Текст книги "Семья Мускат"
Автор книги: Исаак Башевис-Зингер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 46 страниц)
Исаак Башевис Зингер
Семья Мускат
Эти страницы я посвящаю памяти своего покойного брата, И. И. Зингера, автора «Братьев Ашкенази». Для меня он был не только старшим братом, но духовным отцом и учителем и всегда служил образцом высокой морали и литературной порядочности. Хотя человеком он был современным, его отличали лучшие качества наших набожных предков.
Исаак Башевис Зингер
Часть первая
Глава первая
1
Спустя пять лет после смерти второй жены реб Мешулам Мускат женился в третий раз на пятидесятилетней женщине из Галиции, вдове богатого пивовара из Брод, человека ученого. Незадолго до смерти пивовар разорился, и вдове достались лишь книжный шкаф с мудреными томами, жемчужное ожерелье, которое оказалось фальшивым, и дочь по имени Аделе; на самом деле звали ее Эйделе, но Роза-Фруметл, ее мать, назвала дочь на современный лад – Аделе. Познакомился Мешулам Мускат с вдовой в Карлсбаде, куда поехал на воды. Там он на ней и женился. В Варшаве о женитьбе не знал никто; находясь на водах, реб Мешулам ни с кем из членов семьи не переписывался, к тому же не в его обыкновении было отдавать отчет в своих действиях. Только в середине сентября его домоправительница в Варшаве получила от него телеграмму. В телеграмме реб Мешулам известил ее о своем прибытии и распорядился, чтобы Лейбл, кучер, встретил своего хозяина на Венском вокзале. Поезд пришел под вечер. Реб Мешулам спустился на перрон из вагона первого класса; за ним следовали жена и падчерица.
Когда Лейбл подошел к нему, реб Мешулам, прикрыв тяжелые веки, сказал:
– Вот твоя новая хозяйка.
В руках у реб Мешулама был лишь маленький, потертый кожаный портфель, обклеенный разноцветными таможенными этикетками; большой же, с железными скобами сундук ехал отдельно, в багажном вагоне. Зато женщины сгибались под тяжестью разнообразных саквояжей, пакетов и узлов. Места в экипаже было мало, и почти все вещи пришлось свалить на козлы, рядом с кучером.
Лейбл был не робкого десятка, но при виде сопровождавших хозяина женщин покраснел и он; покраснел и напрочь лишился дара речи. Новая госпожа Мускат была женщиной худой, среднего роста, с покатыми – от возраста – плечами и с усыпанным веснушками лицом. Нос у нее распух и покраснел от простуды, а глаза, как это бывает у женщин благородного происхождения и воспитания, были печальными и влажными. На голове у нее, под мягкой черной шалью, был небольшой парик из тех, что носят набожные замужние еврейки. В сумерках мерцали на длинных подвесках серьги. Из-под шелковой пелерины виднелось шерстяное платье, на ногах были туфли с острыми, на французский манер, носами. В одной руке она держала зонт с янтарной ручкой, другой прижимала к себе дочь, девушку лет двадцати, высокую и стройную, с неправильной формы носом, костистым лицом, острым подбородком и тонкими губами. Под глазами у девушки были темные круги – вид у нее был такой, будто она не спит уже много ночей. Ее выцветшие светлые волосы были собраны в пучок на затылке и усыпаны бесчисленными шпильками и булавками. В руках она несла букет завядших желтых цветов, пакет, обвязанный красной лентой, большую коробку и книгу, откуда торчал пучок веток, напомнивший Лейблу иву, с которой воспевают хвалу Всевышнему на Празднике Кущей. Пахло от девушки шоколадом, тминными духами и чем-то еще вызывающе иностранным. Лейбл скорчил гримасу.
«Фифа», – буркнул он себе под нос.
– Аделе, дитя мое, вот и Варшава, – обратилась к девушке Роза-Фруметл. – Большой город, правда?
– Откуда мне знать? Я его еще не видела, – отозвалась девушка с едва заметным галицийским акцентом.
Как всегда, когда реб Мешулам куда-то уезжал или откуда-то возвращался, он оказался в плотном кольце зевак. В Варшаве его знали все, и христиане, и евреи. Его имя не раз попадало в газеты, и однажды в одной из них появилась даже его фотография. Внешне реб Мешулам сильно отличался от варшавских евреев старого образца. Он был высок, худощав, с тонкими чертами лица, впалыми щеками и короткой, аккуратной белой бородкой клинышком – волосок к волоску. Из-под кустистых бровей на вас проницательным, непреклонным взглядом смотрела пара зеленых глаз. Нос у него был крючковатый, а над верхней губой росли редкие, точно у морского льва, усики. На нем были суконная кепка с высокой тульей и пальто со сборками на поясе и с регланом сзади, смотрелось оно как какое-то диковинное аристократическое одеяние. Издали его и впрямь можно было принять за польского шляхтича или даже за русского дворянина, однако, если присмотреться, в глаза бросались видневшиеся из-под кепки пейсы богобоязненного еврея.
Реб Мешулам торопился. Время от времени он толкал Лейбла в плечо, чтобы тот ехал быстрее. Но сначала долго укладывали багаж, а потом оказалось, что дорога с Велькой на Гжибов перегорожена пожарными машинами, и пришлось объезжать по Маршалковской и Крулевской. Уже зажглись уличные фонари, и вокруг круглых зеленовато-синих ламп роились мухи, они отбрасывали на тротуар причудливые тени. Время от времени мимо громыхал трамвай, и над ним по электрическим проводам пробегали, потрескивая, голубые искры. Реб Мешуламу все здесь было давно и хорошо знакомо: и высокие здания с большими воротами, и магазины с ярко освещенными витринами, и русский полицейский, стоявший на трамвайных путях, и Саксонский сад с густой листвой, выбивающейся из-за высокой ограды. Среди листьев мерцали и гасли крошечные огоньки. В легком ветерке, подувшем из парка, слышался, казалось, шепот любовных парочек. У входа в парк застыли два жандарма с шашками, они следили за тем, чтобы ни один еврей в длинном лапсердаке или его жена не проникли в парк вдохнуть аромат свежего воздуха. В конце улицы располагалась биржа, реб Мешулам был одним из старейших ее членов.
Экипаж свернул на Гжибовскую площадь, и внезапно все изменилось. Теперь по тротуарам сновали евреи в лапсердаках и камилавках и еврейки в накинутых на голову поверх париков шалях. Изменились даже запахи. В воздухе запахло рынком – гнилыми фруктами, лимонами, чем-то сладковатым и терпким, чем-то таким, что невозможно распознать и что ударяет в нос, лишь когда возвращаешься сюда после долгого отсутствия. Шум на улице стоял невообразимый. Уличные торговцы нараспев выкрикивали свой товар – пирожки с картошкой, горячий нут, яблоки, груши, венгерские сливы, черный и белый виноград, арбузы – целиком и кусками. Хотя вечер выдался теплый, купцы сидели в пальто, на поясе у них висели большие кожаные мешки с деньгами. Торговки восседали на коробках, скамейках и на порогах. Прилавки освещались фонарями или же мигающими в темноте, торчащими из корзин с товаром свечками. Покупатели вынимали фрукты, мяли пальцами или надкусывали, облизывая губы, чтобы ощутить их вкус. Продавцы взвешивали покупку на жестяных весах.
«Золото, золото, золото!» – выкрикивала завернутая в шаль женщина, стоявшая за корзиной с мятыми апельсинами.
«Сладенькие! Сладенькие!» – твердила нараспев толстая девица, обхватив обеими руками корзину с заплесневевшей сливой.
«Вино, вино, вино! – истошно кричал краснолицый, рыжеволосый коробейник, торговавший гнилым виноградом. – Хоть ешь, хоть пей! Кусай, покупай!»
Посреди улицы грузчики тянули тяжело груженные телеги. Большие, с низким крупом лошади били подкованными железом копытами по булыжной мостовой, высекая из нее искры. Носильщик в шапке с медной бляхой нес корзину с углем, привязанную к его плечу толстой веревкой. Дворник в клеенчатой кепке и в синем фартуке подметал мостовую длинной метлой. Из дверей еврейских школ высыпали мальчишки: из-под восьмиугольных шапочек выбивались локоны, залатанные штаны выглядывали из-под длинных сюртуков. Мальчишка в надвинутой на глаза кепке продавал новогодние календари, громким голосом расписывая свой товар. Какой-то юнец в лохмотьях, растрепанный, с испуганными глазами, стоял у коробки с молитвенными шалями, тфилинами, молитвенниками, ханукальными жестяными подсвечниками и амулетами для беременных женщин. Карлик с огромной головой бродил по рынку, помахивая связкой кожаных хлыстов и демонстрируя, как надо наказывать непослушных детей. На прилавке, освещенном карбидовой лампой, лежали связки еврейских газет на идише, дешевые романы и книги по хиромантии и френологии. Реб Мешулам выглянул из окна экипажа и заметил:
– Земля обетованная, а?
– Почему они ходят в таких лохмотьях? – с брезгливой гримасой спросила Аделе.
– Здесь так принято, – не без некоторого раздражения ответил реб Мешулам. В эту минуту он едва сдержался, чтобы не рассказать жене и падчерице, что ему памятно то время, когда строились эти высокие здания, что он и сам немало сделал для этих мест, что много лет назад по вечерам здесь было темно, как в Египте, а по улицам разгуливали овцы и куры. Но во-первых, времени на воспоминания не оставалось – они уже подъезжали к дому, а во-вторых, реб Мешулам был не из тех, кто возносит себе хвалу или вспоминает прошлое. Он понимал, что для сидящих с ним рядом женщин Варшава – город чужой, и на какую-то долю секунды вдруг пожалел, что поспешил с женитьбой. А виноват во всем Копл, подумал он про себя. Копл, его управляющий, взял над ним слишком большую власть.
Экипаж остановился у ворот дома реб Мешулама. Лейбл первым спрыгнул с козел, чтобы помочь выйти хозяину и женщинам. Вокруг тут же собралась толпа, все старались перекричать друг друга.
– Смотрите-ка, – крикнула какая-то женщина. – А к нам гости пожаловали.
– Кто это пугало? – крикнул мальчишка в рваных брюках и в бумажном колпаке вместо кепки.
– Что я вижу? – На этот раз женщина крикнула громче, чтобы все слышали. – Старый козел опять женился. Умереть мне на этом месте!
– Ой, мамочки, это уж слишком! – взвыла толстая девица, прижимая корзину со свежими булками к груди.
– Эй вы, дорогу! – во весь голос крикнул Лейбл. – Чего столпились? Сборище идиотов! Чума вас разрази!
И, расталкивая собравшихся, он понес три саквояжа к ступенькам, ведущим в квартиру реб Мешулама. Ему на помощь пришли дворник с женой. Босоногий мальчишка в спадавших штанах пулей выскочил из толпы, подбежал к лошади и выдернул у нее из хвоста несколько волосков. Лошадь вскинулась.
– Эй ты, ублюдок! – прикрикнула на него дочка булочника. – Руки бы тебе оторвать!
– А тебе – ноги, шлюха двухкопеечная! – не остался в долгу мальчишка.
Роза-Фруметл поспешила увести дочь с улицы, чтобы та не слышала всей этой грязной ругани. И вскоре все трое – сам реб Мешулам, его жена и падчерица – вошли в дом и поднялись по лестнице в квартиру Мускатов.
2
Домоправительница Наоми и ее помощница Маня готовились к приезду хозяина с того самого дня, как получили от него телеграмму. Сегодня они оделись во все самое лучшее и зажгли свет в гостиной, в библиотеке, в кабинете хозяина дома, а также в столовой и в спальне – реб Мешулам любил, чтобы в день его возвращения света в квартире было побольше. Квартира была большая, двенадцатикомнатная, но шесть комнат, с тех пор как умерла его вторая жена, стояли запертыми.
Новость о том, что хозяин женился вновь и приезжает с третьей женой и падчерицей, передал прислуге кучер Лейбл. Он сообщил новость Наоми на ухо, и та, схватившись за свою необъятную грудь, издала громкий крик. Вошедший с вещами дворник подтвердил сказанное, но обсудить происшедшее времени не оставалось: Мешулам, его жена и падчерица уже поднимались по лестнице. Наоми и Маня в безукоризненных белых фартуках почтительно ждали их в дверях, точно слуги какого-нибудь графа или маркиза, и, когда реб Мешулам открыл дверь и с ними поздоровался, они хором ответили:
– Добрый вечер, хозяин. С возвращением вас.
– Надо полагать, вы уже знаете, вам сказали… Это ваша новая хозяйка, а это ее дочь.
– В добрый час! В добрый час! Будьте счастливы!
Наоми быстрым взглядом окинула обеих женщин, и ее зоркие глаза чуть было не выскочили из орбит. Ее подмывало ущипнуть Маню за аппетитную округлую ляжку, но девушка стояла слишком далеко.
Наоми, толстуха в светлом парике, из-под которого выбивались ее собственные, аккуратно заправленные под парик волосы, сама уже похоронила двух мужей. Ей было под сорок, но выглядела она моложе. О том, как мудро, энергично и решительно ведет она дела семьи Мускат, известно было половине еврейской Варшавы. «Бой-баба», – называли ее соседи. Когда она тяжелой поступью передвигалась по дому, под ее ногами жалобно поскрипывали половицы. Когда она кричала на Маню, зычный ее голос слышен был во дворе. Во всем Гжибове не было человека, который бы не повторял ее язвительные замечания и находчивые реплики. Ей хорошо платили, гораздо лучше, чем полагалось прислуге, и поговаривали, что в банке реб Мешулама на ее счету лежит солидная сумма под приличный процент.
«Хитрая бестия, – говорил про нее кучер Лейбл. – Адвокат в поварском фартуке!»
Маня была лет на десять моложе Наоми. По сути дела, на службе она состояла не у реб Мешулама, а у Наоми. Реб Мешулам платил Наоми, а Наоми наняла себе служанку, чтобы та скребла полы и носила за ней корзину, когда Наоми отправлялась на рынок. Волосы у Мани были темные, лицо плоское, тяжелая челюсть, широкий нос и раскосые калмыцкие глаза. Волосы она заплетала в косички, из-под них выглядывали большие серьги, которые при ходьбе раскачивались и подпрыгивали. На шее Маня носила бусы из серебряных монет. Большей частью Наоми использовала ее не в качестве служанки, помогающей ей по дому, – основную работу она предпочитала делать сама, – а в качестве собеседницы. Когда реб Мешулам находился в отъезде, Наоми и Маня чувствовали себя в его доме полновластными хозяйками. Они пили мед, жевали нут и целыми днями играли в карты. Мане везло, как цыганке, и Наоми ей постоянно проигрывала.
«Вечно она меня обыгрывает, – жаловалась Наоми. – Не зря ж говорят: дуракам везет».
Прошествовав мимо служанок, которые, с трудом сдерживая смех, присели при его появлении, Мешулам ввел жену и падчерицу в квартиру. В столовой громоздился огромный раскладной стол, вокруг которого стояли тяжелые дубовые стулья с высокими спинками. Всю стену занимал шкаф со стеклянными дверцами, его полки были уставлены бокалами для вина, банками со специями и травами, самоварами, всевозможными графинами, подносами и вазами. За стеклом стояли фарфоровые блюда и серебряная посуда, помятая и потертая от постоянной чистки и полировки. С потолка свисала массивная масляная лампа, которая поднималась и опускалась с помощью бронзовых цепей и набитой дробью тыквы в качестве противовеса.
В кабинете реб Мешулама стояли металлический сейф и стенной шкаф, забитый старыми бухгалтерскими книгами. В комнате пахло пылью, чернилами и воском. В библиотеке по трем стенам висели полки с книгами. В углу, на полу, лежал громадный том в кожаном переплете и с золотым тиснением. Это был библейский справочник, составленный католическим священником. Его реб Мешулам предпочитал держать отдельно от священных книг.
Роза-Фруметл подошла к полкам, сняла книгу, открыла ее и сказала реб Мешуламу:
– Интересно, у вас есть книга моего покойного мужа?
– Что? Откуда мне знать? Всех книг я не читал.
– Книга, написанная моим покойным мужем, упокой Господи его душу. У меня до сих пор хранятся его рукописи. Много рукописей.
– Евреи, ничего не скажешь, народ писучий, – заметил, пожимая плечами, реб Мешулам.
Он провел их сначала в спальню с двумя дубовыми кроватями, а потом в гостиную, просторную комнату с четырьмя окнами и резным потолком со следами золотой краски. По стенам стояли мягкие кресла с обивкой из желтого атласа, софа, табуреты и шифоньеры. На покрытом льняной дорожкой пианино высились два позолоченных канделябра. С потолка свисала люстра с конусообразными стеклянными подвесками. На стене висела большая ханукия. На каминной полке красовался семисвечник – менора.
Роза-Фруметл издала легкий вздох:
– Да хранит Бог этот дом! Дворец!
– Ха! Он обошелся мне в целое состояние, – заметил реб Мешулам, – а сейчас не стоит и понюшки табаку.
И с этими словами он, безо всякого предупреждения, оставил мать и дочь в комнате одних и удалился к себе в кабинет прочесть вечерние молитвы. Аделе сняла пальто, под которым были белая блузка с кружевными рукавами и завязанный узлом шейный платок. Плечи у нее были узкие, руки худые, грудь плоская. В свете керосиновой лампы волосы приобрели какой-то медный оттенок. Роза-Фруметл присела на маленький диван и поставила ноги в туфлях с острыми носами на скамеечку.
– Ну, что скажешь, доченька? – спросила она заунывным голосом. – Рай, а?
Аделе бросила на нее сердитый взгляд.
– Какая мне-то разница, мама, – ответила она. – Я здесь жить не буду. Уеду.
Роза-Фруметл вздрогнула:
– Горе мне! Так скоро! Я же сделала это для тебя, чтобы ты перестала бродить по свету.
– Мне здесь не нравится. Совсем не нравится.
– Зачем ты меня мучаешь? Что здесь может не нравиться?
– Все. Старик, дом, прислуга, здешние евреи. Все, вместе взятое.
– Что ты против него имеешь? Выйдешь с Божьей помощью замуж. Он даст за тобой приданое. Мы с ним договорились.
– Мне совершенно неинтересно, о чем вы там договорились. И замуж я не собираюсь. В этом городе есть что-то азиатское.
Роза-Фруметл достала из сумочки батистовый платок и высморкалась. Глаза у нее покраснели.
– Куда ж ты поедешь?
– В Швейцарию. Буду опять учиться.
– Сколько можно учиться! Аделе, Аделе, что с тобой будет? Старая дева… – Роза-Фруметл прикрыла лицо своими веснушчатыми руками и замерла. Через некоторое время она встала и пошла на кухню. Надо ведь приготовить что-то поесть, выяснить, где будет спать ее дочь. Хороша прислуга – стакан чаю и тот не подали!
Кухня была большая, в глаза бросалась огромная, выложенная изразцами печь. По стенам на крюках висели медные горшки и кастрюли, по обеим сторонам от огромного камина стояли чайники. В кухне аппетитно пахло свежеиспеченными пирогами и корицей. За столом, раскладывая карты, сидела Маня в ярко-красной шали в цветах. Наоми сняла фартук и надела пальто – она собиралась на улицу.
– Простите, – робко сказала Роза-Фруметл, – не обвыклись мы еще здесь. Где наши комнаты?
– Чего-чего, а комнат в доме хватает, – с раздражением ответила Наоми.
– Пожалуйста, будьте так добры, покажите мне их.
Наоми с сомнением покосилась на Маню.
– Комнаты бывшей хозяйки закрыты, – буркнула она.
– А вы бы не могли их открыть?
– Они заперты уже много лет. Там беспорядок.
– В таком случае нужно будет привести их в порядок.
– Сейчас уже поздно.
– Во всяком случае, пойдемте со мной и зажгите лампу, – то ли попросила, то ли приказала Роза-Фруметл.
Наоми сделала Мане знак рукой, и та нехотя встала, вынула из ящика стола связку ключей и медленно направилась к выходу. Наоми выхватила у нее из рук ключи и, опередив ее, одной рукой зажгла лампу, а другой отперла дверь в спальню, полукруглую комнату с отстающими от стены, вытертыми обоями. Занавесок на окнах не было, гардины были порваны и спущены. Чего только в комнате не было: кресла-качалки, скамеечки для ног, пустые цветочные горшки. В углу стоял большой комод с высоким карнизом и с резными львиными головами на дверцах. На всем лежал густой слой пыли.
Роза-Фруметл сразу же закашлялась.
– Как можно спать в таком беспорядке? – с грустью сказала она.
– А никто и не рассчитывал, что сегодня здесь лягут спать, – возразила Наоми и поставила лампу на письменный стол под висевшее на стене зеркало.
Роза-Фруметл взглянула на себя в зеркало и поспешно отступила назад. В треснувшем синеватом стекле ее лицо показалось ей словно бы расщепленным надвое.
– Где же в таком случае будет спать моя дочь? – снова спросила она, не обращаясь ни к кому в отдельности.
– Есть у нас еще одна комната с постелью, но кавардак в ней еще больше.
– И мы не захватили с собой постельное белье.
– Все постельное белье, которое принадлежало хозяйке – упокой Господи ее душу, – убрано, – сказала Наоми. Ее голос отозвался эхом, так, словно чье-то невидимое присутствие подтверждало правоту ее слов.
Наоми вышла. Оставшись одна, Роза-Фруметл подошла к комоду и попыталась его открыть, однако комод был заперт. Тогда она толкнула дверь, ведущую в смежную комнату, но оказалась запертой и она. Пересохшее дерево скрипнуло, и Розе-Фруметл почему-то вспомнилось, как ее первый муж, реб Довид Ландау, лежал мертвым на полу под черным покрывалом, ногами к двери, а в головах у него горели две восковые свечи. С его похорон не прошло и трех лет, а она уже стала женой другого. Ее охватила дрожь.
«Я сделала это не ради себя. Не ради себя. Ради твоей дочери, – пробормотала она, как будто мертвец находился с ней рядом. – Чтобы она сумела найти достойного жениха…»
И не в силах более сдерживаться, она разрыдалась. Из гостиной донесся, точно далекий раскат грома, звук басовых нот – это Аделе подошла к пианино и пробежала пальцами по клавишам. Откуда-то из глубины квартиры послышался голос Мешулама Муската, распевавшего молитвы у себя в кабинете. Голос у восьмидесятилетнего старика был мощный и раскатистый.
С улицы грянули колокола: это звонили в Гжибовской церкви напротив квартиры Муската, кресты на двух ее высоких колокольнях чернели на фоне огненного вечернего неба.
3
Слух о том, что реб Мешулам Мускат женился в третий раз, быстро разнесся по улицам еврейского квартала Варшавы. Его сыновья и дочери от первой и второй жены не знали, что и думать. От старика можно было ожидать все что угодно, он был способен на многое, лишь бы им досадить, но то, что он женится вновь, не приходило в голову никому.
– Старый козел, иначе не скажешь, – таково было единодушное мнение.
Новость обсуждалась по многу раз, и все приходили к одному и тому же выводу: это работа Копла, не иначе. Копл, управляющий делами реб Мешулама и его главный советчик, женил своего хозяина, чтобы лишить детей Муската того, что им причитается по закону. В хасидских молельных домах в Гжибове, на Твардой и Гнойной про женитьбу узнали, когда еще не закончились вечерние молитвы. Новость обсуждалась так громко и оживленно, что цадик с трудом довел службу до конца. Он несколько раз стучал кулаком по биме, требуя тишины, однако молившиеся не обращали на него никакого внимания. На истовые молитвы плакальщиков никто не реагировал, даже «аминь» никто не бормотал. По дороге домой почти все пришедшие на вечернюю молитву прошли мимо дома реб Мешулама в надежде, что в квартире собрались его негодующие сыновья и дочери и скандал будет слышен с улицы. Однако за восемью освещенными окнами не раздавалось ни звука.
Чего только не рассказывали про Мешулама за полвека, прошедшего с тех пор, как он начал богатеть. Иногда казалось, будто он все заранее тщательно взвешивал и прикидывал, чтобы сбить с толку варшавских купцов и их одурачить. Он задумывал операции, которые, по единодушному мнению, были обречены, – а они между тем приносили ему баснословные барыши. Он приобретал недвижимость на пустынных городских окраинах – но вскоре начинался строительный бум, и он продавал эту землю за цену в десять раз больше той, какую за нее заплатил. Он покупал ценные бумаги компаний, которые находились на грани банкротства, – но акции по какой-то причине вырастали в цене и начинали приносить немалые дивиденды. Он всегда делал что-то необъяснимое. В Варшаве большинство состоятельных еврейских коммерсантов считали себя последователями гурского ребе, который пользовался у польских хасидов хорошей репутацией. Реб же Мешулам отправлялся в паломничество в Бялодревну, чей ребе имел лишь небольшое число последователей. Совет Варшавской еврейской общины хотел сделать его, человека богатого и уважаемого, старейшиной, однако принимать участие в общественных делах реб Мешулам отказывался наотрез. Стоило ему вмешаться, как он ухитрялся всех обидеть – насмехался над богатыми, образованными и раввинами, называя их мужичьем, простаками, безмозглыми дурнями. Он был одним из немногих коммерсантов-евреев, знавших русский и польский, и поговаривали, что он пользуется расположением у самого генерал-губернатора. По этой причине несколько раз делались попытки просить его «устраивать дела», однако реб Мешулам неизменно говорил «нет» и за свое равнодушие не раз подвергался нападкам и упрекам. Он все делал по-своему. На завтрак, к примеру, вместо булки с маслом и кофе (большей частью цикория), он, в отличие от других, грыз холодного цыпленка с черным хлебом. Мускаты обедали не в два часа дня, как было принято в Варшаве, а в пять. Поначалу все предсказывали ему крах – многие из тех, кто быстро разбогател и возомнил о себе невесть что, плохо кончали. Но шли годы, а Мешулам так ни разу и не оступился. Он был так несметно богат, что его врагов охватывало нечто вроде священного ужаса. К тому же он обычно не ограничивался одним видом коммерции и пускался в предприятия самые разные, а потому никто толком не знал, на чем он делает деньги.
Чем он только не занимался! Скупал лоты и строил дома; приобретал трущобы, перестраивал их или, наоборот, сносил и продавал частями. Ходили слухи, что он перекупил кирпичный завод, или приобрел акции стекольного производства, или купил лес у какого-то польского помещика в Литве и переправляет этот лес в Англию для строительства железных дорог, или что он является представителем какого-то иностранного кожевенного завода. Одно время по Варшаве ходили разговоры, будто он начал промышлять ветошью; перекупил складские помещения на Праге, на другом берегу Вислы, и тряпичники несут ему свое тряпье. Покупал он и кости; они использовались для очистки сахара. В последние годы интересы Мешулама сделались скромнее; богатство его было столь велико, что росло само по себе. Ему принадлежали дома на Твардой, Паньской, Шлиской, в Гжибове, на Простой и Сенной; здания были старые, полуразвалившиеся, но отбою в съемщиках не было. Ходили слухи, что в санкт-петербургском банке «Империал» у него лежит круглая сумма в миллион рублей. Всякий раз, когда заходил разговор о богатстве реб Мешулама, кто-нибудь обязательно говорил: «Он и сам не знает, сколько у него денег».
А вот с детьми ему не везло. По сути дела, все они находились у него на содержании, он нанимал их управляющими и платил им мизерное жалованье в размере двадцати пяти рублей в неделю. Утверждали, что обе его покойные жены были с ним несчастливы. Про него говорили разное; одни уверяли, что он не даст ни копейки, другие – что он расточителен и человеколюбив. Порой казалось, что хочет он только одного – дать повод злым языкам на свой счет посудачить. Когда кто-то, набравшись смелости, говорил ему, что его проклинает вся Варшава, он отвечал: «Чем больше проклинают, тем лучше».
Контора находилась у него на квартире, управление же делами осуществлялось из здания на Гжибовской, где на большом дворе Мешулам выстроил кладовые и складские помещения. Комнаты он сдавал только своим бывшим или нынешним служащим. Двор был обнесен высоким забором, а также, с трех сторон, – старинными, низкими зданиями с длинными деревянными балконами и внешней лестницей. На крыши слетались голуби, много голубей. При доме находилась конюшня, где Мешулам держал лошадей для выезда. Во дворе один из его работников, поляк, держал корову. На немощеном дворе обычно стояли лужи. У человека несведущего могло возникнуть впечатление, что он попал в деревушку: за воротами громко кудахтали куры, по лужам, гнусавя, плавали гуси. В последнее время здесь трудилось лишь несколько человек, основная же часть жильцов подвизалась теперь в других местах и за постой не платила: многие – по привычке, а еще потому, что желающих занять эти полуразвалившиеся квартиры все равно не нашлось бы. Сейчас на реб Мешулама трудились лишь кучер Лейбл, а также дворник, полуслепой старик бухгалтер Ехил Штейн и плотник Шмуэл по кличке Золотые Руки. Кроме них жили здесь несколько гоев; люди уже немолодые, они когда-то работали у реб Мешулама и получали теперь от него в качестве пенсии несколько рублей в неделю. Услугами кассира Мешулам не пользовался. Он брал собранные деньги, рассовывал их по карманам, а из карманов перекладывал в металлический сейф у себя в кабинете. Когда сейф наполнялся, он, в сопровождении Копла, относил деньги в банк. Несколько раз реб Мешулама обвиняли в том, что бухгалтерский учет ведется у него плохо, и налоговые службы обязали его привести бухгалтерские книги в порядок. Но все эти обвинения ни к чему не приводили. Видевшие расчеты Ехила Штейна говорили, что пишет он таким мелким почерком, что без увеличительного стекла не в состоянии разобрать, что сам же написал. Каждый раз, когда реб Мешулам заходил в комнату, где работал бухгалтер, он своим низким, грудным голосом говорил: «Пиши, пиши, реб Ехил! Лучше тебя все равно никто не напишет».
Единственным человеком, который находился в курсе всех дел Мешулама, был Копл. Все его так и называли – «правая рука». Он и в самом деле был больше чем управляющий; Копл был советчиком старика, его доверенным лицом и телохранителем. Поговаривали даже, что Копл, работая на реб Мешулама, разбогател и сам и теперь, по существу, стал партнером старика. Копла окружала тайна. У него были жена и дети, но никто из семьи Мускат никогда их не видел. Жил он на Праге, на противоположном берегу Вислы. Было ему лет пятьдесят, никак не меньше, однако внешне он ничем от тридцатипятилетнего не отличался. Копл был среднего роста, сухощав, у него было смуглое, загорелое лицо, курчавые волосы и широко расставленные блестящие глаза. И зимой и летом носил он надвинутый на лоб котелок, сапоги и высокие гетры. В галстук была заправлена жемчужная булавка. С губы свисала неизменная папироса, за левым ухом торчал карандаш. Он был чисто выбрит, на лице у него играла робкая и вместе с тем презрительная улыбочка. Мешулам обращался с ним, как с посыльным. Когда они шли по улице, Копл держался чуть сзади, чтобы никто не подумал, что он считает себя старику ровней. Когда они ехали в экипаже Мешулама, Копл всегда садился на козлы, рядом с кучером. Если Мешулам обращался к нему в присутствии других, Копл почтительно наклонял голову. Он вынимал папиросу изо рта и, слегка поклонившись, сдвигал по-военному пятки. В свое время Копл служил солдатом в царской армии, и говорили, что дослужился он до генеральского денщика.
4
В действительности же все обстояло иначе. Мешулам – и это знали все – ничего не предпринимал, предварительно не посоветовавшись со своей «правой рукой». Они с Коплом подолгу и часто беседовали. Управляющие домов, принадлежавших реб Мешуламу, в том числе и его собственные сыновья, должны были отчитываться перед Коплом. Просители знали, что в конечном счете их судьба зависит от Копла, и только от него. Многие годы сыновья и дочери реб Мешулама вели с ним войну, однако Копл неизменно брал верх. Он умел тихо, незаметно вмешиваться во все, будь то женитьба внуков, приданое, благотворительные акции, дела еврейской общины и даже споры между хасидами. Однажды, когда Копл заболел, реб Мешулам ходил точно в полусне. Он пропускал мимо ушей все, что ему говорилось, всех ругал, топал ногами и на все вопросы отвечал так: «Сегодня моего управляющего нет. Приходите завтра».