матери, говорил, бесцветно улыбаясь:
– Оставьте вы ее, маманя, чего же ей по ночам еще делать? Да и от Халиных неудобно…
Близостью с Халиными он дорожил, особенно дружбой со средним их сыном, своим тезкой и сверстником Семеном, ходившим в прапорщиках. Сам Макушов по службе дальше урядника не пошел и Халину втайне завидовал. При случае злословил в адрес „чинопоклонников“, но на деле был готов отдать за чин все свое хозяйство. Хозяином он был лютым: понимал, что только богатство может его на одной доске с офицерством держать. Когда умер отец, оставив Семену крепенькое хозяйство, он быстро учуял живой запах денег, ощутил силу богатства и ни большим, ни малым не стал брезгать. Умел на базаре во Владикавказе купца-персюка надуть, за бесценок земельный пай купить у несостоятельного казака, выгодно скооперироваться с богатым христиановским соседом Абаевым и подстеречь момент самых высоких цен на рынке. После смерти отца он уже успел у разорившихся инородцев купить халупу с удобным планом под новый дом да вот вальцовку построить на зависть целой округе.
Обмывая на вечеринке первый сбор с мельницы, Семен предложил гостям выпить за здравие сестры Варюты, сидельщицы водочного магазина, выручившей его, по слухам, казенными деньжатами. Выпили охотно, тем более, что кизлярское было забористое, со сладинкой. Потом пили и за благость Войска Терского, и за здравие атамана Михаила Александровича Караулова, и за его заместителя подъесаула Ефима Львовича Медяника. Пока добрались до их высокоблагородия полковника Караулова-младшего, захмелели порядком.
Когда Мария под руку с братом и подругой вошла в переднюю, весь порядок и чин за столом уже расстроились: сидели и группами, и в одиночку, кто на лавках, крытых коврами, кто на подоконниках, кто еще закусывал за столом. Был здесь весь цвет станичного общества: богатеи братья Григорий и Савва Полторацкие, владельцы мельницы, весь вечер усердно разыгрывавшие благоволение к хозяину – новому своему конкуренту; другой владелец паровой мельницы, широкоскулый, мрачный Константин Кочерга, и брат его Архип Кочерга; грузный молчаливо-сосредоточенный атаман Евтей Попович; пышноволосый прожорливый отец Павел; сверкающий золотом очков и часовых цепочек, интеллигентно-манерный и предупредительный учитель Козлов; собравшиеся в станице за последние месяцы офицеры – Жменько, Кичко, братья Житниковы, друзья-односумы Макушова – Халин, Пидина, Михаил Савицкий.
В комнате стоял гул голосов, плавали облака дыма. Появление дам вызвало заметное оживление. Савицкий, весь извиваясь, бросился к окну, выходящему во двор, чтобы „устроить сквознячок“; учитель, изысканно склонив напомаженную голову, к великой злобе Макушихи, подглядывавшей из кухни, пошел целовать ручку молодой хозяйки. Зардевшись от удовольствия, жеманно улыбаясь, Мария раскланялась с гостями. Все возвратились к столу.
После первого же стакана Марию разморило, захотелось плакать. Липа, тоже подвыпившая, жарко обнимала ее, нашептывала:
– Ученые мы с тобой, вот отчего нам трудно живется, понимаем мужчинское скотство. А были бы мы простые бабы, куда все проще было бы… Вот возьми меня… Для чего я в гимназии училась?.. Ну, одеваться в городе научилась, все девки мне завидуют, как по станице пройдусь… Иную, правда, никакая одежда не скрасит, а при моей фигуре… Подружки в гимназии, бывало, говорили: красавица ты, Липка, счастливая будешь. А где оно, счастье? Выдадут замуж за Егора Пидину, наплачусь в их семье. За Кичку идти – опять же противный, неотесанный… Егор хоть обходительный, учителем был, грамотный, со временем в чины выйдет, офицершей хоть в город, может, попаду. Скорей бы кончалась эта заваруха…
Сетуя на судьбу, урядникова дочь все же успевала замечать бросаемые на нее зовущие взгляды мужчин; и ей было приятно, что Марии такие взгляды перепадали реже: и старше она, да и привяла немного от „хорошей“ жизни у свекрови…
А в другом конце комнаты за развесистыми фикусами засела кучка офицеров. Озираясь, подошел к ней Константин Кочерга, присел на край скамьи, потеснив толстого сотника Жменько. Разговор, ради которого тянулись на эту вечеринку станичные чины, пока не начинался. Раскуривая добротный турецкий табак, офицеры настороженно прислушивались к бойкому голосу учителя Козлова, который, заполучив образованного собеседника – Семена Халина, с увлечением выбалтывал ему свою „платформу“.
Пепельная бородка учителя живо ползала вверх и вниз за чрезмерно подвижной и красной нижней губой, глаза под стеклами золотых пенсне остренько поблескивали.
– Ведь поймите, Семен Васильевич, что есть казачество? И разве возможно отстоять его сословные привилегии, воистину кровью завоеванные, без партийного вожака, без идеи, – вкрадчиво говорил он Халину. А тот сидел, откинувшись на спинку широкого венского стула, прикрыв ресницами зеленоватые русалочьи глаза, и на его красивом холодном лице невидно змеилась снисходительно-вежливая, скептическая улыбка.
– Идеология казачества нигде не найдет такого полного отзвука, как в программе моей… то бишь, нашей с вами партии, – ласково играя голосом, внушал Козлов. – Вы согласны с этим? Казачеству должна особенно импонировать наша земельная программа…
– Вы забыли, господин учитель, что казачество с некоторых пор неоднородно… Фронтовики принесли в станицу бациллу большевизма, – не открывая глаз, произнес Халин.
– Тем более нашей партии нужно спешить завоевывать себе позиции в станицах, пока инфекция не охватила их…
– Казачество имеет свою военную организацию, и, если мы хотим вести его за собой, не нужно, господин учитель, мудрить и навязывать ему новые формы. В нашей партии любят много говорить, а пока в руководстве говорят, мы, рядовые эсеры, и беспартийное офицерство несем на себе всю тяжесть организационной работы…
Из-за стола, где сгрудились младшие чины, донесся взрыв дружного хохота. Офицеры оглянулись, кое-кто из них направился туда.
Учитель резко понизил голос, шевеля острыми стрелочками усов, наклонился к самому уху Семена.
– Я искренне убежден, что главою нарождающейся в станице организации можете быть только вы – образованный и умный, освещенный идеей офицер… Кто эти люди, взгляните? Кто из них в своем образовании пошел дальше начального училища? Чины же, полученное на фронте, не прибавили им ни учености, ни воспитанности, ни понимания политики… Право же, я очень низко расцениваю наших офицеров, получивших чины не в училище, а на фронте… Они способны лишь на слепое выполнение идеи тех, от кого она исходит… Кому из них можно довериться в вопросах политики?
– Признайтесь, господин учитель, что в нынеш-ней политической обстановке легко сломать шею и нам с вами?
– Гм… Вы намеренно не понимаете меня…
– Я отлично понимаю вас… Но я не страдаю честолюбием и предпочитаю оставаться в тени… Из тенистого места, если наблюдали, удобнее смотреть на свет: солнце не ослепляет и видишь далеко… Если вы имеете в виду что-либо конкретное, то я предпочитал бы руководить через посредство своего шурина Макушова… Он достаточно ограничен и потому был бы удобен…
Смех, загремевший за столом, снова отвлек внимание беседующих.
В тесной группке младших чинов, где верховодил вспыльчивый и властолюбивый урядник Михаил Савицкий, (рассказывали анекдоты. Привлеченный смехом, к компании примкнул и Макушов. Савицкий, хорошо знавший слабости Семена и умевший играть на них, кивая в сторону фикусов, зашептал ему на ухо, тонко улыбаясь в свои стриженые холеные усики:
– Едет, значит, батюшка на кобылице…
– На кобылице? Ха-а! – пьяно хахакнул Семен, выкатывая глубоко запрятанные в глазницах мутнозеленые дробинки глаз.
– Слушай дальше… Стоят, значит, три прапорщика…
– Прапорщика?.. Ха-а!
– Говорят батюшке: недостойно вашего сана, батюшка, на кобылице ехать. Христос в Ерусалим на осляте-де въехал… А батюшка им: время такое, сынки, ослов-то всех в прапорщики взяли, приходится на кобылице…
– В прапорщики взяли! Ха-а! Ослов?
Смеялся Семен со свистом, захлебываясь; огромные с рыжинкой усы лезли в рот и, щекоча там, вызывали новый прилив смеха. Отсмеявшись, полез к Савицкому обниматься.
– Люблю тебя, Михайло, через то самое, что умеешь душеньку развеселить… Дай я тебя почеломкаю, братушка. Всем ты хорош: и головушка светлая, и командирить умеешь… Вот бы я тебя в атаманы крикнул… Слышь ты, Евтей! – окликнул Семен атамана.
Тот, сидя за столом рядом с отцом Павлом, сосредоточенно жевал луковый пирог, глядел помутневшим взором в недопитый стакан и, казалось, ничего не слышал. Вместо него на окрик хозяина невпопад отозвался батюшка:
– Господь таланты всяко метит, а служба обществу – богоугодное дело…
– Не быть Михайле атаманом, – неожиданно прорвало Евтея, – бо у него брат – красноштанник, а краснуха – она, знаешь, заразная, кабы все семейство у них этой хворобой не взялось…
– Ну, ты, атаман! – вскакивая, заорал Михаил. – Я… я… Ты меня братом не попрекай. Нас даром, что одна мать родила… А придет час, своими руками удавлю его…
– Ты удавишь, тебе это нипочем, – спокойно поджужил Попович.
Лицо у Савицкого перекосилось, расширившиеся зрачки поползли под лоб. Товарищи знали: это признак накатывающегося припадка бешенства. Халин, вовремя открывший глаза, громко извинился перед собеседником и быстро подошел к Михаилу.
– Иди-ка, брат, сюда… Нечего по пустякам кровь портить, дела посерьезней есть, – и, обняв урядника за талию, увел в офицерский кружок.
Через минуту за фикусами пополз сдержанный, но горячечный, подпаляемый хмелем говорок.
Макушов заказал гармонисту музыку погромче и, приглядывая за остальными гостями, сел поближе к цветочной кадке. Отсюда ему был хорошо слышен ровный голос деверя.
– То, что произошло в Питере, господа, еще нельзя приписать и Тереку… Товарищи большевики и сами чуют, что у нас в крае до социалистической революции так же далеко, как от земли до неба, и оттого они помалкивают насчет передачи всей власти своему пресловутому Совету… И слава господу богу, у нас еще есть силы, которые сумеют помешать им подготовить массы к этому губительному для Войска Терского акту… У нас в руках такое оружие, господа, какого не было и нет ни у Корнилова, ни у Половцева… У нас есть извечное междуусобие кавказских племен, у нас есть врожденная ненависть казака к туземцу и обратно. Это посильнее, чем розовые проповеди большевиков о социальном равенстве… Пусть они попробуют под своим флагом поставить рядом ингуша с осетином или казака с тем или другим!..
– Зачем ты говоришь о каком-то отвлеченном казаке? – врезался в халинский полушепот сытый басок Жменько. – Всем уже известно, что есть мы-казаки, и есть голодранцы-казаки, кунаки, видите ли, христиановских демократиков… Они и жрать готовы с осетинами из одного корыта… Кому не известно, что дня не проходит, чтоб не было встреч у Савицкого с христиановскими башибузуками.
– Кончать с этим надо – и баста! Покуда дигорские „товарищи“ казаков из-под нас не вытягали, – зло и холодно бросил Михаил, словно бирюк клыками лязгнул.
Макушов в тревоге оглянулся на гостей. Но за гармоньей вряд ли кто расслышал Михаила. Не меняя тона, Халин продолжал:
– О том, как классовую распрю утопить в национальной, нам и нужно говорить, господа… О том прискорбном факте, что тлетворные идеи большевиков коснулись части казачества, в основном фронтовиков, и о том, что в нашей станице есть таковое, нам от себя скрывать не приходится, да и вредно… Сейчас всеми силами нам надо включаться в ту борьбу с большевистским душком, которая разворачивается под эгидой нашего войскового правительства и атамана нашего Михаила Александровича… Имею сообщить вам, господа, что почин большого дела уже сделан казаками Грозненской станицы; на прошлой неделе ими убит чеченский шейх Арсанов. Это вызвало хорошую реакцию у казачества всей Сунженской линии…
– Не совсем так, господин прапорщик, – снова прогудел Жменько. – Вы не сказали, что в ответ на убийство шейха чеченцы выжгли станицу Каханов-скую.
Наступила пауза, потом тихий гул возмущения пополз из-за фикусов.
– Как? Они уже жгут целые станицы!?
– И это наше правительство спускает проклятым башибузукам!
– Господа, потише, – властно одернул офицеров Халин. – Должен сообщить, что грозненцы пошли после этого на аулы… Сейчас под Гудермесом роются окопы… Я думаю, открытая всеобщая война против ингушей и чеченцев недалека… Я располагаю кое-какими сведениями о намерениях Моздокского военного Совета.
– Заодно и наших соседушек-осетинцев в их родимые горы запихнуть неплохо бы! – не удержавшись, выпалил Макушов и посмотрел на Халина. Но в зеленоватом взгляде того скользнула открытая насмешка. Поняв, что брякнул слишком сокровенное, Семен поспешил отойти от офицеров. Когда он, повертевшись среди других гостей, возвратился к фикусам, там говорили о слабости станичной власти, о ненадежности атамана Евтея Поповича, который слишком несговорчив, да и непонятлив, темен; шептались, что дружил Евтей когда-то с Василием Савицким… Сердце у Семена сладко екнуло от предчувствия удачи. Пьяно приплясывая, он кинулся заказывать гармонисту разудалую Наурскую.
Музыка перемешала все. Загремели стульями, столами, высвобождая место для танцев. Офицерам пришлось покинуть насиженный угол…
За полночь, охмелев изрядно, угорев от табачного дыма, от танцев, макушовские гости толпой вывалили на воздух, потянулись в сад.
В осеннем воздухе стояла тишь. Крупные звезды помигивали сквозь голые ветки, внизу глухо шумела Белая. Кое-кто из компании остался в саду, растянувшись на сухих листьях, остальные вслед за Халиным и Савицким двинулись к речке. Тут увидел кто-то, как из-под макушовского плетня, нависшего над самой водой, метнулась тень.
– Эй, рыбарь?! – крикнул Халин, ближе всех стоявший к плетню.
– Рыболов? Не шутишь?! – обрадовался кто-то. – Вот бы рыбки купить да на огонь сейчас… Уф, копалки-моталки!..
– Рыбарь! Есть улов? Продай!
Небольшой человеческий силуэт, рисовавшийся на фоне белых голышей, остановился, и звонкий мальчишеский голос с сильным осетинским акцентом крикнул над речкой:
– Не продайт! Сам кушат давай!
– Ах, гад, – осетиненок! – пораженный, вскрикнул Макушов.
– Лови его, ату! Рыбу хватай! Лови его, осетинскую морду! – закричали казаки на разные голоса, заулюлюкали. В ответ раздался шорох голышей под быстрыми босыми ногами. Никто и мигнуть не успел, как Михаил Савицкий рванул с пояса наган и с сиплым криком: „Стой, тварь!“ выстрелил вслед убегающему. Не смолкло еще эхо от выстрела, как пьяный хохот грохнул в саду, потряс осеннюю ночь.
…Возвращались с реки с песнями, шутками. Гуляли до рассвета.
IV
В подвале пахло плесенью, гнилым камышом, к осклизлым стенам прилипали пальцы. Через дыру в заваленном камнями окне на сырой пол ложился треугольник солнечного света. Антон долго тупо глядел на это зыбкое пятно, сидя перед ним на корточках. Потом, привалившись спиной к стене, зажмурился. Он все еще не мог очнуться и разобраться в том, что же, наконец, произошло час назад? И он ли это сидит под замком в подвале атаманского дома?
Круг, собравшийся по набатному звону, был люден и безалаберен. Антону почти не дали говорить горластая родня Макушовых и офицерье, гулявшее у них. На их стороне оказалась чуть не вся станица. Люди не хотели смириться с новым оборотом дела: казака – и вдруг под суд!
– Не было такого, чтоб за азиата на суд казак шел, и не будет! – злее всех разорялся сам Макушов. – Не дождаться им этого!
– Не видать им ни казачьей земли, ни воды! Нехай рты не разевают! – вторил ему из толпы зычный голос Константина Кочерги.
– Да вот же! Судиться захотели! Видели их!?
– Нехай не шастал бы по нашей речке – и цел был бы.
– Они вон с ингушами грозятся объединиться!
– Давить их всех надо, пока сами целы! – разноголосо кричали казаки.
Среди шумящей, волнующейся массы выделялась своей неподвижностью кучка фронтовиков, стоящих по правую сторону от правленческого крыльца. Уже не первый раз замечали станичники, как они (может, само собой, а может, по предварительному сговору), приходя на круг, отыскивали друг друга в толпе и, ориентируясь на старшего урядника, георгиевского кавалера Василия Савицкого, прозванного за свой недюжинный рост Великим, сбивались в тесный гурт, принимавший форму клина, который врезался в пеструю массу казаков. Голову треугольника составлял Василий Великий, возвышавшийся над всеми черной барашковой папахой, которая своей не по-казачьи глубокой посадкой особенно подчеркивала суровость его крупного, мясистого лица с тяжелым подбородком и тонким ртом. Справа от Василия, словно подпирая его широким плечом, крепко стоял кряжистый, будто из чугуна отлитый Мефодий Легейдо, не успевший еще после фронта снять георгиевские кресты и лычки урядника. Слева тесно прислонялся к Василию грудастый и высокий, но еще по-молодому тонкий, чернявый красавец Иван Жайло; за Легейдо и Жай-ло плечом к плечу стояли урядник Гаврила Дмитриев, Демьян Ландарь, Антон Скрыпник, Федор и Михаил Нищереты, грузин, нищеретовский зять, Семен Сакидзе, приписанный к станице жениной родней. Казаки все – как на подбор: ни ростом, ни статью не обиженные. Недавняя служба и фронт просвечивали у них не только в выправке, но и в том стремлении к порядку и дисциплине, которые так выделяли их из толпы.
Офицеры и макушовские подпевалы с опаской поглядывали в сторону фронтовиков, хотя пока немногие из них догадывались, какая сила вызревает в их молчаливой клиновидной, будто к бою сготовившейся кучке.
Вчерашние макушовские гости крепко задумали откричаться на сходе и замять дело.
– Даже не в тебе дело, братушка, – сказал Халин Михайле, затаившемуся за спинами товарищей. – Здесь принцип: быть ли нам, казакам, прежним сословием или довести себя до того, чтоб нас туземцы судили…
– Не быть того!
– Не доведем себя до сраму!
– Наша земля – наше и право обороняться! – услужливо выкрикивали подговоренные Макушовым известные станичные горлохваты Жевайко и Лихово. Казаки вторили им.
Антон, стоявший на крыльце рядом с атаманом, несколько раз пытался перекричать толпу, но и сам не слыхал собственного голоса. Атаман меж тем стоял, приткнувшись к баляснику, и явно не желал наводить на кругу порядок. Его невозмутимость выводила из себя не одного Антона.
– Ты чего это, атаман?! Чего глядишь?! – крикнули из кучи фронтовиков.
– Поорете да разойдетесь! Не я круг созывал! – гаркнул во всю глотку Евтей.
И тогда фронтовиков вдруг прорвало. Будто состязаясь с макушовцами, кто кого перекричит, оттуда начали горланить:
– Под суд убийцу! Он среди макушовских подлипал!
– Наведи порядок, атаман!
– Давай чин чином разговор вести…
– Убийцу надо выяснить… Не в осетинах дело, а в справедливости – революционный закон суда требует!
– Верна-а! Нынче революция была!..
– Брешет Макушов! Не слухайте его, казаки! Ответ держать боится, вот и прикрывается казачеством.
И вдруг зычный голос Василия Великого, подобный сигнальной трубе, зовущей в атаку, перекрыл все голоса:
– Ныне революция все народы уравняла! Не слушайте офицеров… Убийцу нужно найти, чтоб его революционный суд судил. Он один за наши спины прячется.
– Слухайте, казаки! Василий Григорьевич дело знает. Этот попусту брехать не станет!
– Слово Савицкому!
– Атаман, порядку давай!
– Давай разговор по чину!
Василий, отделившись от клина, снял папаху и двинулся было к крыльцу, но тут макушовцы, почуяв, что дело может не выгореть, забесновались:
– Брешет ваш Савич! Нет ему слова!
– Это с кем все нас уравняла революция – с осетинцами?! С ингушами!?
– Не хотим равняться!
С другого края настаивали:
– Убийцу под суд!
– Атаман, где члены правления? Где присяжные старики?
Антон увидел с крыльца, как за спиной Макушова, где поблескивали погонами офицеры, произошло какое-то замешательство, и, подталкиваемый сзади, к крыльцу стал пробираться Кирилл Бабенко. „Чего это он?“ – только и успел подумать Антон. Широко распахнув зев, так, что усы заползли куда-то за уши, Кирилл закричал:
– В темную смутьяна Литвийку! Хай не булгачит народ – он сам и есть убивец!
На какую-то долю минуты на площади наступила тишина. Толпа будто удивилась. Потом из кучи макушовцев, словно захлебнувшись от радости:
– То-то ж он и радел за круг, вражина!!
– За атамана гад спрятался!
Сход зашумел, весь подался вперед, к крыльцу. Попович спохватился, хотел было речь держать, да теперь не тут-то было. Из-за спины Макушова требовали ареста Литвийко. Антон, захлебнувшись от злобы, рванул с пояса кинжал и прыгнул прямо через балясник в сторону Макушова. Но несколько казаков, из тех, что стояли вокруг Василия Савицкого, и он сам в том числе, преградили дорогу, выбили из рук кинжал. Началась свалка…
Теперь уже, сидя в подвале под атаманской хатой, Антон вспоминал все это, как во сне. Желчью пекло нутро, сжимало горячим обручем голову. Кулаки, налитые тяжестью, в бессильной злобе тискали изорванную папаху…
В полузаваленном оконце закраснелась вечерняя зорька, когда по мощеному атаманскому двору звонко процокали подковы… Антон снизу увидел тонкие, нервно играющие ноги четырех гнедых кабардинцев, насторожился, прилип к оконцу. Наверху по коридору прогромыхали тяжелые шаги. Это дневальный пошел навстречу всадникам.
– Эй, атаман где? – спросил кто-то с осетинским акцентом.
– А почто он вам, антипки? – лениво, с позевотой отозвался дневальный, судя по голосу, – Михаил Нищерет.
– Дело есть! Доложи! – послышался другой голос.
– Гэ-э… Здорово дневали! – продолжал волынить Нищерет. – А ежели он спит? Только по самому что ни на есть важнейшему делу беспокоить велено…
– Нет важнее дела, чем наше! Говорят, круг у вас был… Убийца нам должен быть передан. У нас судить его будем… Зови атамана.
– Тю-ю!.. Так уж сразу и зови! Обождите малость.
Дневальный, как показалось Антону, поставил на балясник винтовку, полез в шаровары за куревом. Ноги коней нетерпеливо танцевали перед самыми глазами Антона. Ему вдруг захотелось отстегать Нищерета – своего дружка и соседа по хате.
– Значит, убивца нужно? А ежели это мой карыш Антошка Литвийко, и никто вам его не выдаст? – хвастливо брякнул Михаил.
– Литвийко? – звонко переспросил молодой голос; Антону показалось, что это Тембол Токаев, брат убитого, и в вопросе его звучит удивление.
– Вот приедет атаман с плацу от урядника, с ним и разговаривайте…
– Брешешь! – хотел что есть мочи крикнуть Антон, но судорога вдруг свела ему рот, из груди вырвался лишь хрип. Обессилев, он повалился на сырой пол.
…Ночью в подвале было, как в могиле: черно, мертвенно тихо. Лишь далекий-далекий лай собак, доносившийся из станицы, напоминал о жизни. Было около полуночи. Антон уже стал забываться тяжелым бредовым сном, когда глухо звякнула чугунная щеколда подвальных дверей. Антон вздрогнул. В дверях появилась большая волосатая рука, в которой совсем утонул крошечный ночник, так что казалось, язычок пламени светится из самого кулака. Затем в узкую щель втиснулась огромная фигура Евтея Поповича. Огонь освещал лишь концы его пышных усов да грудь в черном сатиновом бешмете.
– Гляди, не кинься, казаче, – сказал он своим нутряным басом и, поставив ночник на пол, распрямился.
– Где ты тут? В каком угле? Чи уже сбежал?
– Да нет, тольки собирался, – зло усмехаясь, сказал Антон.
– Ну, тоды выходит, напрасно я вскинулся – сам бы сбег…
Евтей присел на корточки перед ночником и, прикрывая его ладонью, посмотрел в тот угол, откуда слышался голос Антона.
– Ты того, казаче, текай… Я вот выйду, дверь оставлю, а ты – следом. Твой дружок Михайла на крыльце для виду похрапывает, а сам и не пикнет… Текай и обо мне помалкивай…
– Гм… атаман, за какую ж это службицу мою тебе?
– Знаю, кто убил. Душа не стерпит, чтоб за него другой муку принял…
– Может, заодно и убивца назовешь?
– Неча за осетина казаку, кто б ни был он, под суд идти… Не скажу покуда. Вот и весь сказ. Текай, и дальше сам себя сохраняй, как знаешь.
…Антон не помнил, как очутился на улице, как бежал, пригибаясь в тени плетней. Лишь когда стал лицом перед собственной хатой, радость сменилась раздумьем: а дальше? Домой ведь нельзя. Хоронясь в глухой темени, он ощупал рукой сухие будылья бурьяна – нет ли колючек – и лёг. Прижимаясь боком к подгнившему плетню, стал прислушиваться к воротам. И вдруг услышал голос матери. Она пела, сидя, видимо, на приступках у открытой двери. Пела тихо, тоскливо, не выговаривая, а выплакивая слова: