Текст книги "Семья Мускат"
Автор книги: Исаак Башевис-Зингер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 46 страниц)
Теперь, лежа в темноте, она все вспомнила. Их план убежать в Швейцарию не удался. Что сталось с Асой-Гешлом, Адаса понятия не имела. Она была серьезно больна, обесчещена. Нет, жить дальше не имело никакого смысла. Бога она молила только об одном: чтобы Он побыстрей взял ее к Себе. Она раскинула руки и попыталась представить, как из нее будет уходить жизнь. Попрощалась с матерью, отцом, Абрамом и Асой-Гешлом. Жив он или мертв? Этого она не знала.
Глава третья
1
В семье Мускат отмечать Пурим было принято в доме у Мешулама, где на праздник собиралась вся семья: сыновья, дочери, зятья, свекрови и внуки. Вот и в этом году, несмотря на болезнь старика, обычай нарушать не стали. Наоми и Маня с утра до ночи пекли пироги, пирожные, торты и штрудель, а также готовили традиционные праздничные блюда – куриные потрошки и оменташн. Натан читал вслух Книгу Есфири. Когда, ближе к вечеру, сели за стол, Роза-Фруметл зажгла две толстых свечи. Маня приспустила с потолка большую люстру и поднесла к фитилю спичку. Сначала думали, что Мешулам останется в постели, однако старик недвусмысленными жестами дал понять, что на праздничном обеде собирается сесть, как обычно, во главе стола. Его одели и привезли в столовую в кресле-каталке. При свечах лицо его было таким же желтым, как политая шафраном пуримная хала. Больной предстал родственникам в вышитом шелковом халате, с кипой на голове. Колени у него, чтобы избежать простуды, были завернуты в шаль, ноги в домашних туфлях покоились на скамеечке. Натан поднес таз с водой и медную кружку, а Йоэл, зачерпнув в кружку воды, вылил ее отцу на руки и вытер их полотенцем. Наоми и Маня подали карпа в кисло-сладком соусе, мясные фрикадельки с изюмной подливкой и компот из абрикосов. На сладкое ели оменташн – треугольные пирожки с маковой начинкой, миндаль, грецкие орехи и варенье. Пили вино, вишневку и мед. С полудня в дом начали приходить посыльные с подарками от родственников и друзей. Роза-Фруметл и Наоми следили за тем, чтобы каждый получил вознаграждение и не ушел без ответных даров. Мешулам молча сидел во главе стола, уставившись в одну точку. Он слышал и понимал все, что говорилось, но язык у него словно прилип к гортани, а произносить нечленораздельные звуки или мотать головой ему не хотелось. Он видел, как Пиня угодил рукавом в рыбный соус, а внук Йоэла, четырехлетний мальчик, набивает рот фруктами и конфетами. Переест и испортит себе желудок, подумал старик. Как бы ему хотелось прикрикнуть: «Эй ты, сорванец, а ну хватит!»
В дом нескончаемым потоком шли нищие, бедняки и молодежь в праздничных масках. Роза-Фруметл специально разменяла двадцатипятирублевую ассигнацию, высыпала мелочь на стоявшую перед ней тарелку и раздавала медяки мальчишкам из соседской ешивы, посыльным из благотворительных организаций, из бесплатных кухонь для бедных, из приютов, а также назойливым попрошайкам, «работавшим» на себя. Эти приходили, как к себе домой, и открыто выражали свое недовольство, если подарок не соответствовал их ожиданиям. На Мешулама они смотрели с нескрываемой ненавистью, давая понять, что тот, кто отказывает нуждающимся, такой конец заслужил. Приходили, распевая песни и сверкая глазами из-под масок, скоморохи с бородами из ваты и в островерхих бумажных колпаках с наклеенной на них звездой Давида. У некоторых висели на поясе картонные мечи и кинжалы. Они пели, кое-как, шаркая ногами, неловко танцевали и размахивали мечами. Несколько молодых людей разыграли пьесу про царя Артаксеркса и царицу Эстер. Когда Мешулам был здоров, он платил актерам, после чего сразу же их выпроваживал; наблюдать за их кривляньем у него не хватало терпения. К тому же среди этих незваных гостей попадались воришки. Теперь же приструнить их было некому. Артаксеркс с длинной черной бородой и бумажной короной на голове простирал к царице Эстер свой золотой скипетр. Два палача «обезглавили» царицу Вашти, на голове у которой красовались рога, а из-под платья виднелись мужские сапоги. Аман, с огромными черными усами и в треуголке, оказывал почести Мордехаю, а тем временем его жена Зерешь выливала ему на голову содержимое ночного горшка. Мешулам слышал голоса скоморохов, но разобрать, что они бормочут, был не в силах. Гости же смеялись, хихикали, хлопали в ладоши. Натан визжал от восторга, что-то лопотал, его живот ходил ходуном от кашля. Салтча подбежала и стала колотить его по спине. В глазах Мешулама читалось отвращение.
«Дураки! Идиоты!» – думал он.
Теперь он жалел обо всем. Что дважды брал в жены девушек из простых семей, которые родили ему бездарных, никчемных детей. Что в выборе зятьев был недостаточно придирчив. Что, женившись в третий раз, стал всеобщим посмешищем. Главное же, он не оставил подробного завещания, с душеприказчиком и печатью, в котором большая часть денег пошла бы на благотворительные нужды. А теперь уже поздно. Они разбазарят его наследство, потратят все до последнего гроша. Рассорятся, будут драться за каждую копейку. Копл украдет все, что сможет, да и Абрам внакладе не останется, а вот Хама будет побираться. Ему сказали, что Адаса вернулась, но он так и не понял, чем кончилось дело. Откуда вернулась? Что случилось с тем парнем, с которым она убежала? Как они теперь выдадут ее замуж, раз она себя обесчестила? Ему вспомнились слова из Екклезиаста: «Все суета и томление духа!»[2]2
Еккл. 1, 14
[Закрыть]. Он поднял глаза и посмотрел в окно. Солнце уже зашло, но сквозь облака еще пробивались последние солнечные лучи. Они походили на огненные парусники, пылающие метлы, алые окна, на каких-то странных существ. В центре образовалась словно бы широкая желто-зеленая комета, похожая на кипящую серу; комета напомнила ему огненную реку, в которой будет очищаться его собственная душа. Рука, будто сотканная из света, тумана и воздуха, делала ему какие-то тайные знаки, грозила, писала некое таинственное послание. Но что содержалось в этом послании, ни одному сыну человеческому понять было не дано. Откроется ли ему, Мешуламу Мускату, истина там, в загробном мире?
– Твое здоровье, отец! Поправляйся скорей! – Это говорил Йоэл; он произнес тост и поднес бокал вина к губам.
Мешулам не пошевелился. Сколько может съесть этот обжора? Вон какое брюхо наел!
Старик скорчил гримасу, мотнул головой, и Наоми и Пиня отвезли его обратно в спальню, положили на кровать и укрыли одеялом. Мешулам еще долго лежал без сна, наблюдая за тем, как сгущаются сумерки. Ветер разогнал облака, и теперь по небу плыли лишь небольшие барашки. Начали загораться звезды. За маковками церквей на другой стороне улицы, до сих пор позолоченными заходящим солнцем, взошла на небеса желтая луна. В бледном лике луны Мешулам, как в бытность свою мальчишкой, различал черты Иисуса Навина. Что ему теперь мирские дела? У него было только одно желание: узреть великолепие высших миров, что, излучая тайный свет, простирались над крышами Гжибова.
2
Первые годы после женитьбы Абрам имел обыкновение праздновать Пурим у Мешулама. После же ссоры с тестем этот праздник он отмечал дома. Хама и Белла пекли медовые шарики и оменташн. Братья и сестры жены приходили вечером, после ужина у старика; все были навеселе, пели песни и засиживались, как правило, до поздней ночи. Женщины и девочки танцевали друг с другом. Мужчины пили пиво. Абрам надевал платье Хамы и старые Хамины парик и блузку, под которую засовывал подушку, и изображал жену, пришедшую к раввину пожаловаться на мужа. Тоненьким голоском он обвинял мужа (его роль исполнял Нюня) в том, что тот ничего не делает, денег не зарабатывает и целыми днями торчит в хасидском молельном доме. К тому же, говорила «жена», он вечно запускает пальцы в стоящие на плите горшки. Абрам закатывал рукава и говорил: «Ребе, я мать восьмерых детей! Посмотри, сколько у меня от него синяков!»
«Фе! Стыдись! Прикрой руки, бесстыжая!» – кричал Пиня – он играл раввина.
«Ребе, солнце мое! Нет, ты только взгляни. Да не бойся, я тебе ничего плохого не сделаю. Ты ведь все равно слишком стар».
Один и тот же спектакль разыгрывался на Пурим из года в год, и женщины всякий раз покатывались со смеху. Они падали друг дружке в объятия, визжа от восторга. А спустя месяц сосед, живший этажом ниже, отказывался платить за квартиру на том основании, что из-за танцев у него с потолка облетела вся штукатурка.
Бывало и другое представление. В Абрама вселялся демон, и его приводили к ребе Пине, чтобы тот этого демона изгнал. Пиня спрашивал Абрама, какие грехи тот совершил. И Абрам с грустью отвечал:
– Ай, ребе, и ты спрашиваешь, какие я совершал грехи?
– Ты ел трефное мясо? – сурово вопрошал Пиня.
– Только когда оно было вкусным.
– Ты ухаживал за женщинами?
– А за кем же еще? Не за мужчинами же!
– Ты не постился на Йом-Кипур?
– Кроме свинины, честное слово, ничего себе не позволял!
– А после еды?
– После еды я ехал к замужней дочери раввина.
– И что ты там делал?
– Раввин был в шуле, и мы задували свечи и распевали псалмы.
– В темноте?
– Псалмы я знаю наизусть.
Женщины краснели и хихикали. Лицо Йоэла приобретало цвет вареной свеклы. Он громко выкрикивал: «Ха!» – и ронял изо рта сигару.
Иногда, не каждый год, Пиня читал шуточную проповедь. В ней он доказывал, что библейский Мордехай в действительности был варшавским хасидом. Аман был на самом деле Распутиным, Вашти – русской царицей, Эстер – оперной дивой и протеже Абрама. Он так ловко переиначивал библейский текст, что получалось, будто Мордехай торговал селедкой. Своей неподражаемой мимикой, тоненьким голоском Пиня вызывал у женщин неудержимый хохот. Уже за полночь гости снова садились ужинать и опять ели нут, холодное мясо и редьку, пили мед. А потом, громко смеясь и разговаривая, стуча соседям и будя их детей, расходились по домам. Во дворе Натан пел праздничную песню и танцевал с дворником. Один раз Нюня вышел на балкон, схватил доверху наполненный кувшин с пивом и вылил его прямо на улицу, как выяснилось – на фуражку проходившего под балконом полицейского. Полицейский поднялся наверх, собираясь арестовать всю компанию, и пришлось давать ему «на лапу».
Но в этом году из-за отсутствия Хамы квартира Абрама пустовала. Во второй половине дня он вышел на улицу, купил бутылку вина и букет цветов и, сев на дрожки, отправился к Иде. Дочь набожного и состоятельного еврея, Ида привыкла отмечать Пурим весело. Однако и она на этот раз осталась одна – Зося ушла к подруге. Абрам застал Иду читающей книгу. Когда он вошел, она даже не подняла головы.
– С Пуримом тебя, – сказал Абрам. – Чего это ты такая мрачная? Праздник как-никак.
– Для кого праздник, а для кого и нет, – отозвалась Ида.
После развода с мужем они с Абрамом ссорились, и не раз. Друзья предупреждали ее, что Абрам – прохвост. Ее муж, Леон Прагер, до сих пор надеялся, что Ида бросит Абрама и вернется к нему. У их дочери Пепи, которой, когда родители развелись, исполнилось всего три года, дома, по существу, не было. То она жила с матерью в Варшаве, то с отцом в Лодзи, то у бабушки или же в интернате. Случалось, Ида уезжала из Варшавы и посылала Абраму длинные прощальные письма, в которых умоляла его оставить ее в покое. Ему, однако, всякий раз удавалось каким-то образом ее вернуть. Абрам слал Иде бессчетное число писем и телеграмм либо следовал за ней на курорты, где она пыталась от него скрыться. Ида клялась, что Абрам навел на нее порчу. Плохо было им обоим – и вместе, и по отдельности.
Мешулам сравнивал их с кобелем и сукой, которых не растащишь никакими силами.
3
От Иды Абрам вышел лишь на следующий день после полудня. На этот раз вместо дрожек он решил воспользоваться трамваем: в кошельке у него было всего три рубля, а у кого одолжить еще денег, он понятия не имел. Но не успел он выйти со двора, как подкатили дрожки. Абрам сел и велел кучеру везти его на Злотую. Он закурил сигару. Припекало весеннее солнце, по сточным канавам бежали ручейки. Из лесов за Прагой дул ветерок. Когда въехали на мост, Абрам увидел, что на Висле начался ледоход. Абрам смотрел на плывущие по воде льдины, и ему казалось, что это движется под ним мост, а не лед по реке. На Варшавской стороне весна ощущалась еще сильнее, чем на Пражской. Стоявший на своем пьедестале король Сигизмунд весело взмахивал бронзовой саблей. Гранитные русалки жадно пили из пустых кубков. Перед замком выстроились солдаты; играл военный оркестр. Офицеры громкими, пронзительными голосами выкрикивали команды. Через толпу, собравшуюся перед замком посмотреть на учения, тянулась похоронная процессия; на гробе лежали венки.
«Отличное время для смерти, – подумал Абрам. – Ты умираешь, а жизнь начинается сызнова».
Дрожки остановились возле его дома. Абрам поднялся по лестнице, открыл дверь, прошел к себе в спальню, лег на кровать и сквозь сон услышал, как открылась входная дверь. Он вскочил. Вошла Хама. Абрам тупо уставился на нее. Лицо землистого цвета, под глазами мешки. На одной щеке красное пятно, как будто кто-то влепил ей пощечину. Она начала что-то говорить, но беззвучно, одними губами. А потом не выдержала и разрыдалась:
– Он умер! Отец умер!
У Абрама отвалилась челюсть.
– Когда? Где?
– Сегодня утром. Уснул – и не проснулся.
Ее качало – казалось, она вот-вот упадет. Абрам бросился к ней, схватил за руки.
– Ну, ну, будет, не плачь, – бормотал он. – Он ведь как-никак был стариком.
– Он был моим отцом! – И у Хамы вновь брызнули из глаз слезы. – Господи, что теперь со мной будет?! Я – одна на свете! Совсем одна.
– Хама, успокойся. Садись.
– К чему теперь жить? Господи, почему я не лежу рядом с ним?!
Абрам усадил ее на стул.
– Да, – сказал он, шагая из угла в угол. – Так устроен мир. Всему наступает конец.
Хама всхлипнула.
– А ты… ты ссорился с ним, – рыдала она. – А он… он лежит теперь ногами к двери.
– Пусть меня накажет Бог, если я когда-нибудь был его врагом.
– Боже, что мне теперь делать?! Я так одинока!
– Глупая женщина! Ты будешь богатой! Какой вздор ты мелешь! У тебя будет дом, и не один, и никак не меньше двухсот тысяч наличными.
– Не нужно мне все это! Мне ничего не нужно! Ах, если б только лежать мне теперь с ним рядом!
– О чем ты говоришь? У тебя дочери на выданье.
– Что есть у меня в жизни? Да ничего! Жизнь у меня хуже, чем у собаки. – Хама вдруг вскочила со стула. – Абрам! Ты меня достаточно позорил! – Она взвыла. – Хватит! Всему есть предел!
Абраму показалось, будто она сейчас на него бросится, и он сделал шаг назад.
– Не понимаю, что ты хочешь, – испуганно пробормотал он.
– Абрам! Я так больше не могу! Убей меня, избей, разорви на части – только не бросай! – И она простерла к нему руки. – Бога ради, пожалей меня!
Хама истошно зарыдала, и тут, совершенно неожиданно, она бросилась на пол и, чуть не сбив Абрама с ног, обхватила руками его колени.
– Хама, Бога ради, что ты делаешь?
– Абрам, прошу тебя, умоляю! Давай начнем все сначала – я этого не вынесу.
– Встань!
– Пусть у нас опять будет семья! Пусть дети знают, что у них есть отец!
Абрам почувствовал, как краска стыда заливает ему лицо. Из глаз у него брызнули слезы.
– Хорошо, хорошо…
– А ты придешь на похороны?
– Да. Встань с пола.
– О, Абрам, я люблю тебя, ты же знаешь… Люблю тебя.
Он нагнулся и помог ей встать. Она прижалась к нему мокрой от слез щекой. От нее исходило какое-то странное тепло, и Абрам ощутил вдруг давно забытое желание к этой несчастной женщине, матери его детей. Он опустил голову и стал осыпать поцелуями ее лоб, щеки, подбородок. Ему вдруг стало совершенно ясно, что, невзирая на последствия, не может быть и речи о том, чтобы с ней развестись. Те годы, которые им еще остались, им придется прожить вместе – тем более что теперь, со смертью старика, она становится наследницей поистине царского состояния.
4
Похороны Мешулама Муската состоялись лишь через два дня после его кончины, хотя по еврейскому обычаю проститься с телом надлежало в тот же день. Отложить похороны пришлось потому, что деятели еврейской общины потребовали отменить сделку, в результате которой реб Мешулам, заплатив две тысячи рублей, стал владельцем двойного участка на кладбище в Генсье. Члены кладбищенской ассоциации пожаловались, что Мешулам выторговал у них участки за ничтожную сумму, а, согласно Талмуду, в случае ошибки договор считается недействительным. Теперь же они требовали, чтобы наследники заплатили еще десять тысяч.
Йоэл пришел в такое бешенство, что стал угрожать им судом и даже арестом, однако у членов ассоциации ничего, кроме смеха, эти угрозы не вызвали.
– Пусть попробует, – сказали они. – Мы не против.
В конечном счете после долгих препирательств удалось найти компромиссное решение: семья согласилась доплатить три тысячи рублей. Торговля затянулась более чем на сутки; в хасидских кругах Варшавы эта история обсуждалась самым активным образом. Перед входом в здание общины собралась толпа. К дому то и дело подъезжали дрожки, старейшина – или какое-нибудь другое важное лицо – выходил из экипажа и скрывался в дверях. Люди в толпе пожимали плечами: «А миллионером-то, оказывается, быть невыгодно!»
«По мне, уж если продано – значит, продано».
«Негоже приличному человеку наживаться за счет общины».
Когда вопрос с общиной был наконец улажен, пришло письмо из Бялодревны; в письме говорилось, что ребе уже садится в поезд и просит подождать с похоронами до его прибытия. На детей покойного навалилось столько дел, что они забыли вовремя известить ребе о смерти Мешулама. Церемонию отложили вновь.
В доме, где все это время лежал покойник, творилось невесть что. Наоми и Маня изо всех сил старались не впускать чужих, однако любопытные в буквальном смысле слова срывали дверь с петель. Тело, завернутое в черный саван, лежало на полу в гостиной, на соломе; в головах горели две свечи в серебряных подсвечниках. Зеркало было занавешено, окна приоткрыты. Рядом, на низких стульях, распевая псалмы, сидели два еврея из погребального братства. Люди, с которыми старик не ладил, приходили теперь просить у мертвеца прощения. На фоне черного савана голова Мешулама казалась совсем маленькой, точно у младенца. Роза-Фруметл ходила вокруг, сморкаясь и всхлипывая. Она сняла с головы парик и на коротко стриженную голову натянула шаль. Аделе не выходила из своей комнаты. Сыновья и дочери старика, его зятья, невестки, внуки и внучки приходили и уходили. Стоявший в кабинете сейф был запечатан. Члены семьи внимательно следили за тем, чтобы многочисленные посетители ничего из квартиры не вынесли.
– Надо же, сколько народу! – жаловалась Наоми. – Можно подумать, что их приглашали.
– После такого и квартиру не уберешь, – поддакнула Маня. – Черт их принес!
Когда же стало известно, что на похороны едет сам бялодревнский ребе, народ в Гжибов повалил толпами; на улицах яблоку негде было упасть. По Гжибову не могли проехать трамваи; им приходилось сворачивать на Мировскую и ехать в сторону еврейской больницы. Недовольный пассажир пожимал плечами: «Мы что, в Палестине?!»
Кроме бялодревнского на похороны съехались и другие хасидские ребе – из Ново-Минска, Амшинова, Коженица. Акива – он незадолго до этого развелся с Гиной – ехал вместе со своим отцом, сентсиминским ребе. С собой он захватил подушку, чтобы, не дай Бог, не касаться обивки сиденья из шерсти – законом Моисеевым это строго запрещалось. Полиция была настороже. С громкими криками, размахивая вложенными в ножны шашками, полицейские продирались сквозь толпу. Несколько школ Талмуд-Тора, которым покойник оказывал денежную помощь, послали своих учеников возглавить похоронную процессию. Женщины рыдали так горько, словно покойник был их близким родственником. Многие лавочники Гжибова в этот день закрыли лавки. Из-за того что на похоронах такого масштаба понадобится очень много дрожек, в Гжибов съехались кучера со всего города. Какие-то трясущиеся старики жаловались друг другу, что таких почестей покойник не заслужил.
Около двух часов дня катафалк двинулся в путь. Лошади в черных попонах, с прорезями для глаз, ступали медленно и величаво. Экипажи выстроились по всей длине Гжибова, Твардой, Крохмальной и Гнойной. Лошади ржали и пятились. Мальчишки пытались вскочить на бегу на подножки экипажей, и кучера отгоняли их ударами хлыста. Варшавские евреи ничего так не любили, как большие похороны. Перед кладбищем, задолго до прибытия катафалка, собралась толпа. Молодые люди, чтобы лучше было видно, забрались на могильные камни. Все балконы на Генсье были усыпаны людьми. Кладбищенские служащие в кепках с блестящими околышами и в пиджаках с начищенными металлическими пуговицами несли доски и лопаты. У ворот кладбища и на ведущих к могилам дорожках столпились калеки и нищие. Наблюдавшим за похоронами с балконов или из окон зрителям казалось, что напирающая толпа вот-вот перевернет катафалк или кого-то из толпы столкнет в открытую могилу. Но уж варшавских евреев не надо было учить, как вести себя в такой толпе. Несмотря на шум и давку, все шло в соответствии с Законом и обычаем. Облаченное в саван и завернутое в талис тело готово было к погребению. На глаза покойника надеты были глиняные черепки, а в пальцы вложен прут, чтобы мертвец, когда придет Мессия, смог добраться до Святой земли. Толпа испустила глубокий вздох. Женщины заголосили. Могильщик прочитал слова, которые, по традиции, читаются при погребении:
«Он твердыня; совершенны дела Его, и все пути Его праведны; Бог верен, и нет неправды в Нем; он праведен и истинен»[3]3
Втор. 32, 4.
[Закрыть].
Когда могилу засыпали, сыновья Муската прочли кадиш. Сгрудившиеся вокруг могилы бросали через плечо комья земли с жухлой травой. Абрам стоял рядом с Хамой и дочерьми. Когда тело опускали в могилу, на глаза у него навернулись слезы. Хама громко рыдала, сотрясаясь всем телом.
Мойше-Габриэл молча стоял чуть поодаль. Его взгляд был устремлен в безоблачное небо. «Он уже там, – думал он. – Избавился от бремени плоти. Увы, ему предстоит испытание очищением, но рай он обретет. Его глаза уже видят то, чего никому из нас увидеть не дано». Стефа, Маша и другие «современные» внучки Муската были в черных платьях, в шляпках с черным крепом и модной теперь черной вуалью. Несмотря на траурный наряд, они были столь свежи и прелестны, что молодые люди бросали на них жадные взгляды. Лея выронила носовой платок. Копл нагнулся и подобрал его. Выйдя с кладбища, многие направились в молельные дома. Другие разошлись по ресторанам или по магазинам. Когда толпа поредела, у оставшихся появилась возможность поглядеть на приехавших ребе. Одни ребе были с черной бородой, другие с рыжей, в собольих шапках и в шелковых пальто с меховым воротником. Их пейсы развевались на ветру, шеи были укутаны шерстяными шарфами. Стояли они в окружении шамесов. Ребе вздыхали, запускали в нос щепотки табака из огромных табакерок, обменивались благочинными приветствиями, однако говорили мало. Хасидские дворы сильно отличались один от другого. Когда бялодревнский ребе увидел ребе из Сентсимина, он отвернулся; теперь, когда Акива развелся с Гиной, связь между ними, возникшая из-за брака детей, была утеряна. И тем не менее Акива по свойственной ему глупости и наивности подошел к бялодревнскому ребе и сказал:
– Мир вам, тесть.
В ответ ребе недовольно повел плечами и буркнул:
– И тебе.
5
В течение недели сыновья Муската, как положено, соблюдали траур. Все четверо, Йоэл, Пиня, Натан и Нюня, собрались в квартире покойного отца и сидели, сняв обувь, на низких скамеечках. Зеркала по стенам по-прежнему были занавешены, а на подоконнике стоял тазик с водой, в котором мокла тряпка – чтобы душа покойного могла совершать ритуальные омовения. Под стеклянным колпаком горела поминальная свеча. Рано утром и под вечер сюда приходили молиться хасиды.
На Шабес сыновья Мешулама разошлись по домам, однако в субботу вечером, с появлением первых трех звезд, вновь вернулись в квартиру отца для завершения траурной недели. После перерыва, однако, кое-что изменилось. Йоэл и Натан принялись обсуждать дела: имущество, которым владел их отец, его завещание, банковские вклады, содержимое сейфа. Приехал с Праги Копл, и они, впятером, стали что-то подсчитывать на бумаге. Перл, Лея и невестки, Царица Эстер и Салтча, перешли в другую комнату поговорить по душам. Драгоценности, принадлежавшие первым двум женам Мешулама, бесследно исчезли, и они заподозрили, что их присвоила себе Роза-Фруметл.
– Это ее работа. Не сомневаюсь ни минуты. У нее глаза воровки, – заметила Лея.
– Интересно, где она их прячет? – поинтересовалась Салтча.
– У нее наверняка есть сообщники.
Прошло еще дня два, и вспыхнула настоящая свара. Подозрения, которыми еще совсем недавно обменивались шепотом, превратились в прямые обвинения. Женщины потребовали, чтобы Роза-Фруметл поклялась, что драгоценностей не брала. Роза-Фруметл тут же залилась слезами, во всеуслышание заявила, что невиновна, призвала в свидетели знатных предков и вознесла руки. Пусть Всевышний подтвердит: все обвинения в ее адрес несправедливы, а обвинители порочны. Однако чем громче она рыдала, тем очевиднее становилось, что она виновата. Копл вызвал ее в библиотеку и запер дверь.
– Жены имеют полное право брать все, что хотят, – не без умысла начал он, – а дочери, соответственно, – жаловаться.
Копл сказал, что готов дать ей от имени дочерей Мешулама гарантию, что, как только драгоценности будут возвращены, она непременно получит свою долю. Однако Роза-Фруметл, презрительно поджав губы, сказала:
– Мне ваши обещания не нужны. Вы, я смотрю, ничем не лучше их.
Неподписанное завещание, найденное в письменном столе старика, лишало наследства Хаму; причитающуюся ей часть Мешулам завещал разделить между Стефой и Беллой через три года после того, как девушки выйдут замуж. В завещании выделялась также сумма на благотворительные цели. После долгих споров члены семьи договорились пренебречь этим завещанием на том основании, что за последние годы старик многое пересмотрел. Спор, однако, вышел столь горячим, что Абрам с Натаном чуть не подрались. После этого Йоэл настоял, что он, как самый старший, имеет, по Закону Моисееву, право на двойную долю. Со своей стороны, Пиня заявил о своем праве на приданое дочери, которое не было ей выдано и составляет три тысячи рублей, не считая процентов. На вопрос, есть ли у него какая-то расписка или документ, Пиня закричал:
– Да, была, но я ее куда-то дел.
– Вот и дурак, – заметил Йоэл.
– Если я дурак, то ты вор, – не остался в долгу Пиня.
Много лет назад Мешулам записал дом на имя своей первой жены, и Перл, его овдовевшая старшая дочь, заявила, что дом этот должен отойти к ней, Йоэлу и Натану, ибо он – собственность их матери. В свою очередь, Роза-Фруметл представила документ, где черным по белому говорилось, что еще в Карлсбаде, до женитьбы, Мешулам согласился оставить ей дом, а также дать приданое ее дочери. Стукнув кулаком по столу, она заявила, что обратится в раввинат. Йоэл, вне себя от ярости, кусал сигару.
– Ты нас раввинами не испугаешь, – выпалил он.
– Неужели в вашем сердце нет страха перед Всевышним? – недоумевала Роза.
Все шло к тому, что разделение имущества займет очень много времени. Необходимо было подготовить сотни документов, перепечатать акты и свидетельства, произвести оценку зданий и земельных участков, заняться архивными изысканиями. Всем в семье было известно, что Наоми передала Мешуламу на хранение круглую сумму, однако, вопреки своей репутации женщины предусмотрительной, она не подумала о том, чтобы взять у старика расписку, и теперь приходилось верить ей на слово. Между тем, по общему согласию, все семейные дела продолжал вести Копл. По пятницам, после восьмого числа каждого месяца, сыновья и зятья Мешулама, как и раньше, сдавали ему арендную плату. Вскоре выяснилось, что Копл нужен им ничуть не меньше, чем их отцу. Йоэл и Натан приходили в контору каждое утро, до двенадцати, и Копл, как когда-то хозяину, приносил им чай и давал подробный отчет о положении дел.
Абрам твердил, что Копл без зазрения совести украдет все, что попадется ему на глаза. Своих шуринов он обзывал ослами, однако никто не обращал на него внимания. Более того, дети Мешулама уговаривали его помириться с управляющим, но Абрам лишь ухмылялся.
– Ни за что! – кричал он.
С водворением Хамы у Абрама вновь появились кое-какие деньги, хотя аренду он больше не собирал: этим вместо него занимались Хама и Белла. Вместе с тем каждую пятницу ему выдавали сорок рублей на карманные расходы. Он покупал Иде подарки и всерьез подумывал уехать за границу. Два-три вечера в неделю он проводил у Герца Яновера. Аделе тоже готовилась покинуть Польшу. Теперь, когда умер отчим, у нее было только одно желание: как можно скорее уехать из страны и возобновить учебу, – впрочем, чему учиться и с какой целью, она представляла себе с трудом. На семейном совете сыновья Мешулама договорились выдавать ей еженедельное пособие в размере десяти рублей, а две тысячи приданого положить в банк на ее счет и выдать ей эту сумму не позже чем через полтора года после свадьбы.
Дождливым майским днем, вернувшись домой из городской библиотеки, Аделе обнаружила адресованное ей письмо с швейцарской маркой. Она вскрыла конверт. Письмо было от Асы-Гешла, написано оно было по-польски, нетвердым почерком на вырванной из блокнота странице.
«Высокочтимая госпожа Аделе (так начиналось письмо),
боюсь, что Вы меня не помните. Я тот самый молодой человек, который работал с рукописью Вашего покойного отца и который, к несчастью, бежал, подобно вору, не завершив дела, на какое был нанят. Да, я жив. Могу себе представить, что и Вы, и Ваша матушка, и все остальные думают о том, что я учинил. Надеюсь, по крайней мере, что со временем сумею возвратить деньги, выплаченные мне за эту работу.
Я бы не стал Вас беспокоить, не окажись я в крайне сложном и двусмысленном положении. Когда я переходил границу, то потерял все, что у меня было, в том числе и свою записную книжку. Запомнил я лишь два адреса – Ваш и г-жи Гины, в чьей квартире я снимал комнату. Я ей написал, однако письмо вернулось, – к сожалению, ее фамилия была мне не известна.
Позвольте же обратиться к Вам с просьбой. Не могли бы Вы сообщить мне адрес Абрама Шапиро? Для меня это очень важно, и Вашу доброту я никогда не забуду.
Я, разумеется, не рассчитываю, что мои личные обстоятельства вызовут у Вас интерес. Скажу лишь, что живу я здесь, в Берне, в доме уроженца из Галиции – раньше он проживал в Антверпене. Я учу его детей ивриту и другим еврейским наукам. В качестве вольнослушателя мне разрешили посещать лекции в университете, и я готовлюсь сдавать вступительные экзамены. Свои честолюбивые устремления я оставил, покорился судьбе, и на сегодняшний день моим единственным желанием остается приобретение знаний. Швейцария очень красива, но природа, увы, не доставляет мне никакой радости. Я всегда один – как будто живу на Луне.
Заранее благодарен Вам за Вашу доброту.
С глубоким уважениемAca-Гешл Баннет».
Аделе заперлась у себя в комнате и тут же села за ответное письмо. Своим изящным, с завитушками почерком, с обилием вопросительных и восклицательных знаков она исписала целых восемь страниц. Тон письма был то легкомысленным, то серьезным. В конверт она вложила ветку сирени и свою фотографию, на оборотной стороне которой вывела: «На память провинциальному Дон Кихоту от неудачливой Дульцинеи». Про адрес же Абрама Аделе забыла напрочь.