Текст книги "Семья Мускат"
Автор книги: Исаак Башевис-Зингер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 44 (всего у книги 46 страниц)
Глава десятая
В этом году, как и каждый год в месяц Элул, в молельных и общинных домах евреи, дабы спастись от сатаны, трубили в шофар, старинный бараний рог. Польское правительство принимало меры по обороне страны – на свой, правда, лад. В парках и скверах рыли траншеи, чтобы, в случае бомбардировок, использовать их в качестве бомбоубежищ. Священники и раввины, подавая пример другим, первыми втыкали в землю лопаты. Хасиды и ешиботники, как и полагается истинным патриотам Польши, добровольно принимали участие в рытье траншей; от страха перед внезапным налетом немецких самолетов работа велась всю ночь в кромешной тьме. Окна домов были занавешены черной бумагой или одеялами. Была объявлена частичная мобилизация. Ни для кого не было секретом, что генералы и полковники, которые пришли к власти после восстания Пилсудского, к современной войне совершенно не готовы. Несмотря на все заверения маршала Рыдз-Смиглы о том, что «мы не отдадим и пяди польской земли», ожидалось, что польская армия будет отступать до самого Буга.
Пиня Мускат не выходил на улицу без карты в кармане. Не проходило и дня, чтобы он, придя в молельный дом Бялодревны, с пеной у рта не доказывал молящимся, что Гитлер попросту оголтелый безумец. Нюня послал открытку Адасе в Шродборов, уговаривая ее поскорей вернуться в город. Он писал, что поселит ее и Дашу у себя. Однако Адаса возвращаться в Варшаву не собиралась. Бои ведь начнутся в Гданьске, а вовсе не в Шродборове. Аарон, бялодревнский ребе, собирался провести праздничные дни в Фаленице. Лея рвалась обратно в Америку, но Копл об отъезде даже слышать не хотел. Целые дни просиживал он у вдовы Давида Крупника, в прошлом – госпожи Голдсобер. Он носил ей подарки и играл с ней в карты, а она готовила его любимые блюда. Приходили к ней и Леон Коробейник с Мотей Рыжим. Старые друзья попивали коньячок, лакомились телячьей ножкой в желе и курили американские сигареты, которые приносил Копл. Помимо сигарет Копл угощал старых друзей ананасами, сардинами, икрой. О чем они только не говорили: и об обществе Анше Зедека, чьим президентом долгое время был покойный Исадор Оксенбург; и о столкновениях между варшавскими и пражскими бандами, и о революции 1905 года, и о стычках бастующих и уголовников. Что сталось с этим замечательным временем? Ушло безвозвратно. Не стало ни Иче Слепого, ни Шмуэля Сметаны, ни Хацкеле Шпигельгласса. Не стало рэкетиров, сутенеров, водителей конок. Карманники с Крохмальной и Смочьи стали партийными и профсоюзными деятелями. Парни с Крытого рынка Янаса организуют теперь коммунистические демонстрации. Все они превратились в интеллигентов.
Мотя Рыжий с грустью покачал головой:
– Нет больше старой Варшавы. Кончилась. По ней кадиш читать можно.
– А помнишь, как Борух Палант побился об заклад, что выпьет три дюжины сырых яиц? – спросил Леон Коробейник.
– Ах, чего только не было…
Копл рассказывал друзьям, что американцы ничего не смыслят в еде. Только и знают, что сэндвичи жуют. Любят подраться – но по правилам. Если один из драчунов в очках, он их обязательно снимет. И запрещается бить ниже пояса. Рассказал и про скачки:
– Представляете, одна лошадка принесла своему владельцу больше миллиона долларов.
Леон Коробейник причмокнул:
– Да, сумма приличная.
– Еще бы, – согласился Мотя Рыжий.
– И совершенно не обязательно самому быть на ипподроме, – продолжал Копл. – Вовсе нет. Сидишь, как царь, в турецкой бане и знаешь все, что происходит. Цифры сами приходят по электричеству. Смотришь на них, а девушка тебе в это время массаж делает.
– Ха-ха, Копл, – засмеялась госпожа Крупник. – Все тот же старина Копл.
– А ты считаешь, что, если мужчина постарел, он уже не мужчина? Видит он немногим хуже, да и чувства не притупились. Ну, а со всем остальным… да, действительно, дело обстоит не лучшим образом… Он уже вне игры.
– Так мы тебе и поверили.
– Говорю тебе, Копл, ты доиграешься. Не уедешь сейчас – придет Гитлер, тогда прощай, Америка!
– Что мне твой Гитлер сделает? Соль на хвост, что ли, насыплет?
– Говорит же он, что покончит с евреями раз и навсегда.
– Аман тоже так говорил, – взвился Леон Коробейник. – Когда он увидел, что Мордехай его не боится, то решил перебить всех евреев. И чем кончилось? Пришла Эстер – и он остался ни с чем.
– Гитлеру Эстер не понадобится.
– Он и без нее окочурится.
– Ты уже купил себе место в синагоге на Рош а-шона и Йом-Кипур? – полюбопытствовала госпожа Крупник.
– Я буду молиться в Фаленице, вместе с ребе, – ответил Копл. – Я ведь, можно сказать, его отчим.
Копл сам не заметил, как наступил вечер. После ужина сели играть в карты. Из-за стола встали за полночь. На Праге взять такси было сложно, и Копл остался ночевать. Госпожа Крупник дала ему халат и шлепанцы своего покойного мужа, постелила постель. Копл лег и стал напряженно вглядываться в темноту. Не верилось, что он опять в Варшаве. Неужели он – тот самый Копл, который когда-то был управляющим Мешулама Муската? Мужем Башеле? Казалось, все это было сном. Он стал думать о смерти. Сколько он еще протянет? Два-три года, не больше. Похоронят его в Бруклине. По пути с кладбища какой-нибудь еврей остановится на Дилэнси-стрит пропустить стаканчик. Лея получит по страховке двадцать тысяч долларов. Зачем ей такие деньги, старой карге? Нет, он перепишет завещание и все оставит детям. Как только вернется в Америку. Вот, собственно, и все. Его сожрут черви, и совсем скоро не останется никого, кто бы помнил, что жил когда-то на земле человек по имени Копл. Неужели и в самом деле есть такая вещь, как душа? Что она собой представляет? Что делает? Бродит по миру без тела?
Копл уснул. Проснувшись спустя несколько часов, он первым делом выпростал из-под одеяла руку и нащупал дорожные чеки в кармане брюк и паспорт во внутреннем кармане пиджака. Лея права. Из Польши надо убираться, и поскорей. Только войны ему еще не хватало! Мысли, одна мрачнее другой, не давали ему покою. Упало надгробие на могиле Башеле. Надо бы поставить другое, но он напрочь об этом забыл. А на могиле ее второго мужа, Хаима-Лейба, вообще ничего не было – она так и стояла безымянной. Он начал думать о Лее. В Америке она как-никак была его женой; здесь же, в Польше, – совершенно чужим человеком. Ее дочь Лотти с ним не разговаривала, да и собственный сын Монек – только потому, что устроился бухгалтером, – смотрел на него свысока. В Америке бухгалтер – ноль, пустое место; это здесь, в Польше, любой сопливый счетовод считает себя пупом земли. Он закашлялся.
Госпожа Крупник проснулась:
– Что с тобой, Копл? Не спится?
– В твоей постели мне всегда спится прекрасно.
Госпожа Крупник помолчала, потом вздохнула и захихикала:
– Ты спятил – я ведь старуха.
– А я старик.
– Не валяй дурака.
Копл пролежал без сна до рассвета. Ему снился дурной сон. Что это был за сон, он вспомнить не мог, но во рту у него остался дурной привкус. Почему-то хотелось поскорей одеться и как можно быстрее уйти. Госпожа Крупник принесла чай с молоком, но Копл лишь отпил заварки из чайника, оделся и вышел, сказав, что днем обязательно вернется. Госпожа Крупник по-прежнему жила на Малой улице. В том же доме, этажом ниже, жила Жиля, дочь Исадора Оксенбурга. Копл не хотел, чтобы видели, как он выходит из квартиры госпожи Крупник; он нахлобучил шляпу на глаза и надел темные очки. Попробовал было сбежать по лестнице, но ноги не слушались. Он кое-как вышел на Сталовую и стал махать тростью проезжавшим такси, но машины не останавливались. Пришлось сесть в трамвай. Его охватило желание поскорей увидеть Лею, сказать ей, что оба они старые люди и ссориться в их возрасте глупо. Кондуктор протянул ему билет. Копл сунул руку в карман за мелочью, но мелочи не оказалось – была лишь банкнота в двадцать злотых. Кондуктор что-то недовольно буркнул, сунул руку в кожаную сумку и отсчитал Коплу сдачу: монетами в пятьдесят, двадцать, десять грошей. И тут рука Копла, в которую кондуктор вложил сдачу, почему-то вдруг разжалась и упала, монеты рассыпались по полу вагона. Страшная, нечеловеческая боль пронзила ему грудь и левую руку, и он повалился навзничь. Пассажиры повскакали со своих мест. Кондуктор стал звонить вагоновожатому.
«Я умираю, – пронеслось у Копла в голове. – Это конец». Где-то в меркнущем сознании промелькнула и затерялась лишь одна мысль: то, что с ним сейчас происходит, связано со сном, который он видел под утро.
Копл так в себя и не пришел. Он не чувствовал, как его выносят из трамвая и кладут на тротуар. Не слышал, как подъехала карета «скорой помощи». Не знал, что его отвезли в католическую больницу и положили в палату. Не видел молодого врача, который поднес к его груди стетоскоп и распорядился насчет укола.
Прошло два дня, а в семье никто не знал, что с ним произошло. Лея была в Отвоцке, в пансионе. Только на третий день полиции удалось выяснить, что у покойника с американским паспортом есть сын, Монек Берман. В морг пришли Монек, Иппе и Шоша. Шоше Шимон спускаться в прозекторскую не разрешил – она была беременна, и Монек и Иппе пошли без нее. В нос ударил резкий запах формалина. На крытых жестью столах под мешковиной лежали трупы. Санитар, хромой старик с шишкой на лбу, приподнял мешковину с одного из распростертых тел. Это был Копл – и это был не Копл. Лицо его как-то странно осунулось и пожелтело, приобрело какой-то пергаментный оттенок. Уши стали белые. Нос торчал, как клюв у птицы. Искусственная челюсть выпала. Открытый, ввалившийся рот похож был на зияющую пещеру. В углах глаз пряталось подобие улыбки. Мертвец словно бубнил себе под нос: «Вот оно, оказывается, как… Надо же…» Иппе зарыдала и вцепилась Монеку в локоть. Монек поднял мертвецу веко. Зрачок неподвижно смотрел куда-то в пространство.
Спустя несколько часов в Варшаву примчалась Лея. Обе семьи, Мускаты и Берманы, занялись организацией похорон. Пиня отправился в общинный дом договориться о погребении. Все это время Лея, не двигаясь, сидела у него на кухне. Она не плакала – сидела и ломала руки. Все было одной сплошной ошибкой – и развод с Мойше-Габриэлом, и брак с Коплом, и то, как она его пилила и стыдила вместо того, чтобы образумить и поддержать. Чего теперь говорить – раньше надо было думать. Раньше.
У дверей католической больницы собралась еврейская похоронная процессия. Гои останавливались, с любопытством поглядывали на странное зрелище. Подошли плакальщики, друзья. Явилась и госпожа Крупник: она надрывно рыдала и громко сморкалась. Были и дочки Оксенбургов, Регина и Жиля. Нюня на современный лад поддерживал под локоть Лею. Мотя Рыжий и Леон Коробейник стояли молча, вперившись в пустоту. Лотти все время протирала стекла очков. Ребе Аарон на Прагу не приехал; сказал, что придет прямо на кладбище. Среди плакальщиков была седая женщина со смуглым, плоским лицом и калмыцкими глазами. Лея ее узнала. То была Маня, состарившаяся служанка Мешулама Муската. Но вот как Мане стало известно про смерть Копла, оставалось для Леи загадкой.
Глава одиннадцатая
Договор между Гитлером и Сталиным был единодушно воспринят как начало войны. Асе-Гешлу, однако, по-прежнему не верилось, что военные действия начнутся в ближайшие дни. В это время он жил с Барбарой в деревне под Бабьей Гурой, между Закопане и Краковым. Газет в этой глуши было не достать, радиоприемники имелись тоже далеко не у всех. И Аса-Гешл, и Барбара придерживались мнения, что деревня под Краковом – место самое безопасное. Аса-Гешл послал Адасе денег и в ответ получил письмо; в Варшаве, писала Адаса, копают траншеи, по ночам в городе затемнение, а вот в Шрудборове ничего не меняется. Умер управляющий Мускатов Копл; тетя Лея и Маша сразу после еврейского Нового года уезжают в Америку; Лотти со своим братом Аароном собираются в Палестину. Все они передают ему привет.
В среду утром Аса-Гешл и Барбара поехали в Закопане, из Закопане на автобусе – на Морске Око, а оттуда пешком – в Чарныстав. Ночь они провели в сельской гостинице. На другой стороне границы, в Чехословакии, стояли нацистские орды, но от Польши их отделяли горы, и опасность вторжения была невелика. На следующий день они вернулись в свою деревню у подножья Бабьей Гуры. Выдался теплый осенний день, крестьяне мололи пшеницу. Невеста с двумя подружками в вышитых платьях ходили из избы в избу и, низко кланяясь у дверей, приглашали соседей на свадьбу. Одновременно игралась и еще одна свадьба, и перед церковью стояло несколько украшенных цветами повозок. Лошадиные оглобли были увиты ветками. Деревенские парни в вышитых рубахах с красными и зелеными перьями на шляпах играли на скрипках, барабанах, тамбуринах. Остальные распевали народные мелодии. В полях за деревней старухи копали картошку. Воздух был так чист и прозрачен, что казалось: протяни руку – и коснешься далекой горы; среди темных скал вились, словно прочерченные толстым карандашом, горные тропки.
Крестьянка, у которой они остановились, накормила их на ужин брусникой со сливками. Барбара вскипятила воды в котле и вымыла голову. Аса-Гешл вышел во двор и лег в подвешенный между двух деревьев гамак. Напротив, в дальнем конце двора, на крутом, подобно крепости, возвышении, выстроились сосны – издали они напоминали воинов в зеленых мундирах. Низкое вечернее солнце нависло над головой, будто лампа под красным абажуром. Поднимавшийся над горными расщелинами туман приобрел кровавый оттенок. Над скалой парил сокол. В тишине слышно было, как глухо хлопают его крылья.
За недели, проведенные в деревне, лицо Асы-Гешла округлилось, появился аппетит, вернулся сон. Он привязался к Барбаре – их отношения стали лучше, прочнее. Ей хотелось от него ребенка. Кошелек у них теперь был общий. Он научил ее готовить блюда, которыми когда-то угощала его мать: овсянку, лапшу, куриные потрошки, пирожки на молоке. После обеда они выходили в сад, ложились в траву под раскидистой яблоней и болтали, о чем придется. Развлекались они тем, что придумывали смешные фразы, состоящие из польских и еврейских слов. Порой, борясь со сном, затевали вялые споры. Все, что говорила Барбара, сводилось к следующему: не может быть благосостояния без плановой экономики, а плановая экономика невозможна без диктатуры пролетариата. Поначалу пакт Молотова-Риббентропа поверг ее в смятение, однако, по здравому размышлению, она объяснила Асе-Гешлу, что союз этот спровоцирован политикой Англии и Франции. Ведь сначала союзники способствовали приходу Гитлера к власти, а потом попытались натравить его на Россию. Аса-Гешл твердил свое: мы слишком мало знаем, чтобы делать исторические прогнозы. До тех пор пока человечество продолжает неограниченно размножаться, люди будут всегда отвоевывать друг у друга жизненное пространство. И потом, кто сказал, что существует способ спасти человечество? Да и зачем его спасать?
В четверг они легли спать рано. Барбара вскоре уснула, а Аса-Гешл долго лежал без сна. Он не стал закрывать ставни и долго смотрел на усыпанное звездами ночное небо. Вот, взмахнув огненным хвостом, пронесся метеор. Где-то на краю небес полыхнула, предвещая жаркий день, зарница. Вспыхивали и гасли светлячки, квакали лягушки, мошкара залетала в комнату и билась о стены, окно, спинку кровати. Аса-Гешл думал про Гитлера; согласно Спинозе, Гитлер был частью Божественного промысла, выражением Вечной Сущности. Все его действия были предопределены вечными законами. И даже если Спиноза был не прав, приходилось признать, что тело Гитлера было частью субстанции Солнца, от которого когда-то отделилась Земля. Любой, даже самый чудовищный, поступок Гитлера являлся функциональной частью космоса. По логике вещей напрашивался вывод: одно из двух – либо Бог есть зло, либо страдание и смерть – добро.
Барбара заметалась во сне. На какое-то время она перестала дышать, словно к чему-то прислушивалась, затем дыхание вновь сделалось ровным, и она во сне обняла Асу-Гешла за шею. Он с готовностью повернулся к ней, провел рукой по ее телу, по плечам, груди, животу. Радом с ним лежало человеческое существо, особь, ему подобная, продукт совокупления бессчетных пар самцов и самок, звено в цепи бесконечной активности, потомок обезьян, рыб и тех таинственных существ, что бесследно исчезли во мраке веков. И она тоже лишь нечто мимолетное, скоро и она вернется в плавильный котел, где создаются новые формы жизни. Заснул Аса-Гешл только под утро, когда уже начинало светать.
Кто-то будил его; это была Барбара. Изба с побеленными стенами и нависшими над головой стропилами была залита солнечным светом. По дому распространялся аромат парного молока и свежемолотого кофе.
– Зачем ты меня будишь? – проворчал Аса-Гешл. – Дай поспать.
– Аса-Гешл! Война! – Голос Барбары срывался от подступавших рыданий.
Аса-Гешл ответил не сразу:
– Когда? Откуда ты знаешь?
– По радио передали. Немцы начали нас бомбить.
Аса-Гешл рывком сел на кровати:
– Ну вот! Началось!
– Надо уезжать. Немедленно.
За забором, на деревенской улице, собралась толпа. Крестьяне стояли, задрав головы. Над деревней летели самолеты – никто не знал, польские или немецкие. Время от времени кто-то из стоявших на улице заглядывал в окно избы, где жили «городские». Барбара задернула занавески. Аса-Гешл оделся и вышел. В деревне поезда не останавливались – придется ехать на подводе до Йорданова, а уж оттуда, на местном поезде, до Кракова. Аса-Гешл спросил одного из крестьян, не подвезет ли он их до Йорданова, но тот только плечами пожал: кому в такое время охота, рискуя лошадью и подводой, выезжать на дорогу? Аса-Гешл отправился на почту – как знать, может, удастся уехать оттуда? Деревню охватила паника. Двери стояли открытыми. Старики хмурились, молодежь отшучивалась. На почте Аса-Гешл столкнулся с учителем из Закопане, поляком, – они с Барбарой встретились с ним, когда поднимались на Бабью Гуру. Увидев Асу-Гешла, учитель не поверил своим глазам:
– Как, вы еще здесь?! Нацисты могут прийти с минуты на минуту!
Аса-Гешл почувствовал, как рубашка липнет к телу.
– Не могу достать лошадь и повозку, – пожаловался он.
– На вашем месте я бы пешком пошел.
И учитель, достав из нагрудного кармана карту, стал тыкать карандашом в чешские деревни по другую сторону границы: Гадза, Наместово, Яблунка. В горах были дороги, по которым могли проехать немецкие танки.
– Может, пан поможет мне с лошадью и повозкой? Я заплачу пану, сколько пан попросит, – сказал Аса-Гешл.
Учителю удалось договориться с крестьянином, и он тоже решил ехать. Дорога до Йорданова займет не меньше трех часов. Крестьяне смотрели, как «городские» садятся в повозку. Барбара и Аса-Гешл сели на тюки соломы, учитель – рядом с возницей. Лошадь шагом двинулась вперед. Аса-Гешл повернулся к Бабьей Гуре, посмотрел на гору, на ясное небо над ее вершинами. Его губы неслышно произнесли слова Псалма: «Возвожу очи мои к горам, откуда придет помощь моя»[20]20
Пс. 120, 1.
[Закрыть].
Глава двенадцатая
1
До Варшавы Аса-Гешл и Барбара добрались в помятой и испачканной одежде, в стоптанной обуви и без вещей. По дороге у Асы-Гешла отросла борода, белое платье Барбары приобрело какой-то неопределенный цвет. За шесть дней мытарств они пережили бомбардировку, не раз испытывали голод, мучились жаждой. Ночи они проводили на железнодорожных полустанках или в поле. Десятки километров прошли они пешком, не раз прятались в канавах. С самого начала Аса-Гешл примирился с мыслью о смерти. В кармане жилета он хранил бритву, которой при приближении немцев намеревался вскрыть себе вены. Еще до отъезда из Кракова Барбара убеждала его, что возвращаться в Варшаву – безумие. Гораздо разумнее, говорила она, направиться в Жешов, а оттуда в Волынь и, может, даже пересечь границу с Румынией. Но Аса-Гешл к ее словам не прислушался. Барбара не верила своим ушам. Как же так? Он, Аса-Гешл, неверный муж, отец, бросивший собственных детей на произвол судьбы, – вновь привязался к своей семье. «Пойми, я не имею права, – твердил он, – в такой момент оставлять Адасу и Дашу». Его замужняя сестра тоже была в Варшаве. Люди бросали дома и бежали вслед за отступающей польской армией. Он же, Аса-Гешл, вечный дезертир, шел в обратном направлении, прорывался в полуосажденный город. Дошло до того, что они чуть было не рассорились окончательно, однако в конце концов решили не расставаться. Последние дни они почти друг с другом не разговаривали. Аса-Гешл вел себя странно. Из кармана пиджака у него торчали учебник алгебры без обложки и блокнот. Между бомбардировками он доставал карандаш и что-то подсчитывал. «Опасности я не боюсь, – говорил он, – она мне, скорее, надоела». А где скрыться от этого хаоса, как не в мире «адекватных идей»? В его треугольнике по-прежнему было два прямых угла. Даже Гитлер не мог ничего изменить. В Петркове, во время бомбардировки, Аса-Гешл отправился на поиски книжного магазина. Затем, на вокзале, улегся вдруг на перроне, под ногами у поджидавших поезда пассажиров, и как ни в чем не бывало раскрыл книгу. На него смотрели с завистью и насмешкой. В царившей панике Барбара вела себя куда менее сдержанно. Сбиваясь с польского на идиш, она пускалась в разговоры со старыми бородатыми евреями и еврейками в париках, обращалась к ним за советом, просила о помощи, собирала всевозможную информацию. Аса-Гешл людей избегал. Его лицо, располневшее было за последние несколько недель, осунулось вновь, неподвижный взгляд был устремлен куда-то вдаль, с отросшей бородкой он опять стал похож на хасида. Однажды, когда они сидели в канаве возле станции, которую бомбили немецкие самолеты, он вдруг спросил Барбару:
– Скажи, что ты теперь думаешь о Боге?
– Что мне о нем думать? Это ведь ты, а не я вечно сводишь с ним счеты.
– Он с легкостью творит и с легкостью разрушает. У Него своя собственная лаборатория.
Электропоезд «Гродзиско-Варшава» больше не ходил, и свое путешествие они завершили на грузовике, за что Аса-Гешл заплатил водителю последние десять злотых. Город был погружен во тьму. По улицам ходили охранники с повязками на рукаве. Между домов была разрыта траншея, по обеим сторонам возвышались горы земли. Трамваи не ходили, дрожки им тоже не попадались. Окна зияли мраком, зато небо – высокое, как за городом, – усыпано было звездами. Над Варшавой нависла тишина – странная, непривычная. Аса-Гешл и Барбара сошли с грузовика на Аллеях Иерусалимских и пошли пешком по Маршалковской, а потом свернули на Желязную, где находилась комната Барбары.
На Злотой они увидели разрушенный дом. Из развалин пахло свежевыстиранным бельем, углем, газом, золой. Передняя часть дома отвалилась, над грудой кирпичей, штукатурки и стекла боком лежал рухнувший потолок. Видны были комнаты с постелями, столами, картинами. Это зрелище напомнило Асе-Гешлу модернистские театральные декорации. Улица была завалена мусором, и им пришлось перелезать через горы щебня и кирпича. На Желязной горела фабрика, над заколоченными окнами плясали языки пламени, в воздух поднимался едкий столб дыма. В полутьме пожарные поливали горящее здание водой из шлангов. К ним подбежал какой-то человечек, что-то выкрикнул и, ругаясь, исчез. Барбара с трудом узнала свой собственный дом. Она несколько раз позвонила, но никто не ответил. И только когда они стали колотить в ворота изо всех сил, послышались неспешные шаги, и в глазке появилась пара настороженных глаз. Дворник был новый, не тот, который хорошо знал Барбару. Ключ повернулся, ворота приоткрылись.
– Вы к кому?
– Мы здесь живем.
– Где?
Барбара назвала номер комнаты.
– По ночам ходить не разрешается.
– Мы только что вернулись из Закопане.
– Что? Как? Ну… – И дворник, почесав в затылке, пустил их. Они поднялись по лестнице в комнату Барбары. Дверь была открыта. Ограбление? Барбара хотела включить свет, но вспомнила, что это запрещено. Она на ощупь двинулась к комоду и распахнула дверцы. Платья и шуба были на месте. Подошла к письменному столу и подергала ящики – заперты. Неужели это она сама в спешке забыла перед отъездом запереть дверь? Она твердо помнила, что перед уходом застелила постель; теперь же одеяло валялось на полу, простыни были смяты. Нет, кто-то здесь определенно побывал; кто-то здесь спал. Она подошла к телефону и подняла трубку. Трубка привычно загудела – мир еще существовал. Она вынула из сумки ключи и отперла бельевой шкаф. В темноте достала простыню, наволочку, полотенце. Люди, проникшие в квартиру, ничего не вынесли. Аса-Гешл подошел к окну. Двор был погружен во тьму. Сверху на него таращились своими незрячими глазами черные окна. Непроницаемая тишина нависла над погруженным во мрак зданием. «Вся цивилизация померкла, – подумалось Асе-Гешлу. – Вот только человеческие останки лежат, разбросанные по миру, точно поваленные надгробья».
– Сегодня будем спать в постели, как люди, – сказала Барбара.
Теперь, когда глаза Асы-Гешла привыкли к темноте, он подошел к крану и повернул его. В трубе заурчало, из крана полилась теплая вода. Аса-Гешл подставил под струю сначала руки, потом голову, потом, продолжая умываться, стал пить. Начал раздеваться. Из обшлагов штанин на пол посыпались камушки. Сбитые ботинки были полны песка. Рубашка прилипла к телу. Он сложил одежду на стул, сел на диван и стал растирать ноги. Боже, какое расстояние они преодолели с прошлой пятницы! Он и представить себе не мог, что в состоянии столько пройти. Он ощупал ребра, живот, грудь. Лег, вытянул ноги и закрыл глаза. И только сейчас сообразил, что с раннего утра ничего не ел. В животе урчало. Пульс был медленный, прерывистый.
– Что-нибудь поесть найдется? – спросил он.
– Сейчас посмотрю, – отозвалась Барбара.
В буфете оказалось полно съестного: пачка муки, упаковка риса, коробка сардин, высохшая булка. Аса-Гешл чиркнул спичкой, и Барбара зажгла газовую плиту. Поставила вариться рис, разломала булку на две части и одну половину протянула Асе-Гешлу, который стал жевать черствый хлеб, запивая его водой. Он пребывал в полусне. И тут его осенило: а ведь Адаса с Дашей, очень может быть, уже в Варшаве, у Нюни. Он вдруг вспомнил, что у него есть сын, Додик, что он в Палестине. Были и другие страны, где царил мир. В Америке люди ходили в театры, лакомились в ресторанах, танцевали, слушали музыку. С улицы до него донесся кошачий визг; животные и понятия не имеют, что на свете есть Гитлер; точно так же и человеческие особи не в состоянии постичь иные реальности.
Аса-Гешл уснул. Барбара разбудила его. Он открыл глаза, но не мог ничего понять – ни где он, ни что с ним. До него донесся голос: «Аса-Гешл, рис готов». Кто ест рис посреди ночи? – с удивлением спросил он сам себя. Барбара протянула ему ложку. Он поднес недоваренный рис ко рту. Она села с ним рядом и стала есть из той же миски; их щеки соприкасались.
– Ты что, не голоден? Что с тобой?
– Спать хочу.
Он поднялся с дивана, но кровати не разглядел. Налетел на стол, потом на стул, ударился о край плиты. Замер на месте и стал ждать. Он впал в ступор, точно животное. Потом вдруг вздрогнул и пришел в себя.
– Что ты делаешь? Почему не ложишься?
Он хотел ответить, но губы не складывались в слова. Крупинка риса пристала к языку. Он схватился за стену, будто ребенок, который только учится ходить. Барбара обняла его:
– В чем дело? Ты меня пугаешь.
Она довела его до кровати. Какие холодные простыни. Его голова погрузилась в подушку.
2
Утром Аса-Гешл проснулся от рева самолетов и перестука пулеметов. Комната была залита солнечным светом. Барбара уже встала и ходила взад-вперед в шлепанцах и халате. Детская радость охватила Асу-Гешла. Солнце светит! Люди живы! Он дома! Он спрыгнул с кровати и оделся. Рев самолетов смолк – а с ним и стук пулеметов. Снова открылись окна, заговорило радио, закричали дети, во дворе стояли люди, много людей, они что-то говорили, жестикулировали, показывали на небо. Казалось, всех охватило какое-то безудержное веселье. Аса-Гешл проснулся с чувством голода, жажды, у него ныли натруженные ноги, но ему хотелось двигаться, поскорей повидаться с родными. Тупой ужас, преследовавший его последние дни, рассеялся. Барбара включила радио. Диктор говорил только о победах: наши героические войска, сообщал он, отражают атаки противника на всех фронтах, под Серадзем, Петрковом, Тчехановом, Модлином. На полуострове Хель наши доблестные солдаты оказывают героическое сопротивление. Противник вытеснен с острова Вестерплатте, возле Данцига. Французская и английская авиация бомбит Рур. В Америке прошли многотысячные антивоенные манифестации. Президент Рузвельт созвал министров на срочное совещание.
Информационные сообщения сменялись музыкой и инструкциями гражданскому населению: как вести себя во время бомбежек, как оказать первую помощь раненым. А затем опять следовали военные сводки, приказы, предупреждения, оптимистические прогнозы. Аса-Гешл позвонил Нюне, но к телефону никто не подошел. Тогда он отыскал в записной книжке номер Пини и позвонил ему.
– Кто говорит? – Голос у Пини был хриплый, срывающийся.
– Аса-Гешл, муж Адасы.
Пиня промолчал.
– Я только что звонил своему тестю, – пояснил Аса-Гешл, – но дома никого не было.
– Ваш тесть переехал к нам, – сказал после долгой паузы Пиня.
– Он не подойдет к телефону?
– Он вышел.
– В таком случае, может, вы мне скажете, где Адаса.
Пиня что-то пробормотал, осекся, закашлялся, а потом с упреком сказал:
– А мы думали, вы там, у нее.
– Я вернулся только вчера вечером.
– Как это вам удалось? А впрочем, не важно. Адасы нет… умерла Адаса.
Оба долго молчали.
– Когда это случилось?.. Как? – выдавил из себя Аса-Гешл.
– В Отвоцке… Первой же бомбой…
И снова – долгая пауза.
– Где Даша?
– Здесь, у нас. Хотите с ней поговорить?
– Нет. Сейчас приеду.
Барбара тем временем рылась в комоде. Лучшие ее туалеты погибли в дороге. Она вынимала платья, обувь, белье. По всей вероятности, она не слышала, о чем шел разговор, и поэтому спросила:
– Ну, как там твои родственнички?
– Барбара! Я ухожу! – Аса-Гешл не узнал собственного голоса. – Адасу убили.
Она подняла на него глаза и побледнела.
– Приду вечером, – сказал он.
– Если будет куда!
Какое-то время они неподвижно смотрели друг на друга. Первой пришла в себя Барбара:
– Погоди. Я – с тобой. Мы можем потеряться.
Пока она одевалась, он сидел на диване. Вышли они вместе. Улица была заполнена людьми: Аса-Гешл ни разу не видел на Желязной столько народу. Каждый что-то нес: чемоданы, свертки, сумки, котомки. Какой-то высокий мужчина в одной руке держал торшер, в другой – корзину. Посреди улицы, среди разбросанных бревен, евреи и поляки копали широкую траншею. Хасиды кидали землю быстрыми, спорыми движениями рук и плеч, каждую минуту дежурно вытирая со лба струящийся пот. Где-то неподалеку работала пекарня: Аса-Гешл заметил, что женщины несут свежие булки. Многие прохожие одеты были по-военному: девушки – в солдатских шинелях, мужчины – в касках. Сквозь толпу пробирались медсестры, санитары с носилками, скауты. У многих горожан с плеч свешивались противогазы. Посреди улицы как ни в чем не бывало о чем-то спорили две высокие монашки. Барбара крепко держала Асу-Гешла за локоть – не потеряться бы. Она переоделась, он же по-прежнему был в измятом костюме, грязной рубашке, стоптанных башмаках. Когда они проходили мимо большого магазина, Аса-Гешл бросил взгляд на свое отражение в витрине и остолбенел. В таком виде к Пине идти нельзя, решил он, и они, свернув, направились в Новолипки, где он снимал комнату.