Текст книги "Русские мыслители"
Автор книги: Исайя Берлин
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 31 страниц)
Почти немедля он схватывается с уязвимым, добропорядочным Павлом Петровичем Кирсановым: «В теперешнее время полезнее всего отрицание», – говорит Базаров, – «мы отрицаем». – «Все?» – «Все». – «Как? Не только искусство, поэзию... но и... страшно вымолвить...» – «Все», – с невыразимым спокойствием повторил Базаров. <...> – «Однако позвольте», – заговорил Николай Петрович. – «Вы все отрицаете, или, выражаясь точнее, вы все разрушаете... Да ведь надобно же и строить». – «Это уже не наше дело... Сперва нужно место расчистить»[314].
«Пламенный революционный агитатор» Бакунин, в то время только что бежавший из Сибири в Лондон, вещал в таком же духе: дескать, всю гнилую систему, весь окаянный старый мир надобно сперва стереть с лица земли, а уж потом возводить на освободившемся месте новое «светлое будущее» – какое именно, решать не нам, ибо мы революционеры и наше дело только рушить. А уж новые люди, очистившиеся от прежней заразы, лютовавшей в обществе, где правили ледащие эксплуататоры, где ценились их пустые и поддельные добродетели, – уж эти новые люди сами смекнут, что к чему. Немецкий социал-демократ Эдуард Бернштейн однажды повторил многозначительные слова Карла Маркса: «Всякий, задумывающийся о том, как жить после революции – реакционер»[315].
Это, право, звучало похлеще, чем высказывания радикальных недругов Тургенева из журнала «Современник»: у тех, по крайности, наличествовала некая смутная программа дальнейших действий, те были «демократическими народниками». Но вера в народ кажется Базарову такой же чушью, как и прочие «романтизм, чепуха, гниль, художество»[316]. «<...> Мужик наш рад самого себя обокрасть, чтобы только напиться дурману в кабаке»[317]. Наипервейшая, по Базарову, человеческая обязанность – развивать свои силы, делаться крепким, рациональным – и создавать общество, в котором другие столь же рациональные люди смогут и дышать, и жить, и учиться уму-разуму.
Добросердечный Аркадий, ученик Базарова, говорит: Россия тогда достигнет совершенства, когда у последнего мужика будет такая же изба, как у здешнего деревенского старосты Филиппа – она такая славная, белая... «А я, – отвечает Базаров, – и возненавидел этого последнего мужика, Филиппа или Сидора, для которого я должен из кожи лезть и который мне даже спасибо не скажет... да и на что мне его спасибо? Ну, будет он жить в белой избе, а из меня лопух расти будет; ну, а дальше?»[318] Аркадий потрясен такими словами, но это голос нового – материалистического, непреклонного, бесстыжего – себялюбия.
Впрочем, Базаров чувствует себя среди мужиков, точно рыба в воде: крестьяне отнюдь не стесняются его присутствием: хоть и барин, а все равно какой-то странный, свойский. После обеда, поближе к вечеру, свойский барин «пластает» – вскрывает—пойманных лягушек. «Порядочный химик, – объявляет он растерявшемуся Павлу Петровичу, – в двадцать раз полезнее всякого поэта»[319]. Аркадий, по совету своего наставника Базарова, «с этаким ласковым сожалением на лице» отнимает у Николая Петровича пушкинский томик и взамен кладет перед отцом «пресловутую брошюру Бюх– нера, десятого издания»[320] Kraft und Stoff, – новейшее популярное изложение материализма. Тургенев описывает прогулку старшего Кирсанова по саду: «Николай Петрович потупил голову и провел рукой по лицу. «Но отвергать поэзию? – подумал он опять, – не сочувствовать художеству, природе?..» И он посмотрел кругом, как бы желая понять, как можно не сочувствовать природе»[321]. Все принципы, объявляет Базаров, можно свести к простым ощущениям. «Что ж? И честность – ощущение?» – спрашивает Аркадий. «Еще бы!» – «Евгений!..» – начал печальным голосом Аркадий. – «А? Что? не по вкусу?» – перебил Базаров. – «Нет, брат! Решился все косить – валяй и себя по ногам!..»[322]. Слышатся голоса Бакунина и Добролюбова: «нужно место расчистить»[323].
Новую культуру должно строить на «реальных», то есть материалистических, научных основах и ценностях, но социализм столь же нереален, социализм такое же абстрактное понятие, как и все прочие «-измы», завезенные из-за границы. А прежняя культура – эстетическая, словесная – рассыплется прахом под натиском реалистов, людей новых, беспощадных, умеющих глядеть в глаза суровой правде. «"—Аристократизм, либерализм, прогресс, принципы", – говорил между тем Базаров, – "подумаешь, сколько иностранных... и бесполезных слов! Русскому человеку они даром не нужны"»[324].
Павел Петрович презрительно возражает; и его племянник Аркадий тоже, в конце концов, оказывается не в силах согласиться с Базаровым.
«<...> Для нашей горькой, терпкой, бобыльной жизни ты не создан. В тебе нет ни дерзости, «« злости, я естяь молодая смелость да молодой задор; для нашего дела это не годится. Ваш брат дворянин дальше благородного смирения или благородного кипения дойти не может, а это пустяки. Вы, например, «е деретесь – « воображаете себя молодцами, – я ль/ драться хотим. Да что! Наша пыль тебе глаза выест, наша грязь тебя замарает, Эя тяь/ « «е дорос до нас,
невольно любуешься собою, приятно самого себя бранить; а нам это скучно – других подавай! нам других ломать надо! Ты славный малый; но ты все-таки мякенький, либеральный барич <... >»х.
Кто-то заметил однажды: Базаров – первый большевик. И, пускай Базаров не социалист, но доля истины в таком утверждении, конечно, есть. Этот человек жаждет радикальных, коренных перемен и отнюдь не отрицает жесточайшего насилия. Стареющий «денди» Павел Петрович возражает против этого:
«Сила! И в диком калмыке, и в монголе есть сила – да на что нам она? Нам дорога цивилизация, да-с, да-с, милостивый государь, нам дороги ее плоды. И не говорите мне, что эти плоды ничтожны: последний пачкун, un barbouilleur[325], тапер, которому дают пять копеек за вечер, и те полезнее вас, потому что они представители цивилизации, а не грубой монгольской силы! Вы воображаете себя передовыми людьми, а вам только в калмыцкой кибитке сидеть!»[326]
Но, вопреки собственным принципам, Базаров умудряется полюбить умную, ледяную, благородную красавицу; та отвергает его; Базаров глубоко страдает и вскоре гибнет, заразившись трупным ядом при вскрытии мужика, умершего от тифозной горячки. Умирает Базаров стоически, гадая: а нужны ли России по-настоящему и сам он, и ему подобные? Смерть «Енюшки» безутешно оплакивают его старые, смиренные, любящие родители. Этот человек сходит со сцены, сломленный несчастной любовью и нещадной судьбой, – а вовсе не оттого, что ему недостало ума или воли. «Мне мечталась фигура сумрачная, дикая, большая, – писал Тургенев позднее молодому студенту, будущему крупнейшему поэту, – до половины выросшая из почвы, сильная, злобная, честная – и все-таки обреченная на погибель – потому, что она все-таки стоит еще в преддверии будущего»[327]. Жестокий, фанатичный, целеустремленный, со всею дикой, неистраченной силой, Базаров предстает своего рода мстителем за попранный людской разум; но под конец его неисцелимо ранит любовь: человеческая страсть, которую Базаров душит в себе и гонит прочь – наступает кризис, одновременно и унижающий это существо, и наделяющий чем-то человеческим. Под конец Базарова сокрушает равнодушная природа, которую автор сравнивает в другом произведении с холодно глядящей богиней Изидой[328], безучастной к добру и злу, к искусству и красоте, а еще более – к самому человеку, «вчера рожденному и уже сегодня обреченному смерти»; не спасут человека ни себялюбие, ни попечение о ближних, ни вера, ни труды, ни рассудочный гедонизм, ни пуританская суровость; борется человек, утверждает себя – но природе все едино: природа повинуется лишь собственным неумолимым законам.
«Отцы и дети» вышли в свет весной 1862 года и вызвали среди русских читателей такую великую бурю, какой не вызывал ни единый роман – до или после того. Что есть Базаров?
Как его принимать? Положительная он личность, или отрицательная? Герой или дьявол?[329] Он дерзок, молод, умен и крепок, он сбросил и отринул бремя прошлого, меланхолическое бессилие «лишних людей», которые тщетно бились о решетки тюрьмы, звавшейся русским обществом. Критик Страхов отозвался о Базарове как о фигуре героических пропорций[330]. Многие годы спустя Луначарский определил Базарова как первого «положительного» героя в русской литературе. Получается, Базаров есть олицетворение прогресса? Или свободы? Но его ненависть к искусству и культуре, ко всем без исключения либеральным добродетелям и ценностям, его цинические замечания – этим ли, согласно авторскому замыслу, надлежит восхищаться? Еще до того, как роман вышел из печати, издатель Михаил Никифорович Катков пенял Тургеневу: это прославление нигилизма – не что иное, как постыднейшее заискивание перед молодыми радикалами. В беседе с Анненковым, другом Тургенева, он посетовал: «Как не стыдно Тургеневу было спустить флаг перед радикалом и отдать ему честь, как перед заслуженным воином»[331]. «Но, М. Н.», – возразил Анненков, – «этого не видно в романе, Базаров возбуждает там ужас и отвращение». «Это правда», – отвечал Катков, – «но в ужас и отвращение может рядиться и затаенное благоволение <... > молодец этот, Базаров, господствует безусловно надо всеми и нигде не встречает себе никакого дельного отпора»[332]. И Катков заключил: «<...> Тут, кроме искусства, припомните, существует еще и политический вопрос. Кто может знать, во что обратится этот тип? Ведь это только начало его. Возвеличивать спозаранку, украшать его цветами творчества значит делать борьбу с ним вдвое труднее впоследствии»[333]. Более сочувственно высказывался Страхов. Он писал: Тургенев, беззаветно любящий извечную истину и красоту, желал всего лишь изобразить действительность, а не судить ее. Страхов тоже признает: Базаров, несомненно, возвышается над остальными действующим лицами – и прибавляет: пускай Тургенев и говорит, будто его неодолимо влекло к Базарову, но справедливее было бы сказать, что автор побаивается собственного героя. Страхову вторит Катков: «Чувствуется что-то несвободное в отношении автора к герою повести, какая-то неловкость и принужденность. Автор перед ним как будто теряется, и не любит, а еще пуще боится его!»
Нападение слева оказалось несравненно ядовитее и злее. Добролюбовский преемник Антонович щедро сыпал в «Современнике» обвинениями: Тургенев, дескать, написал ужасную, отвратительную карикатуру на молодежь[334], выставил Базарова циническим двуногим скотом, жаждущим вина и женщин, безразличным к народной участи; а создатель этого чудовища, какими бы ни были прошлые авторские взгляды, явно переметнулся в лагерь махровых реакционеров и угнетателей. И впрямь: находились консерваторы, которые поздравляли писателя, обличившего новый, разрушительный нигилизм и тем сослужившего русскому обществу добрую службу, за что любой порядочный человек должен поблагодарить автора. Нападки слева язвили Тургенева всего больнее. Семью годами позже Иван Сергеевич писал одному из друзей: молодежь забрасывала меня «грязью и гадостями». Писателя честили дураком, ослом, гадиной, Иудой и Видоком[335]. Тургенев говорит:
«В то время, как одни обвиняют меня в оскорблении молодого поколения, в отсталости, в мракобесии, извещают меня, что с „хохотом презрения сжигают мои фотографические карточки“, – другие, напротив, с негодованием упрекают меня в низкопоклонстве перед самым этим молодым поколением. *Вы ползаете у ног Базарова! – восклицает один корреспондент, – вы только притворяетесь, что осуждаете его; в сущности вы заискиваете перед ним и ждете, как милости, одной его небрежной улыбки!"»[336].
По меньшей мере один из друзей-либералов, прочитавших «Отцов и детей» в рукописи, посоветовал Тургеневу бросить книгу в огонь, поскольку она опорочит автора на веки вечные в глазах «передовых людей». Левая печать, как из рога изобилия, сыпала площадными карикатурами, где Тургенев изображался прислужником «отцов», а Базаров – осклабившимся Мефистофелем, высмеивавшим своего ученика и последователя Аркадия за любовь к отцу[337]. Наименее гнусные рисунки представляли Тургенева застывшим, растерянным и беспомощным, дружно атакуемым разъяренными демократами слева и вооруженными отцами справа[338]. Впрочем, левые не были единодушны. На выручку Тургеневу пришел радикальный критик Писарев. Он дерзко уподобил себя самого Базарову и заявил, что всецело разделяет его воззрения. Тургенев, по словам Писарева, может быть слишком уж мягкосердечен или утомлен, чтобы следовать за нами, людьми будущего, но все же понимает: истинный прогресс ищите не среди людей, привязанных к устоявшимся обычаям, но среди эмансипированных, деятельных, независимых личностей, подобных Базарову – свободных от фантазий, от романтической и религиозной чепухи.
Автор, по словам Писарева, не пугает нас и отнюдь не заставляет ни восхищаться «отцами», ни разделять их суждения. Базаров – мятежник, его не сковывают никакие теории, в этом и коренится его притягательность, это и влечет читателя к свободе и прогрессу. Пускай Тургенев, продолжает Писарев, «хотел сказать: наше молодое поколение идет по ложной дороге», но ведь Тургенев-то, в сущности, Валаам: создавая Базарова, писатель успел невольно и сердечно привязаться к своему герою и возлагает на него все свои упования. «Природа не храм, а мастерская, и человек в ней работник»[339] – не меланхолические сны наяву, но воля, сила, реализм: вот что, как утверждает Писарев, говорит устами Базарова, вот что разыщет верный путь. Базаров, добавляет критик, олицетворяет все, что родители ныне видят крепнущим и пробивающимся наружу в своих сыновьях и дочерях, а сестры – в своих братьях. Это может пугать, может и озадачивать – но именно здесь и начинается дорога к будущему[340].
Павел Анненков, добрый друг Тургенева, читавший все романы в рукописях до публикации, видел в Базарове свирепого монгола, Чингиз-хана, лютого зверя, порожденного дикими российскими условиями и едва-едва «прикрытого сверху книжками с Лейпцигской ярмарки»1. Намеревался ли Иван Сергеевич возглавить некое политическое движение?
«Автор сам <... > не знает, за что его [Базарова] считать, – пишет Анненков, – за плодотворную ли силу в будущем или за вонючий нарыв пустой цивилизации, от которого следует поскорее отделаться»1. Нельзя быть одновременно и тем и другим: «у него два лица, как у Януса, и каждая партия будет видеть только тот фас, который ее наиболее тешит или который она разобрать способнее»[341].
Катков, написавший и без подписи поместивший очерк об «Отцах и детях» в своем журнале (где роман печатался впервые), пошел гораздо дальше. Высмеяв смятение левых, нежданно-негаданно увидавших себя в зеркале нигилизма, что понравилось одним, а других ужаснуло, он упрекает автора, чрезмерно стремившегося быть справедливым к Базарову и, как следствие, всегда выставлявшим своего героя в наивыгоднейшем свете. Плохо, говорит Катков, быть избыточно справедливым, ибо в этом случае истина тоже искажается – только на иной лад. Базаров предстает искренним до полной беспардонности: это хорошо, очень хорошо; Базаров режет правду-матку, не боясь огорчить мягких и добрых Кирсановых, и отца, и сына, Базаров не считается ни с личностями, ни с обстоятельствами: восхитительно; Базаров нападает на искусство, на богатство, на привольную жизнь – а во имя чего? Ради науки, ради знаний? Однако, пишет Катков, это просто неправда. Научные истины Базарову безразличны: в противном случае он бы не навязывал окружающим дешевые популярные книжонки – Бюхнера и тому подобное, – ибо здесь вовсе не наука, но публицистика, пропаганда материализма. Базаров, продолжает Катков, не ученый; людей, ученых по-настоящему, в России нынешней раз-два, и обчелся. Базаров и его друзья-нигилисты всего лишь агитаторы: им ненавистен возвышенный, изящный слог, риторика – Базаров просит Аркадия не говорить «красиво», – но лишь потому, что собственная их грубая пропаганда в изящный слог не укладывается; нигилисты не предлагают надежных научных фактов, ибо не интересуются ими, да и не знакомы с ними вообще; нигилистам нужны только лозунги, призывы, брань и радикальная болтовня. Базаров «пластает» лягушек, не взыскуя научной истины, а стараясь выказать презрение к воспитанности, ценимой испокон веку и защищаемой такими людьми, как Павел Петрович Кирсанов, который в обществе, устроенном лучше и разумнее – скажем, в английском, – сумел бы сыскать себе достойное занятие и доброе применение. Ни Базарову, ни его приспешникам не открыть ничего; это не исследователи; это злобные болтуны, люди, сыплющие бранью во имя науки, овладеть коей не дают себе труда; в конечном счете, они отнюдь не выше невежественных сельских священников (из чьих семей, в большинстве своем, и выходили нигилисты), – но, в отличие от священников, очень опасны[342].
Герцен оказался, как обычно, проницателен и насмешлив. «Тургенев был больше художник в своем романе, чем думают, и оттого сбился с дороги, и, по-моему, очень хорошо сделал – шел в комнату, попал в другую, зато в лучшую»[343]. Автор явно принимался за работу, желая «что-то сделать в пользу отцов, – и это ясно. Но в соприкосновении с такими жалкими и ничтожными отцами, как Кирсановы, крутой Базаров увлек Тургенева, и вместо того, чтоб посечь сына, он выпорол отцов»[344]. Пожалуй, устами Герцена глаголет истина: весьма возможно (правда, сам Тургенев этого не признает), что Базаров, с которого автор начал было писать неприглядный портрет, заворожил своего создателя донельзя; как следствие, подобно шекспировскому Шейлоку, он превратился в куда более человечную и неизмеримо более сложную фигуру, нежели предначертанная замыслом произведения изначально, – и преобразил (скорее, даже исказил) этот замысел. Случается, природа подражает искусству: Базаров повлиял на молодежь девятнадцатого столетия отнюдь не меньше, чем на молодежь столетия восемнадцатого повлиял Вертер; ничуть не меньше, чем влияли на молодые умы «Разбойники», написанные Фридрихом Шиллером, чем Байроновы Лара, Гяур и Чайльд-Гарольд. Но эти же «новые люди», прибавляет Герцен в позднейшем очерке, столь невыносимые, столь косноязычные догматики и начетчики, что являют читателю наихудшую сторону русского характера – достойную «квартального, исправника, станового <... > николаевской офицерщины», беспощадных чинуш, «говорящих свысока и с пренебрежением о Шекспире и Пушкине, – внучат Скалозуба»[345], стремящихся сокрушить иго прежнего деспотизма, – но лишь затем, чтобы заменить его гораздо более страшным ярмом, изготовленным собственноручно. «Поколение 40-х», герценовское и тургеневское, могло быть легкомысленным и слабым, но следует ли из этого, что преемники – зверски грубые, неспособные любить, циничные молодые мещане 1860-х – существа, которые толкаются, не извиняясь, и за честь себе поставили попрание всех приличий[346], – обязательно и всенепременно выступают существами высшего порядка? Что за новые принципы они провозглашают, что за новые плодотворные ответы дают? Разрушение остается разрушением. А созидать они просто не способны.
За выходом «Отцов и детей» из печати последовал бешеный гомон, в котором возможно расслышать, по крайности, пять различных точек зрения на книгу. Сердитое правое крыло полагало, будто в образе Базарова прославляются новейшие нигилисты, а сам Тургенев недостойно тщится польстить молодежи и снискать ее одобрение. Другие поздравляли писателя, успешно обличившего новейшее варварство и подрывание устоев. Третьи поносили Тургенева, сочинившего злобный пасквиль на радикалов, снабдившего реакцию оружием, играющего на руку полиции; эти звали Ивана Сергеевича отступником и предателем. Четвертые, подобно Дмитрию Писареву, гордо становились под базаровский стяг и благодарили автора за честное сочувствие всему, что было наиболее живого и бесстрашного в разраставшейся партии будущего. Наконец, пятые подмечали: сам-то автор не вполне уверен в собственном замысле, ибо его отношение к действующим лицам романа поистине двояко; они говорили: Тургенев – художник, а не памфлетист, он вещает истину, какой видит ее, не отдавая предпочтения ни той, ни другой стороне.
Препирательство не шло на убыль и длилось даже после смерти Тургенева. Об огромной жизнеспособности романа свидетельствует уже одно то, что споры не смолкали даже в следующем столетии – ни до, ни после Октябрьской революции. Еще десять лет назад по этому же поводу среди советских критиков кипела битва. За нас был Тургенев, или против нас? И кем он был? Гамлетом, которого ослеплял пессимизм, свойственный представителям угасающего класса, или, подобно Бальзаку и Толстому, провидцем? И кто есть Базаров? Предтеча воинствующего, насквозь политизированного советского интеллектуала, или уродливая карикатура на отцов-основателей русского коммунизма? Споры еще не кончились[347].
Прием, оказанный роману, огорчил и озадачил Тургенева. Прежде, чем отправить книгу в печать, писатель, как обычно, спрашивал мнения и совета у множества своих друзей. Он читал рукопись парижским слушателям, изменял и правил текст, пытался угодить любому и всякому. Образ Базарова претерпел несколько перемен в предварительных набросках, то возвышаясь, то снижаясь – в зависимости от впечатления, полученного тем или иным советчиком или другом. Нападение слева нанесло Тургеневу раны, саднившие до конца земных дней. «<...> Меня уверяют, что я на стороне "Отцов" ... я, который в фигуре Павла Кирсанова даже погрешил против художественной правды и пересолил, довел до карикатуры его недостатки, сделал его смешным!»[348] Что до Базарова, «он честен, правдив и демократ до конца ногтей»[349]. Много лет спустя Иван Сергеевич признался анархисту Кропоткину: «<...> Я любил его, сильно любил <... > я покажу вам дневник, где записал, как я плакал, когда закончил повесть смертью Базарова»[350]. «Скажите по совести, – писал Тургенев одному из наиязвительнейших своих критиков, Салтыкову– Щедрину (посетовавшему: дескать, реакционеры пользуются словом «нигилист», чтобы опорочить всякого, кто не пришелся им по душе), – разве кому-нибудь может быть обидно сравнение его с Базаровым? Не сами ли Вы замечаете, что это самая симпатичная из всех моих фигур?»[351] Что же до «нигилизма», это, возможно, было ошибкой:
«...Я готов сознаться <... > что я не имел права давать нашей реакционной сволочи возможность ухватиться за кличку – за имя; писатель во мне должен был принести эту жертву гражданину <...> я признаю справедливым и отчуждение от меня молодежи, и всяческие нарекания... Возникший вопрос был поважнее художественной правды – и я должен был это знать наперед»[352].
Тургенев утверждал, будто разделяет все базаровские взгляды – за вычетом отношения к искусству: «вероятно, многие из моих читателей удивятся, если я скажу им, что, за исключением воззрений на художества, – я разделяю почти все его убеждения»[353]. «"Ни отцы, ни дети", – сказала мне одна остроумная дама по прочтении моей книги, – вот настоящее заглавие вашей повести – и вы сами нигилист». Не берусь возражать; быть может, эта дама и правду сказала»[354]. Еще раньше Герцен заявил, что частица Базарова была во всех – ив нем самом, и в Белинском, и в Бакунине – во всех, кто на протяжении 1840-х обличал российское царство тьмы во имя Запада, науки и цивилизации[355]. Тургенев этого тоже не отрицал. Несомненно, Иван Сергеевич избирал разный тон в переписке с разными корреспондентами. Когда радикальные русские студенты, учившиеся в Гейдель– берге, потребовали, чтобы Тургенев недвусмысленно заявил о собственном отношении к Базарову, писатель ответил им так:
«<... > Если читатель не полюбит Базарова со всей его грубостью, бессердечностью, безжалостной сухостью и резкостью – если он его не полюбит, повторяю я – я виноват и не достиг своей цели. Но *рассиропиться"у говоря его словами я не хотел, хотя через это я бы, вероятно, тотчас имел молодых людей на моей стороне. Я не хотел накупаться на популярность такого рода уступками. Лучше проиграть сражение (и кажется, я его проиграл) – чем выиграть его уловкой»1.
А другу своему, Афанасию Фету, великому поэту и консервативному помещику, Тургенев написал: «Хотел ли я обругать Базарова или его превознести? Я этого сам не знаю, ибо я не знаю, люблю ли я его или ненавижу!»[356] Эхо этой фразы слышится и спустя восемь лет: «<... > мои личные чувства [к Базарову] были смутного свойства (любил ли я его, ненавидел ли – Господь ведает!)»[357]. Либеральной А.П. Философо– вой он пишет иначе: «Базаров – это мое любимое детище, из-за которого я рассорился с Катковым, на которого я потратил все находящиеся в моем распоряжении краски, Базаров – этот умница, этот герой – карикатура?!?» И зовет подобное обвинение бессмысленным[358].
Презрение молодежи казалось Тургеневу начисто невыносимым. Он пишет: весной 1862 года «гнусные генералы меня хвалили – а молодежь ругала»[359]. Вождь социалистов Лавров сообщает, что Иван Сергеевич горько сетовал при нем на несправедливость разгневанных радикалов[360]. Той же горечью напитано одно из тургеневских стихотворений в прозе, где сказано: «И честные души гадливо отворачиваются от него; честные лица загораются негодованием при его имени»[361]. Здесь не просто уязвленная amour propre[362]. Тургенев искренне страдал, очутившись в политически ложном положении. Всю жизнь Иван Сергеевич старался идти в ногу с людьми передовыми, с поборниками свободы, протестующими против гнета. Но, в конце концов, не смог заставить себя согласиться с их животным презрением к искусству, к воспитанности, ко всему, что сам он считал в европейской культуре драгоценным. Тургенев не выносил их твердолобого догматизма, их спеси, их стремления разрушать, их полнейшего, устрашающего незнакомства с настоящей жизнью. Писатель отправился за границу, жил в Германии и Франции, а Россию посещал изредка, как бы мимоходом. На Западе Тургенева повсеместно чтили и хвалили. Но ведь обращаться-то хотелось к русским... Хотя известность
Ивана Сергеевича на родине оставалась очень широкой и в 1860-е годы, и впоследствии, писатель больше всего желал полюбиться радикалам. Но те оставались равнодушны или прямо враждебны.
Следующий роман, «Дым», начатый сразу же после выхода «Отцов и детей» из печати, был многозначительной попыткой заживить полученные раны, угомонить неприятеля. «Дым» был опубликован пятью годами позднее, в 1867-м, и являл собою резкую сатиру на оба лагеря: как напыщенных, тупых, реакционных генералов и бюрократов, так и безмозглых, мелких, не знающих ни совести, ни долга «левых» краснобаев – столь же далеких от живой жизни, столь же неспособных исцелить российские общественные недуги. Роман вызвал дальнейшие нападки на Тургенева, но в этот раз писатель не удивлялся ничему. «<...> Меня ругают все – и красные, и белые, и сверху, и снизу, и сбоку – особенно сбоку»[363]. Польское восстание 1863 года и, тремя годами позднее, провалившееся покушение Дмитрия Каракозова на Государя, вызвало всероссийский патриотический подъем – даже в рядах либеральной интеллигенции. Русские критики – и правые и левые – списали Тургенева со счетов, как человека разочарованного, эмигранта, позабывшего родину вдали от нее, в Баден-Бадене и Париже. Достоевский назвал его русским ренегатом и посоветовал обзавестись телескопом, чтобы увидеть Россию хоть чуточку лучше[364].
В 1870-х Тургенев с осторожностью, постоянно опасаясь новых оскорблений и унижений, принялся восстанавливать былые отношения с «левыми» соотечественниками. К изумлению своему и облегчению, Иван Сергеевич встретил добрый прием в революционных эмигрантских кружках Лондона и Парижа; его ум, его доброжелательность, неубы– вавшая ненависть к самодержавию, общеизвестная честность и беспристрастность, его теплое сочувствие к отдельным революционерам, его исключительное обаяние возымели действие на революционных предводителей. Кроме того, Тургенев обнаружил смелость – смелость человека робкого по природе и твердо решившего свои страхи преодолеть: он поддержал крамольные публикации тайными денежными пожертвованиями, он открыто встречался в Париже и Лондоне с известными террористами, за коими негласно следила полиция, – и революционеры подобрели к Ивану Сергеевичу. В 1877-м Тургенев опубликовал «Новь» (задуманную как продолжение «Отцов и детей») – сделал последнюю попытку объясниться с негодовавшей молодежью.
«Молодое поколение, – писал он годом позже, – было до сих пор представлено в нашей литературе либо как сброд жуликов и мошенников <... > либо <... > возведено в идеал, что опять несправедливо – и, сверх того, вредно. Я решился выбрать среднюю дорогу – стать ближе к правде; взять молодых людей, большей частью хороших и честных– и показать, что, несмотря на их честность, самое дело их так ложно и нежизненно, что не может не привести их к полному фиаско. Насколько мне это удалось – не мне судить <...> во всяком случае <...> они <... > должны чувствовать ту симпатию, которая живет во мне – если не к их целям, то к их личностям»[365].
Герой «Нови», Нежданов, неудавшийся революционер, в итоге кончает с собой – главным образом оттого, что происхождение и характер не дают ему приспособиться к жестокой дисциплине, царящей в революционной среде, медленно и кропотливо трудиться, подобно истинному герою романа, практику-реформатору Соломину, чьи бездушно-спокойные действия на собственной, демократически организованной фабрике создадут якобы лучший, справедливый порядок. Нежданов слишком хорошо воспитан, слишком чувствителен, слишком слаб – а прежде всего, слишком служен духовно, чтобы сжиться с этим строжайшим, чисто монашеским новым порядком; он мучительно мечется и, под конец, терпит крах, поскольку «не умел опроститься»[366]. А важнее всего то, что, как подметил Ирвинг Хау {Irving Howe)[367], «не умел опроститься» сам Тургенев. Другу своему Якову Петровичу Полонскому он писал: «<...> если за „Отцов и детей“ меня били палками, за „Новь“ меня будут лупить бревнами – и точно так же с обеих сторон»[368]. Тремя годами позднее катковская газета вновь разбранила Ивана Сергеевича за «шутовство» и заискивание перед молодежью[369]. Как и всегда, Тургенев отозвался на выпад немедля: «<...> я имею право утверждать, – пишет он, – что убеждения, высказанные мною и печатно и изустно, не изменились ни на йоту в последние сорок лет; я не скрывал их никогда и ни перед кем. <... > Я всегда был и до сих пор остался „постепеновцем“, либералом старого покроя в английском, династическом смысле, человеком, ожидающим реформ только свыше, – принципиальным противником революций, не говоря уже








