Текст книги "Русские мыслители"
Автор книги: Исайя Берлин
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 31 страниц)
Главными целями народников были социальная справедливость и равенство. Большинство убежденно твердило вслед за Герценом, чья «революционная агитация» в 1850-е годы влияла на этих людей больше какого-либо иного учения, что зародыш справедливого общества равных уже являет сельская община или «мир». «Миром» звалось добровольное крестьянское объединение, время от времени заново делившее пахотные земли; «мирской приговор» – то есть решение, вынесенное мирской сходкой, – был обязателен для всех членов общины, служившей, как заявляли народники, краеугольным камнем грядущей федерации самоуправляемых общественных образований – построенной согласно предначертаниям французского социалиста Прудона. Вожаки народничества считали: такая разновидность сотрудничества приведет к появлению в России свободной, демократической социальной системы, берущей начало из глубочайших, природных нравственных устремлений и традиционных обычаев русского – и какого угодно другого – народа; вожаки полагали: трудящиеся (этим словом обозначали всех работников подряд), будь они сельскими или городскими, сумеют построить упомянутую систему без того нещадного насилия и принуждения, что пускали в ход на промышленно развитом Западе. Поскольку система казалась единственной, способной возникнуть из коренных человеческих потребностей, из естественного людского чутья на хорошее и плохое, этой системе всенепременно предстояло принести народу справедливость, равенство и широчайшие возможности для полного расцвета любых дарований. Неминуемым следствием такого взгляда была уверенность народников: развитие крупной и централизованной промышленности «противоестественно», а потому неумолимо заставляет всех, очутившихся в индустриальных щупальцах, опускаться и утрачивать человеческий облик; капитализм называли чудовищным злом, разрушающим тело и душу; но капитализма возможно было избежать. Народники отрицали то, что прогресс – общественный и хозяйственный – безусловно связан с промышленной революцией. Они утверждали: хотя применение научных истин и методов к общественным и личным проблемам (в осуществимость этого народники верили истово) способно привести, и зачастую действительно приводит, к возникновению и росту капитализма, столь погибельное последствие отнюдь не приходит непременно.
Народники считали: наука способна улучшить жизнь, отнюдь не разрушая «природного» сельского бытия, не порождая несметного, нищего, безликого городского пролетариата. Капитализм выглядел непобедимым лишь постольку, поскольку не встречал надлежащего и достаточного сопротивления. Что бы там ни творилось на Западе, но в России «проклятие необъятности»[258] преодолимо, и возможно – как советовали Фурье и Прудон – целенаправленными усилиями сливать воедино малые самоуправляемые общины. Подобно своим французским наставникам, русские ученики люто ненавидели государственные учреждения и установления, поскольку считали их одновременно символом, итогом и главным источником несправедливости и неравенства – оружием, с помощью коего правящий класс, якобы, защищал собственные привилегии, оружием, которое перед лицом усиливавшегося сопротивления со стороны жертв, разило все жестче и разрушительнее.
Поражение либеральных и радикальных движений на Западе в 1848-1849 годах укрепило этих людей в убеждении: спасут народ не политика, и не политические партии – казалось ясным, что ни либеральные партии, ни их предводители не понимали коренных интересов угнетаемого населения своих стран и не предпринимали серьезных попыток пойти навстречу его нуждам. Подавляющему большинству русских мужиков (и европейских рабочих) требовались пища и одежда, обеспеченное повседневное существование, избавление от невежества, нищеты, болезней и унизительного неравенства. А политические права, голосование, парламенты и республики оставались бессмысленны и бесполезны для невежественных, голодных и полунагих варваров: подобные программы являлись чистейшей насмешкой над их убожеством. Народников объединяло с националистами-славянофилами (почти во всем остальном их политические взгляды не совпадали) омерзение к строго соблюдаемому классовому разделению, принятому на тогдашнем Западе, благодушно принимаемому и с жаром одобряемому соглашателями– буржуа и бюрократами, перед коими буржуазия заискивала.
Знаменитым разговором немецкого и русского мальчиков[259] сатирик Салтыков-Щедрин обессмертил этот взгляд: писатель всецело верит в русского ребенка, оборванного, голодного, катающегося в грязи и мерзости по вине «проклятого и рабовладельческого царского режима», ибо этот ребенок, в отличие от опрятного, послушного, самодовольного, упитанного, с иголочки одетого немчика, не продавал своей души за грош, полученный от прусского чиновника, и потому способен – в отличие от немчика, навсегда утратившего такую способность, – однажды обрести достоинство и выпрямиться в полный человеческий рост. Россия телесно пребывала во мраке и в оковах, но дух ее оставался вольным; российское прошлое виделось черным, однако российское будущее сулило больше, нежели прижизненная смерть, зовущаяся жизнью у цивилизованных обывателей – немецких, французских и английских, давным-давно продавших себя со всеми потрохами за сытость и достаток, отупевшими в позорнейшем добровольном холопстве до последней степени, уже напрочь позабывшими, как вообще можно стремиться к свободе.
Народники расходились со славянофилами еще и оттого, что не верили в особенное предназначение русского человека. Мистическими националистами они отнюдь не были. Они только и знали: Россия – отсталая страна, еще не достигшая той стадии общественного и хозяйственного развития, где народы западные (неминуемо или намеренно) вступили на путь неудержимой индустриализации. По большей части народники не исповедовали исторического детерминизма – следовательно, верили: страна, чьи обстоятельства столь затруднительны, может избежать похожей участи, явив надлежащее разумение и желание. Народники не видели, отчего Россия не могла бы извлекать выгоду из западной науки и техники, не платя при этом чудовищной цены, которую заплатил Запад. Они доказывали: можно избежать деспотизма, сопутствующего централизованной экономике либо централизованному правлению, создав более свободную, федеральную структуру, состоящую из самоуправляемых единиц общественного устройства – производи– тельских и потребительских.
По народническому суждению, такая организация была бы желательна, если не упускать из виду иных ценностей, не рассматривать упомянутую организацию как самоцель, если руководствоваться в первую очередь этическими и человеколюбивыми, а не экономическими и техническими – то есть «муравьиными» – соображениями. Народники говорили: защита людей от эксплуатации путем превращения их в трудовую армию – «коллектив» – безликих двуногих машин, означала бы поголовную утрату человеческого облика и равнялась бы всеобщему самоубийству. Идеи народничества сплошь и рядом были расплывчаты, меж народниками существовали острые разногласия, но и общего у них имелось немало – довольно, чтобы образовать по-настоящему единое движение. Так, они в общих чертах принимали просветительские и нравственные уроки Руссо – отвергая руссоистскую заповедь о почтении к государству. Некоторые – вероятно, большинство – разделяли веру Жан-Жака во врожденные добродетели простонародья и его же убеждение: растлевают и нравственно калечат мужиков только и единственно скверные государственные установления; вместе с Руссо эти люди презрительно и враждебно смотрели на любых и всяких «умников» и ученых, осуждали все самоизолирующиеся объединения и котерии. Народники принимали анти-политические идеи Сен-Симона, однако не сен– симоновскую проповедь централизованной технократии.
Вместе с Гракхом Бабефом и выучеником его, Буонар– роти, они были приверженцами заговоров и насилия – однако не якобинской авторитарности. Вослед Сисмонди, Прудону, Ламеннэ и прочим создателям понятия о «социальном государстве», как противоположном, с одной стороны, обществу вседозволенности, а с другой – центральной власти, будь она хоть националистической, хоть социалистической, хоть временной, хоть постоянной, проповедуемой хоть Листом, хоть Мадзини, хоть Лассалем, хоть Карлом Марксом. Временами народники вплотную приближались к воззрениям западных христианских социалистов – правда, без их религиозности, – поскольку, подобно французским энциклопедистам предшествовавшего столетия, они верили во «врожденную» нравственность и научную истину. Здесь я перечислил несколько общих крепких убеждений, дававших народникам сплотиться; но и разногласия меж «народными заступниками» были отнюдь не малыми.
Первой и главнейшей из народнических проблем было отношение к крестьянству, во имя коего народники делали все, что делали. Кому надлежало указать мужикам истинную дорогу к справедливости и равенству? Личной свободы народники не осуждали огулом, но рассматривали ее, как либеральную побаску, отвлекающую внимание от насущных общественных и экономических задач. Нужно ли особо готовить наставников, идущих вразумлять меньшую братию – оратаев земли родимой, – а при случае и подстрекать ее к неповиновению властям, к мятежу, к сокрушению старого строя – поскольку грядущие бунтовщики еще далеко не осознали всей необходимости и важности насильственных действий? В 1840-х годах на такой вопрос отвечали утвердительно Бакунин и Спешнев, фигуры, несхожие донельзя; этот же взгляд проповедовал Чернышевский в 1850-х, его пылко рекомендовали Заичневский и «якобинцы-младороссы» в 1860-х; то же самое проповедовали в 1870-е и 1880-е как Лавров, так и его соперники и противники, приверженцы профессионального, дисциплинированного терроризма: Нечаев и Ткачев; придерживались той же школы мысли и последователи этих двоих, среди которых числятся (правда, лишь в этом вопросе) не только социалисты-революционеры (эсеры), но и кое– кто из русских фанатиков марксизма – в частности, Ленин и Троцкий.
Многие опасались, что обучать подобным образом членов революционных ячеек значит создавать высокомерную элиту надменных властолюбцев, людей, согласных (в наилучшем случае) дать крестьянам не то, чего крестьянам хотелось, а лишь то, что полагали нужным самозванные народные заступники и наставники – лишь то, чего массы, по их убеждению, должны были требовать, но или позабыли об этом, или не пожелали... Вопрос начинали задавать без обиняков: не расплодятся ли с течением времени фанатики, почти безразличные к истинным нуждам и чаяниям подавляющего большинства русских людей, свирепо стремящиеся навязывать им только то, что сами фанатики – своеобразный «рыцарский орден» профессиональных революционеров, напрочь отрезанный от народной жизни полученной подготовкой и конспирацией, – предназначали народу, будучи безразличны и глухи к людским надеждам и людскому негодованию. Не кроется ли здесь опасности? Не сменится ли прежнее иго новым, еще худшим – деспотической олигархией кровожадных умников, уничтоживших дворянство, чиновничество и царя? Уверены ли вы, что новые господа не окажутся куда более страшными угнетателями, нежели прежние?
Об этом спорили даже некоторые террористы 1860-х годов – например, Ишутин и Каракозов, – и с гораздо большим жаром препиралось большинство молодых, идеалистически настроенных людей, затевавших в 1870-е и позднее «хождение в народ»: не столько ради того, чтобы поучать, сколько чтобы самим «учиться жить»; их умы вдохновлялись писаниями Руссо (вероятно, еще Некрасова и Толстого) ничуть не меньше, чем книгами непреклонных социальных теоретиков. Эта молодежь, исполненная «вины перед народом», считала себя развращенной – и окружавшим порочным обществом, и полученным либеральным образованием, порождавшим якобы глубокое неравенство, неминуемо возносившим ученых, писателей, профессоров, специалистов – короче говоря, всех разумных, ученых и воспитанных людей – слишком высоко над мужицкой массой и оттого превращавшимся в истинный рассадник несправедливости и классового угнетения; молодежь полагала: все, препятствующее взаимному пониманию отдельных людей, сообществ и народов, создающее и сохраняющее препятствия к человеческой сплоченности и братству, ео ipso[260] является злом; специализация и университетское образование воздвигают преграды меж людьми, не дозволяют личностям и сообществам «единиться», убивают любовь и дружбу, числятся среди главнейших причин, порождающих то, что после Гегеля и гегельянцев окрестили «отчуждением» целых общественных слоев, классов, культур.
Кое-кто из народников исхитрялся игнорировать, обходить изложенный «жгучий вопрос». Например, Бакунин – сам народником не бывший, но глубоко повлиявший на все народничество – призывал не доверять ни «умникам», ни специалистам: дескать, это может окончиться наигнуснейшей тиранией, владычеством ученых и педантов; тем не менее, Бакунин уклончиво избегал отвечать на вопрос: надлежит революционеру поучать других или учиться у них самому? Не ответили на вопрос ни террористы из «Народной воли», ни приспешники народовольцев. Чуть более чуткие и нравственно чистые мыслители – например, Чернышевский и Кропоткин – разумели, насколько этот выбор тяжек, и даже не старались обманываться на сей счет: каждый раз, вопрошая себя о том, по какому праву они собираются навязать либо ту, либо другую систему общественной организации мужицкой массе, росшей в совсем иных условиях – на свой лад, возможно, отнюдь не худших и порождающих ценности едва ли не большие, чем знакомые народникам, – ни Чернышевский, ни Кропоткин не давали себе ответа ясного. Положение стало еще неразрешимее, когда (в 1860-е годы и впоследствии) все чаще начал возникать вопрос дополнительный: а что делать, ежели крестьяне окажут настоящее сопротивление революционерам, замыслившим освободить их? Следует ли обманывать народные массы, или – хуже того – насильно гнать их к освобождению? Никто не спорил: в конце концов, управлять страной следует народу, а не сливкам революционного движения – но пока что было непонятно: сколь же далеко дозволено заступнику народному зайти в безразличии к желаниям и устремлениям большинства? Сколь далеко имеет он право гнать упомянутое народное большинство по путям, ненавистным народу совершенно явно?
Задача была отнюдь не академического свойства. Первых же заядлых приверженцев радикального народничества – «проповедников», учинивших достопамятным летом 1874-го «хождение в народ», – чаще всего встречали безразличием, недоверием, негодованием, а иногда ненавистью и ощутимым сопротивлением: крестьянам вовсе не требовались подобные благодетели, коих сплошь и рядом хватали и передавали в руки полиции. Народники оказались вынуждены определить собственное отношение к поставленному вопросу недвусмысленно, ибо страстно верили в необходимость оправдать свои действия доводами рассудка. Зазвучавшие ответы оказались весьма далеки от единодушия. «Активные» деятели, подобные Ткачеву, Нечаеву – и чуть менее политически мыслившему Писареву, чьи последователи вошли в историю под именем «нигилистов», – стали предтечами
Ленина в своем презрении к демократическим методам. Со времен Платона доказывалось: дух превыше плоти, разумным людям назначено править неразумными. Образованный человек не может прислушиваться к необразованной и напрочь несмысленной толпе. Массы надлежит выручать любыми и всякими доступными средствами – если потребуется, то и вопреки тупому нежеланию самих народных масс, пуская в ход обман и лицемерие, а понадобится – и грубую силу.
Но такую школу мысли, ведшую прямиком к авторитарному правлению, приняли немногие из народников. Большинство пришло в ужас, внемля товарищам, открыто проповедовавшим столь маккиавеллиевскую тактику, и сочло, что никакая – даже наичистейшая – цель не оправдывает применения чудовищных средств, ибо при этом сама цель окажется навеки опозорена.
Не меньше споров разгорелось по поводу отношения к государству. Все народники соглашались: государство воплощает собою неравенство и принуждение, оттого-то и есть оно явление злое по изначальной сути своей: не ждите ни счастья, ни справедливости, ежели государство не исчезнет. Но какова же тогда немедленная цель революции? Ткачев недвусмысленно провозглашает: до тех пор, покуда капиталистический враг не истреблен подчистую, орудие принуждения – пистолет, вырванный революционером из капиталистической руки, – ни в коем случае не должно быть выброшено вон: оружие надлежит обратить против буржуа. Иными словами: ни в коем случае нельзя уничтожать государственную машину, следует использовать ее в борьбе с неизбежной контрреволюцией – без этой машины отнюдь не обойтись, пока последний противник не будет, по бессмертному выражению Прудона, «успешно ликвидирован», и, следовательно, у человечества не минует нужда в любых орудиях принуждения. Этой доктрины, следуя Ткачеву, придерживался Ленин – куда усерднее, чем того требовала простая приверженность двуликой марксистской формуле касаемо диктатуры пролетариата. Характерно: Лавров, представлявший «центристское» течение в народничестве, олицетворявший все его колебания и весь разброд, стоял не за немедленное и полное уничтожение государства, но за постепенное уменьшение его роли до той, которую он зыбко и смутно определил, как «минимальную». Чернышевский, народник, настроенный наименее анархически, смотрел на государство, как на создателя и защитника свободных рабочих и крестьянских объединений; он исхитрялся мыслить о государстве одновременно централизованном и децентрализованном, обеспечивающем и порядок, и всеобщее усердие, и равенство – и личную свободу в придачу.
Всех этих мыслителей объединяет одно убеждение – свойства самого общего и апокалипсического: едва лишь царство зла – самодержавие, эксплуатация, неравенство – пойдет прахом в огне революции, на пепелище естественно и самопроизвольно возрастет естественный, гармонический, справедливый порядок, требующий только мягкого руководства со стороны просвещенных революционеров, дабы достичь положенного совершенства. Эту великую утопическую мечту, основанную на простодушнейшей вере в возрождаемую человеческую природу, народники разделяли с Годвином и Бакуниным, с Марксом и Лениным. Ее стержень – извращенное, безбожное представление о грехе, смерти и последующем воскресении по дороге в некий земной рай, чьи врата распахнутся, лишь если человек отыщет единственно верный путь и двинется по нему. Этот взгляд коренится в давнейших религиозных понятиях, и неудивительно, что светская, мирская «религия» крепко напоминала учение русских староверов, коим, после великого раскола, грянувшего в семнадцатом веке, Государство Российское и его правители – особенно Петр Великий – мерещились юдольным царством сатаны; стало быть, из преследуемых, ушедших в подполье старообрядцев можно было вербовать немало союзников – чем народники и занимались весьма прилежно.
Среди народников имелись немалые различия: расходились во мнениях о грядущей роли интеллигенции сравнительно с ролью крестьянства, препирались касаемо исторической важности восходящего класса капиталистов; «постепенцы» спорили с заговорщиками, отстаивали преимущества просвещения и пропаганды сравнительно с терроризмом и подготовкой к немедленному бунту.
Все эти вопросы были взаимно связаны и требовали ответов немедленных. Наисильнейший разлад среди народников начался по поводу вопроса наиболее неотложного: осуществима ли по-настоящему демократическая революция прежде, нежели достаточное число угнетенных полностью осознает свое непереносимое положение – то есть будет вообще способно разуметь его причины и разбираться в них. «Умеренные» доказывали: никакую революцию по справедливости не назовешь демократической, коль скоро ею не руководит революционное большинство. Но в этом случае не оставалось выбора: надлежало выжидать, покуда просвещение и пропаганда породят упомянутое большинство – такую тактику защищали во второй половине девятнадцатого столетия почти все западные социалисты, и марксистского, и немарксистского толка.
Возражая «умеренным», русские «якобинцы» твердили: выжидать, и при этом звать любой мятеж, который организует решительное меньшинство, безответственным терроризмом – или, того хуже, простой сменой деспотий – означает готовить катастрофу: пока революционеры медлят, капитализм развивается, и быстро; передышка позволит правящим классам упрочить свою общественную и экономическую основу, сделать ее неизмеримо крепче уже существующей; рост энергичного и процветающего капитализма приведет к тому, что сами радикальные интеллигенты – врачи, инженеры, преподаватели, экономисты, техники, – все без исключения образованные люди окажутся при выгодном деле, получат щедро оплачиваемые должности; новые буржуазные хозяева (в отличие от существующего режима) будут разумны и не станут вымогать у наемных работников никакой политической верноподданности; интеллигенция получит особые привилегии, положение в обществе и широкие возможности самовыражения – поскольку буржуазия потерпит безобидных радикалов и дарует им значительную личную свободу, – а дело революции лишится наиболее ценных исполнителей. Едва лишь те, кого свели и сплотили с угнетенными классами недовольство и неуверенность в завтрашнем дне, хотя бы отчасти удовлетворят свои потребности, революционный пыл поостынет, а надежды на коренное переустройство общественной жизни станут предельно зыбкими. Радикальное крыло революционеров яростно повторяло: наступление капитализма, что бы там ни говорил Маркс, неминуемым считать нельзя; это может быть справедливо для Западной Европы, но в России капитализм возможно остановить революционным переворотом – извести в корне, покуда не окреп и не разросся.
Признание необходимости пробудить «политическую сознательность» рабоче-крестьянской массы (это уже признали неотъемлемо важным для революции – отчасти в итоге краха, который потерпели мыслящие революционеры 1848 года, – как марксисты, так и большинство прочих «народных заступников») равнялось бы принятию программы «постепеновцев», означало бы: решающая минута наверняка будет упущена; вместо народнической или социалистической революции возникнет могучий, изобретательный, хищный, успешный капиталистический режим, грядущий на смену российскому полуфеодализму столь же решительно, сколь пришел на смену феодальным порядкам Западной Европы. А тогда – кто сочтет десятки либо сотни лет, в течение коих доведется терпеливо и покорно дожидаться революции? А если революция и грянет – кто скажет, какой порядок принесет она с собою в далеком будущем, на каком социальном фундаменте воздвигнет новое общество?
Все народники соглашались: деревенская община – идеальный зародыш социалистических ячеек, будущей общественной основы. Но разве развитие капитализма не покончит с деревенской общиной автоматически? А коль скоро капитализм уже уничтожает сельский «мир» (этого, правда, не утверждали открыто до 1880-х годов), коль скоро классовая борьба, согласно Марксу, дробит и разделяет села ничуть не меньше, чем города, то порядок действий совершенно ясен: чем сидеть, сложа руки и обреченно следя за деревенским распадом, решительные люди могут – и обязаны – остановить начавшийся процесс, уберечь сельскую общину. Социализм, утверждали «якобинцы», можно строить путем захвата власти – на этом и следует сосредоточить все революционные усилия, даже пожертвовав немедленным просвещением крестьянства: нравственным, социальным и политическим; да и просвещать можно будет куда лучше и быстрей, если революция сперва сломит сопротивление старого режима.
Эта школа мысли поразительно схожа с политическими декларациями и действиями Ленина в 1917-м и весьма – в корне – отличается от прежнего марксистского детерминизма. Дежурным становится клич: промедление смерти подобно! Кулаки пожирают сельскую бедноту, а по городам плодятся и множатся капиталисты.
Будь у правительства хоть крупица разума, говорили народники, оно пошло бы на уступки и ускорило реформы, прямо и косвенно приглашая образованных людей, ум и воля которых были нужны революции, направить свою энергию в мирное русло, пойти на службу реакционному государству; получив подобную либеральную опору, несправедливый строй уцелел бы и укрепился. «Активисты» доказывали: революции вовсе не суть неизбежны, любая революция – только плод людской воли и людского рассудка.
Если рассудка и воли недостаточно, революции не произойдет вовсе. Лишь неуверенные и колеблющиеся жаждут социальной сплоченности и «роевого» существования; истинной роскошью всегда останется индивидуализм – идеал каждого, кто крепко стоит на ногах и спокоен за свое общественное положение.
Новый класс технических работников – современных, просвещенных, бодрых людей, прославлявшихся и либералами вроде Кавелина и Тургенева, и подчас даже радикалом– индивидуалистом Писаревым, – казался «якобинцу» Ткачеву хуже холеры или тифа[261], ибо, внедряя научные методы в общественную жизнь, эти люди играли на руку новым, поднимающимся все выше, капиталистическим олигархам – и тем самым заграждали дорогу к свободе. Паллиативы смертельны, если только хирургическое вмешательство спасет пациента – они продлевают недуг и ослабляют больного до того, что, в конце концов, не поможет и операция. Следует наносить удар прежде, нежели новые умники, вероятные «соглашатели», сделаются чересчур многочисленны, чересчур зажиточны и получат чересчур уж много власти; промедление смерти подобно – сен-симоновские «сливки общества», высокооплачиваемые управители станут во главе нового феодального строя, экономически цветущего, но социально безнравственного, поскольку основанного на постоянном неравенстве.
Неравенство числили величайшим изо всех зол. Стоило какому-либо иному идеалу вступить в противоречие с пресловутой идеей равенства, как русские якобинцы тотчас требовали пожертвовать идеалом или изменить его; наипервейшим принципом, основополагающим для всякой и любой справедливости, считали равенство; никакое общество не звали справедливым, если повальное равенство его членов не достигало мыслимого предела. Ради успеха революции, по словам «якобинцев», неотъемлемо важно было искоренить троякое зло, три огромных заблуждения. Во-первых, не следовало думать, что двигателями прогресса являются лишь культурные люди. Это неверно и порочно, поскольку порождает уважение к «сливкам общества», к избранным. Во-вторых, недопустимо было впадать и в противоположное заблуждение: полагать, будто можно всему научиться у людей простых. Это не меньшая глупость. Веселые аркадские поселяне Жан– Жака Руссо – идиллическая выдумка. Народные массы невежественны, грубы, звероподобны, реакционны – и начисто неспособны осознать, что им на пользу, а что во вред. Если бы революция зависела от их умственной зрелости, от их способности к политическим рассуждениям или политической организованности, революции пришел бы верный конец. А третье, последнее заблуждение гласило: только пролетарское большинство может затеять успешную революцию. Несомненно, пролетарии способны к этому; но если Россия примется ждать появления многочисленного пролетариата, бесследно минует возможность уничтожить растленный и ненавистный государственный строй, а тем временем капитализм уже прочно устроится в седле.
И что же тут прикажете делать? Нужно побыстрее обучить людей тому, как устраивается революция – как уничтожать существующий порядок и все преграды, стоящие на пути к социальному – то есть общественному – равенству и демократическому самоуправлению. А когда все, что мешает прогрессу, будет сметено, следует созвать демократическое собрание и – коль скоро деятели революции благоволят пояснить, зачем вообще устроили ее, изложить социальные и экономические причины, революцию вызвавшие, – народные массы (даже беспросветно темные дотоле), наверняка уразумеют свое положение в степени, достаточной для того, чтобы добровольно, даже воодушевленно дозволить вожакам «организовать» народ, сколотить из него новую свободную федерацию производственных объединений.
Так рассуждали «якобинцы».
А что прикажете делать, ежели и накануне успешного coup d'etat[262] народные массы еще не дозреют до столь возвышенного понимания революции? Герцен без устали повторял этот вопрос в своих сочинениях 1860-х годов. Этот же вопрос весьма изрядно тревожил и большую часть народников. Но «активное» крыло народничества не сомневалось в ответе: вы только сбейте оковы с полоненного героя – и он выпрямится, расправит плечи, а потом до скончания веков будет жить привольно и припеваючи. Взгляды этих людей были поразительно простодушны. Они уповали на терроризм и только на терроризм, якобы дозволяющий достичь полнейшей, анархической свободы. С их точки зрения, главнейшей целью революции являлось полное и поголовное равенство – не просто экономическое и социальное, а телесное и физиологическое! – причем, народники наотрез не желали замечать вопиющего противоречия меж идеями Прокрустова ложа и абсолютной свободы. Подобный порядок предполагалось насадить поначалу с помощью силы и государственной власти, а потом государство, точно мавр, сделавший свое дело, могло бы уходить – «ликвидироваться».
Возражая на это, представители основной массы народничества говорили, что якобинские приемы приведут к якобинским последствиям; что, если цель революции – свобода, не следует применять оружие деспотизма: оно, безусловно, поработит всех тех, кого ему надлежало вызволять; что лекарство не должно быть пагубнее самого недуга. Использовать власть государственного образца, дабы сокрушить эксплуататоров и навязать новый образ жизни людям, большинство которых вообще неспособно понять, какая и откуда в нем возникла необходимость, означало бы променять царское иго на другое, новое и гораздо худшее – на иго революционного меньшинства.
Большинство народников были подлинными демократами; они считали: всякая власть растлевает, всякая власть, будучи сосредоточена, становится незыблемой, всякая централизация – зло, ибо приводит к принуждению; а посему, единственная надежда на построение справедливого и свободного общества заключается в мирном просвещении людей, коих нужно посредством разумных доводов склонять к демократическому свободолюбию и к истинам, именуемым социальной и экономической справедливостью. Чтобы получить возможность обращать крестьян в свою веру, и впрямь было бы необходимо сокрушить препятствия к свободной и разумной беседе: полицейское государство, власть капиталистов или помещиков; а для этого следовало применять силу – или мужицкий бунт, или терроризм. Но такие временные меры представлялись народникам чем-то начисто отличающимся от сосредоточения абсолютной власти в руках отдельной партии либо клики (сколь бы добродетельной ни была упомянутая партия либо клика) после того, как противника сломят и сокрушат.








