Текст книги "Семья Мускат"
Автор книги: Исаак Башевис-Зингер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 46 страниц)
Глава третья
1
В квартире Финкл на Францисканской полным ходом шли приготовления к субботе. Дина уже отнесла жаркое на Шабес пекарю и вымыла и причесала детей, Тамар и Рахмиэла. В средней комнате Финкл накрывала на стол, вставляла свечи в семисвечник из серебра и меди. Ритуальное благословение она совершала над двумя свечами, молясь за себя и за Асу-Гешла. Дина – над остальными пятью; она молилась за себя, за Менаше-Довида, за Тамар, Рахмиэла и за новорожденного младенца, которого в память о его недавно скончавшемся прадеде назвали Даном. Ужин был уже готов – суп с рисом и с фасолью, тушеное мясо под острым соусом, морковь. Фаршированная рыба в обрамлении лука и петрушки стыла на большом блюде. Перед семисвечником Финкл положила две свежеиспеченные халы под вышитой тряпицей. Рядом лежал нож с перламутровой ручкой и выгравированными на лезвии словами «Святая суббота». В центре стола стоял графин со смородиновым вином и специальный кубок для ритуального благословения. На кубке была выгравирована Стена плача. Финкл и Дина жили скромно. Дина зарабатывала на жизнь шитьем, Менаше-Довид давал уроки. Но на Шабес даже самые бедные старались принарядиться. Финкл надела шелковый платок, блузку с широкими рукавами и платье в цветочек, сохранившееся еще от ее приданого. Дина навязала на свой парик бархатную ленту. Когда свечи были зажжены, обе женщины прикрыли рукой глаза и прочли молитву, которая уже много поколений передавалась в семье от матери к дочери: «О Всевышний, пусть лик Твой воссияет над рабой Твоей, моим мужем, моими детьми и защитит их от всякого зла. Во славу Шабеса свечи, что я зажигаю здесь в Твою честь, освещают нас Твоим священным сиянием, проливают милость Твою на наши Субботы и все прочие дни, наделяют нас силой оставаться верными заповедям Твоим. И, прошу Тебя, поторопи, о, поторопи Мессию, сына дома Давидова, дабы он поскорей освободил нас, еще при нашей жизни, аминь…»
Пока женщины читали ритуальную молитву, Менаше-Довид облачался в праздничные одежды. По случаю субботы он до блеска начистил свои видавшие виды сапоги, нарядился в поношенный атласный лапсердак и старую меховую шапку. Это был низкорослый крепыш с рыжеватой бородой, светлыми пейсами и несоразмерно большими руками и ногами. В ранней молодости он изучал Талмуд, намереваясь стать раввином. Из-за войны, однако, диплома он не получил и в дальнейшем стал последователем мистического и весьма противоречивого учения рабби Нахмана из Брацлава, чьих учеников прозвали «мертвыми хасидами». Получить место раввина «мертвому хасиду» было, однако, не просто. Одевшись, он улыбнулся и сначала пробормотал, а затем выкрикнул: «Человек не должен отчаиваться. Отчаяния не существует!»
– Что ты там кричишь, папа? – спросил Рахмиэл, трехлетний мальчик в желтой кипе, из-под которой выбивались вьющиеся пейсы.
– Я говорю, что человек должен радоваться. Танцуй, сынок! Хлопай в ладоши! Радость возьмет верх над злом.
– Что за чушь ты внушаешь ребенку? – послышался из спальни голос Дины. – Хочешь и из него тоже сделать «мертвого хасида»?
– А что тут такого? Души всех Божьих детей собрались на Синайской горе. Пойди сюда, сынок, спой песенку ребе:
Сатане прикрикни: «Брысь!»
Сам – танцуй и веселись.
В кухню вошла Финкл.
– Честное слово, Менаше-Довид, – сказала она, – ты совсем спятил. Невинный голубок! Рано ты его всему этому учишь. Успеет еще.
– Говорю вам, мама, не успеет. Мессия уже совсем близко. Давай, сынок, споем вместе:
Не печалься, сынок, если вдруг согрешил;
Помолись – и живи точно так же, как жил.
Финкл посмотрела на зятя с выражением умиления и отчаянья и засмеялась, обнажив голые десны. Дина вышла из спальни с ребенком на руках и с черной ленточкой, которую собиралась вплести в косички Тамар.
Пятилетняя темноволосая Тамар с приплюснутым носиком и веснушчатым личиком сжимала в кулаке кусок пирога с яйцом.
– Не хочу черную ленту! – завизжала она. – Хочу красную.
Дверь в прихожую открылась, и чья-то рука поставила на пол чемодан. Дина побледнела.
– Мама! – закричала она. – Погляди!
Финкл, ничего не понимая, повернулась к двери. На пороге стоял Аса-Гешл.
– Сынок!
– Мама! Дина!
– Да благословен будет пришедший! Я – Менаше-Довид. Надо же, приехать накануне Субботы!
– Тамар, это твой дядя, Аса-Гешл. А это Рахмиэл, его назвали в честь деда из Янова. А это маленький Дан…
Аса-Гешл расцеловал мать, сестру и детей, в том числе и новорожденного у Дины на руках. Дина нагнулась взять чемодан, но Финкл закричала:
– Что ты делаешь?! Суббота ведь!
– Ничего не соображаю. Сама не знаю, что делаю, – сказала Дина, покраснев. – Все так неожиданно!
– Знаешь что? – перебил ее Менаше-Довид. – Пойдем со мной молиться. Молельный дом здесь, во дворе. Твой дед – вечная ему память! – тут молился.
И Менаше-Довид улыбнулся, обнажив редкие и неровные зубы. Его мясистое лицо излучало отрешенность, которую Аса-Гешл давно забыл.
– Уже? – Дина не скрывала своего раздражения. – Пускай дома молится.
– Ничего плохого я ему не предлагаю. Хочу взять его с собой в Божью обитель, только и всего. Прийти к Богу ведь никогда не поздно. Один хороший поступок перевешивает много грехов.
– Он один из этих «мертвых хасидов», – словно извиняясь за мужа, сказала Дина. – Ты, наверно, о них слышал.
– Да. Последователи рабби Нахмана.
– Имей в виду, – заметил Менаше-Довид, – мой ребе известен на весь мир. Послушайся моего совета – пойдем со мной помолимся. Или, знаешь что, давай потанцуем.
– Ты свихнулся, что ли?! – закричала Дина. – Он подумает, что ты обезумел.
– Кто знает, что такое безумие? Человек не должен печалиться. Грустить – значит быть идолопоклонником.
Менаше-Довид поднес к губам большой и указательный пальцы. Потом поднял ногу и начал раскачиваться из стороны в сторону. Дина с трудом выпихнула его в молельный дом.
Финкл не знала, смеяться ей или плакать.
– Господи, неужели дождалась! – бормотала она. – Слава Всевышнему!
– Не плачь, мама, – взмолилась Дина. – Сегодня ведь Шабес.
– Да, знаю. Я от радости плачу.
– Дети, я вам подарки привез, – сказал Аса-Гешл. – И тебе, Дина, тоже.
– Потом. После Шабеса.
Маленькая Тамар в недоумении сунула палец в рот, держась за юбку матери. Рахмиэл подбежал к кухонному столу и достал из ящика ложку. Новорожденный, который все это время смотрел перед собой по-младенчески широко раскрытыми глазами, встряхнул своей большой головой и заплакал. Дина принялась его утешать:
– Ш-ш. Твой дядя пирожок тебе принес. Вкусный-превкусный.
– Он проголодался. Дай ему грудь, – сказала Финкл.
Дина села на край железной кровати, стоявшей рядом с покрытой чехлом швейной машинкой, и стала расстегивать пуговицы на блузке. Финкл взяла Асу-Гешла за руку:
– Пойдем в другую комнату. Дай я посмотрю на тебя.
Она отвела его в гостиную и закрыла за собой дверь. Маленькая, сморщенная, она смотрелась рядом с сыном, точно карлица рядом с великаном. Ей хотелось сплюнуть, чтобы отвести от сына дурной глаз, но она сдержалась. Слезы бежали по ее сморщенным щекам.
– Почему ты так поздно? Даже перед соседями неудобно.
– Поезд только что пришел, – соврал Аса-Гешл.
– Ну, садись, дитя мое. Сюда, на диван. Видишь, мать-то твоя – старуха.
– По мне, ты по-прежнему молода.
– Состарилась от забот и волнений. Ты себе не представляешь, что здесь творилось. Чудо, что мы выжили. Но все это в прошлом, и теперь ты здесь. Да благословенно будет имя, назвать которое я не смею.
Она извлекла из складок платья носовой платок и высморкалась. Аса-Гешл осмотрелся. Обои на стенах облезли, двойные окна, несмотря на лето, были плотно закрыты. Стоял кислый запах мыла, соды и пеленок.
Финкл раскрыла старый молитвенник, потом снова закрыла.
– Сынок, сынок! Сегодня Шабес, а еще и ты приехал. Радость моя безгранична. Не дай Бог мне причинить тебе боль – и все же молчать я не могу.
– Что я плохого сделал?
– Не сделал, а делаешь. У тебя жена и ребенок. Ехать надо было к ним, а не сюда. Господи, ты ведь еще ни разу не видел собственного сына. Она у тебя настоящее сокровище, умница, пусть дурной глаз…
– Мама, ты же знаешь, между нами все кончено.
– Она еще тебе жена… – Финкл замолчала. Она сложила перед собой руки и неодобрительно покачала головой. – Что ты против нее имеешь? Она тебя любит, предана тебе. И потом, прости Господи, она так из-за тебя настрадалась. Знал бы ты, сколько она всего для нас в эти трудные годы сделала, – понял бы, как ты к ней несправедлив.
– Мама, я ее не люблю.
– А ребенок… Ребенок-то чем виноват?
Финкл снова раскрыла молитвенник, и ее губы зашевелились в молчаливой молитве. Подошла к восточной стене и стала качаться и кланяться. Свечи шипели и потрескивали, по бокам распускались сальные лепестки.
Помолившись, Финкл отошла от стены на три шага.
– Аса-Гешл, – сказала она, – раз ты здесь, я бы хотела, чтобы и ты тоже прочел «Встречу Субботы». Хуже не будет.
И она принесла ему молитвенник, тот самый, который достался ей от свекрови, бабушки Асы-Гешла, правоверной Тамар.
2
По пятницам Фишл имел обыкновение закрывать магазин около полудня. Он шел в баню, а оттуда в Бялодревнский молельный дом, где оставался до начала Шабеса. Времена были тяжелые, цены на бирже скакали, и помощник Фишла Аншел часто приходил к нему в молельный дом с вопросом – покупать или продавать. Фишл что-то бормотал себе под нос, делал какие-то неопределенные движения и отворачивался. Аншел, несмотря на это, всегда точно знал, что надо делать. После вечерней молитвы Фишл шел домой, и Аншел, как правило, его сопровождал. Пожилая служанка, дальняя родственница Фишла, кормила обоих праздничным субботним ужином. Аншел, низкорослый, смуглый с близко посаженными глазами и бородой во все лицо, овдовел уже много лет назад. Фишл считался разведенным – его жена в Варшаве бывала редко. Они читали молитвы, после чего, сидя за ужином, говорили на темы, связанные с хасидизмом. В Бялодревнском молельном доме холостяки отпускали шуточки в адрес Фишла, женщины же удивлялись, сколько можно терпеть, и не пора ли ему поставить в этой истории точку. Он бы, вне всяких сомнений, нашел себе превосходную жену, если б захотел. И даже бялодревнский ребе не раз давал понять, что он от поведения Фишла не в восторге.
В эту пятницу, когда Фишл и Аншел вернулись после вечерней молитвы домой, служанка встретила их в коридоре и объявила, что Адаса в Варшаве. Аншел застыл на пороге. Фишл же сначала смутился, однако затем пришел в себя и, схватив Аншела за локоть, принялся кричать:
– Идиот, куда ты бежишь?! Еды на всех хватит.
В столовой Фишл и Аншел, увидав Адасу, в один голос пробормотали: «Доброй тебе субботы», после чего начали ходить по комнате взад-вперед, встречаясь и расходясь. По традиции, они таким образом приветствовали добрых ангелов, что сопровождают каждого еврея по пути на Шабес, пели хвалебные гимны про жену чистую и непорочную из Притч Соломоновых. Фишл сел во главе стола, Аншел – справа от него, а Адаса чуть поодаль, слева. Фишл благословил вино и протянул кубок Адасе, чтобы та из него отпила. Он поломал субботнюю халу и дал ломтик жене. После рыбы оба запели субботние песни. Фишл налил Аншелу и себе немного коньяку.
– За здоровье!
– За здоровье, благополучие и мир!
– А ты не выпьешь? – За весь вечер Фишл обратился к жене впервые.
Адаса покачала головой.
Когда ужин и ритуальные благословения подошли к концу, Аншел ушел. Адаса сразу же скрылась у себя в комнате. Фишл некоторое время походил, кусая губы, по комнате, а затем остановился у окна. Небо было усеяно звездами. Погруженный во тьму двор завален был бочками и мешками – его, Фишла, товаром. Фишл раскрыл книжный шкаф и извлек оттуда том Зогара, полистал его и стал читать. В книге говорилось, что имеется четыре вида душ, соответствующих четырем мирам, которые испускал из Себя Господь. Обычно Фишл и Аншел засиживались в пятницу допоздна – вспоминали мудрые изречения раввина, обсуждали политику Агуды, религиозной партии, обменивались замечаниями содержания и более прозаического. Сегодня же Фишл решительно не понимал, куда себя девать. «Почему она вернулась домой? – задавался он одним и тем же вопросом. – Это не в ее обыкновении. Может быть, она осознала, что ступила на ложный путь?» Он решил, что простит ей все. «Я вспоминаю о дружестве юности твоей…»[13]13
Иер. 2, 2.
[Закрыть] – процитировал он. Не может же человек всю жизнь прожить в строгом соответствии с законом.
Он раскрыл том Мидраша и присел к столу. На Шабес никогда не зажигали газовую лампу, вместо нее горели две свечи и масляный светильник. Пожелтевшие страницы были измяты и закапаны свечным салом. Изредка Фишлу попадался приставший к странице волосок, выдернутый из бороды его деда. «Уж он-то всю жизнь витал в высших сферах, – думал он. – Кто знает, какой высоты он достиг?»
В это время дверь открылась, вошла Адаса. Прежде она никогда не садилась за стол без платка на голове. Сегодня же голова ее была непокрыта, волосы зачесаны назад. Фишлу показалось, что она необычайно помолодела.
– Мне надо поговорить с тобой, – сказала Адаса.
– Что? Садись.
– Я хочу сказать тебе, что… что… дальше так продолжаться не может… – Слова давались ей с трудом.
Фишл закрыл Мидраш.
– Чего тебе не хватает? Ты и без того живешь, как хочешь.
– Я… я… это не жизнь. – Голос Адасы дрожал.
– Сегодня на эти темы я говорить не стану. Сегодня – Шабес. До завтрашнего вечера подождать нельзя?
– Какая разница – сегодня или завтра? Я хочу получить развод. И для тебя так тоже будет лучше.
У Фишла перехватило дыхание.
– Но почему? Произошло что-то еще?
– Он здесь, – вырвалось у Адасы.
Лицо Фишла приобрело цвет скатерти.
– Когда он приехал?
– Несколько дней назад.
– И что из этого следует?
– Ты же сам когда-то обещал, что, если он вернется, ты дашь мне развод. Он вернулся.
Фишл встретился с Адасой глазами. От теплоты, которая всегда была в ее взгляде, не осталось и следа. Глаза смотрели холодно, с вызовом.
– Ну, а он-то готов взять тебя? – Когда Фишл произносил эти слова, он почувствовал, как внутри у него все оборвалось.
– Мы уже и без того муж и жена.
– Что?! У него есть жена и ребенок.
– Знаю. Мы живем вместе, у Клониной свекрови.
– Что ж, тогда дело другое, дело другое, – пробормотал Фишл. Лицо его побагровело, а затем побледнело вновь. Его подмывало закричать: «Шлюха! Нечистая женщина! Вон из моего дома! Будь же ты тысячу раз проклята!» Однако он сдержался. Во-первых, потому, что сегодня был Шабес; во-вторых, какой смысл в этой ругани? Она ведь все равно погрязла в грехе, еще более страшном, чем вероотступничество.
– Зачем было приезжать именно сегодня? – спросил он. – Ты хотела осквернить мою субботу?
– Он тоже в Варшаве. Поехал к матери, – сказала Адаса, сама толком не понимая, зачем это говорит.
Фишл в задумчивости потер лоб. Ее слова напомнили ему признания грешных женщин из еврейских книг.
– Понимаю. Дам тебе ответ завтра вечером.
– Спасибо. Я переночую здесь, – сказала Адаса. Несколько мгновений она стояла, не двигаясь, а затем резко повернулась, сделала несколько быстрых шагов, словно готовясь бежать, а затем пошла медленнее, неуверенно ступая, в направлении выхода. За ручку двери она почему-то взялась левой рукой, не давая самой же себе выйти. Фишл приподнялся, словно собираясь позвать ее, но затем снова опустился на стул. «Пусть будет, как будет, – решил он. – Тому, кто падает в пропасть, из нее не выбраться».
Он пошел в спальню. Две постеленных постели под прямым углом друг к другу. От простынь и покрывала исходит свежий запах лаванды. Ложиться спать было еще рано, однако Фишл принялся читать ночные молитвы, а потом разделся и растянулся на прохладных простынях.
Ему казалось, что он не заснет, однако не успел он опустить голову на подушку, как погрузился в сон. Вначале ему снилось, что он изучает отрывок из Талмуда в Бялодревнском молельном доме, затем молельный дом куда-то подевался, и ему приснилось, что доллар упал и на бирже поднялась паника. За одну польскую марку давали целых десять долларов! «Как это понимать?» – спросил он Аншела. «Америка – богатая страна, – отвечал тот. – Это все спекуляция». Тут он заметил, что у Аншела под длинным пальто женские панталоны с кружевами. «Что произошло? – недоумевал он. – Неужели Аншел действительно женщина?»
И тут он пробудился. Ему почудилось, что в лицо словно ветерок подул. Он открыл глаза. Вчерашнего разговора с Адасой он не помнил, но проснулся с тяжелым сердцем. «Может, я переел?» – подумал он. И тут он вспомнил. Как странно. Хотя Адаса уже много лет не жила с ним, как с мужем, его всегда утешала мысль, что их связывают брачные узы. Она жила в его доме, он обеспечивал ее всем необходимым. Он не сомневался: рано или поздно она раскается и к нему вернется. Теперь же все изменилось. «Мы уже и без того муж и жена» – он не мог забыть этих слов. Он сел в кровати и вперился в темноту. Он понимал, что по Божьему закону он должен ее ненавидеть, но по природе своей он не был способен к ненависти. Ему пришло в голову, что его чувство к ней зовется, как пишут в мирских книгах, любовью. Ему захотелось встать, пойти к ней в комнату и умолять ее сжалиться над ним, не позорить свою праведную мать, находящуюся в раю. Он даже встал с постели, подошел к двери, но что-то его остановило.
«Нет, это бессмысленно, – пробормотал он самому себе. – А если б она умерла…» И он услышал, как сам же шепчет заупокойную молитву: «Благословен истинный Судья…»
3
В субботу вечером Аса-Гешл отправился к Аделе. Он уже разговаривал с ней по телефону и запасся игрушками для маленького Додика: оловянным свистком, деревянной саблей, игрушечными солдатиками, плиткой шоколада, пакетом леденцов. Когда он уходил, Дина возилась на кухне – готовила послесубботнюю трапезу. Пахло свеклой, чесноком и лимонной солью. Его мать уже раздела внуков и укладывала их спать. Посреди комнаты, в своем атласном лапсердаке и бархатной шляпе поверх ермолки, стоял Менаше-Довид и пел, переходя временами на речитатив:
Господь сказал Иакову:
Не бойся, слуга Мой, Иаков,
Господь избрал Иакова,
Не бойся, слуга Мой, Иаков,
Господь освободил Иакова,
Не бойся, слуга Мой, Иаков.
Мать спросила Асу-Гешла, постелить ли ему постель, но сказать наверняка, вернется он ночевать или нет, Аса-Гешл не мог. У них с Адасой было назначено полуночное свидание. Возможно, они поедут на поезде в Медзешин, к Клоне. Все зависело от ответа Фишла. Аса-Гешл обещал матери, что отправит ей открытку, если вечером не вернется. Последними репликами они обменивались, когда он уже стоял на пороге.
На Налевки он сел в трамвай. Здесь, в Варшаве, еще чувствовалось, что Шабес подходит к концу. По улицам в бархатных шляпах шли хасиды. Кое-где в окнах мерцали свечи. Сенная была погружена в полумрак – горели лишь несколько газовых рожков. Вдалеке в небо упиралась фабричная труба. По тротуару, ему навстречу, ковыляла старуха с парой мужских сапог в корзине. На последнем этаже кто-то бренчал на пианино. Аса-Гешл замедлил шаг. Как же необъятен мир! Какое многообразие судеб! Взять хотя бы его: идет повидаться с женой, которую никогда не любил, и с сыном, которого ни разу в глаза не видел.
Он вошел в ворота. Ему запомнилось, что дом, где жила Аделе, был красив, однако теперь на стенах потрескалась штукатурка, он как-то весь скособочился. Посреди двора красовался новенький, только что выкрашенный, смазанный дегтем ящик для мусора. Окна отражались в асфальте, точно в темной луже. Он позвонил, послышались шаги. В дверях стояла Аделе. Он с трудом узнал ее: постриглась, платье короткое, на лице толстый слой пудры, брови выщипаны. В ее крутом лбе, костистом носе, остром подбородке ощущалась какая-то агрессивность, про которую он давно забыл. Она подалась вперед, словно собираясь обнять его, но внезапно отступила назад:
– Да, это ты!
Она провела его в комнату, в которой он был много лет назад, когда его мать приехала в Варшаву. Он узнал ковер, письменный стол, диван, даже фотографии на стене.
– Садись. Додика я только что уложила. А то он потом не заснет.
– Да, понимаю.
– Выглядишь ты неважно. Видишь, как я раздалась, – вот что значит есть картошку три раза в день. Мы все распухли от воды.
– У нас там и картошки не было.
– Когда ты приехал? На Шабес?
– В пятницу вечером.
– Почему не позвонил?
– Дина сказала, что на Шабес у вас к телефону не подходят.
– Ложь! Она прекрасно знает, что мама в Швидере. А впрочем, я на такую честь и не рассчитывала. Кто я такая, в конце концов? Мать твоего сына, не более того.
– Я могу его видеть?
– Не сейчас. Он в постели, разговаривает сам с собой. Какой он умный! Задает вопросы, ответить на которые способен только философ. Ну, рассказывай. Ты, я вижу, нисколько не постарел, а вот я вся седая. По правде говоря, не верилось, что ты вернешься.
– Мог и не вернуться.
– Мой отчим хотел, чтобы я объявила себя покинутой женой. Чтобы ходила к раввинам. Как будто в этом дело!.. Его сын – врач, и отчим рассчитывает, что мы с ним поженимся. Давай говорить в открытую. Зачем ты вернулся? К кому? Пять лет – достаточный срок, чтобы сделать выбор.
– Выбор сделан давно. Ничего не изменилось.
Аделе сверкнула своими желтыми глазами:
– Понимаю. Можешь не объяснять. Мне только хочется, чтобы ты себе уяснил: он – твой сын и у тебя по отношению к нему есть определенные обязательства.
– Сделаю все, что в моих силах.
– Подачки мне от тебя не нужны. Он – твой законный сын. Я могла бы потребовать, чтобы ты выплатил мне вспомоществование за все эти годы, но что прошло, то прошло. Обходится он мне не меньше тридцати марок в неделю. Достать ничего нельзя. Я бы попробовала устроиться на работу, если б не была ему так нужна. Он ходит в школу, и я должна водить его и забирать. Дети ведь попадают под колеса. Моя мать состарилась. Ну, а что у тебя? Кто ты теперь?
– Пустое место, как и раньше.
Она посмотрела на него вопросительно, словно изучая. Да, тот же самый Аса-Гешл. Когда он вошел, ей на какую-то долю секунды показалось, что он стал старше, но это впечатление очень скоро рассеялось. В его лице по-прежнему была та же смесь молодости и зрелости, какую она заметила при их первой встрече. Господи, как же Додик на него похож! Даже выражение лица такое же. Адель не терпелось привести ему мальчика, но она решила не торопиться.
– Ты, надо полагать, не испытывал там недостатка в женщинах, – сказала она, удивившись собственным словам.
– Бывали иногда.
– Значит, даже своей любимой Адасе ты не был верен?
– Верность тут ни при чем.
– Вот как? Это что-то новое. Не подумай только, что я за нее переживаю. И что же ты собираешься делать, можно узнать? Жить будешь в Варшаве? Фишл, скорее всего, с ней разведется. Он вида ее не выносит.
– А как быть с нами? Ты готова развестись?
– Почему бы и нет? Только тебе придется мне заплатить.
– У меня ничего нет, ты же знаешь.
– Зато у нее есть. Этот идиот осыпает ее деньгами! Он присвоил себе все состояние Мускатов. Так что будь добр, выдай мне десять тысяч американских долларов и подпиши бумаги, что обязуешься выплачивать по пятьдесят марок в неделю на ребенка. По сегодняшнему курсу, естественно.
– Это все, что ты хотела мне сказать?
– Да, мой дорогой. Когда-то я любила тебя – даже больше, чем ты думаешь. Но сейчас все в прошлом. Зачем тебя понесло в армию? Хотел доказать Адасе, какой ты герой?
– Сколько можно повторять одно и то же?
– Ну и что ты там увидел? Чего достиг? Что собираешься делать в Варшаве? Сапожником станешь?
– Прости, Аделе, но ведь я пришел с ребенком повидаться.
– Скажи лучше, когда ты приехал? Должно быть, ты здесь уже целую неделю.
– Почему тебя это интересует?
– Знаю я тебя как облупленного. Прямо с поезда к ней побежал. Раньше, чем к собственной матери.
– Так и было.
– И что только у тебя в груди? Сердце или камень?
– Камень.
– Вот именно. Почему ты такой? Ты что, и в самом деле так безумно ее любишь? Или всех остальных ненавидишь?
– Тебе-то какая разница?
– Мне – никакой. Но по-моему, я имею право знать, что с тобой происходит, – ты ведь пять лет отсутствовал! Господи, целую вечность!
– Мне нечего тебе сказать.
И тем не менее, хоть и не сразу, он заговорил. Она спрашивала – он отвечал. Он рассказывал ей про жизнь в казармах, продолжавшуюся много месяцев, про три – без малого – года на фронте. Героем он не был, но жизнью рисковал много раз. Сидел на корточках в окопах, переболел тифом и дизентерией. Он ничего от нее не утаил; ходил к проституткам, занимался любовью с дочкой владельца лесопильни под Екатеринославом, в Киеве завел роман со школьной учительницей. О чем он только не рассказывал – и о погромах Петлюры, и о Народном университете, где сам преподавал, и о деникинских бандах, и о какой-то ивритской библиотеке, где он трудился над составлением каталога, и о большевистской революции, и о книге Гегеля, которую взялся переводить. Аделе слушала и кусала губы. Все, как когда-то: голодная жизнь, грязные комнатушки, пустые мечты, никому не нужные книги. У него до сих пор не было ни профессии, ни планов; он никого по-настоящему не любил, не ощущал никакой ответственности. Выглядел он усталым и подавленным, глаза покраснели – как будто он не спал несколько дней. Он признался, что первую же ночь после приезда провел с Адасой в Отвоцке. Потом они поехали в Медзешин, где сняли комнату у Клониной свекрови. Сегодняшнюю ночь они договорились провести у Герца Яновера. Аделе побледнела.
– Тебе не надо было возвращаться. Ты и ее тоже сделаешь несчастной.
– Боюсь, что так.
– Ты безумен, Аса-Гешл, совершенно безумен. Нагишом ты по городу не бегаешь, это правда, но ты не в себе. Остается только надеяться, что твой сын не пойдет в тебя.
– Не волнуйся, не пойдет. Я в тебя верю.
– Стараюсь, как могу. Он уже задает те же вопросы, с которыми в свое время носился ты. Если в тебе осталась хоть капля порядочности, проследи хотя бы за тем, чтобы он, по крайней мере, не испытывал нужду.
– Да, Аделе, постараюсь. Спокойной ночи.
– Безумец! Ты уже убегаешь? Ты же пришел увидеть ребенка, разве нет?
Аделе вышла. Аса-Гешл подошел к окну и выглянул во двор. Какой же он темный, какие мрачные стены на фоне красноватого беззвездного неба, как пусто у него внутри! Даже собственного сына видеть ему не хотелось. Он безумен, Аделе права. Он вдруг высунул язык и лизнул оконное стекло, словно убеждая себя в том, что он и впрямь здесь находится. Может быть, ему не следует идти на свидание с Адасой? Может быть, ей стоит вернуться к своему мужу? Зачем было возвращаться в Польшу – без Бога, без цели, без профессии? Какую чудовищную ответственность он на себя берет! Как ни стыдно в этом признаваться, его уже опять охватило нетерпение – даже за эти несколько дней. Нетерпение, скука, жестокость, нерешительность, лень – слова разные, а суть-то одна! Они все – и красные, и белые, и тот польский офицер в поезде, и Абрам, и Адаса – охвачены одной страстью, страстью смерти. За спиной послышались шаги. Вошла Аделе с Додиком на руках. Босой, в пижамке, он тер глаза кулачком и с изумлением, побледнев, во все глаза смотрел на своего отца.
– Это твой татуся, – сказала Аделе мальчику по-польски. – Вот он, твой сын.
Аса-Гешл взглянул на малыша, и ему сразу же открылось больше, чем на всех фотографиях, которые ему показывала Дина. Мальчик был действительно на него похож; похож на его бабку и на прабабку тоже. Додик почесал нос. Губы у него задрожали, как бывает у ребенка, который вот-вот заплачет.
– Дай папе ручку.
– Мама, мне спать хочется. – И Додик залился слезами.
Аса-Гешл развернул подарки:
– Вот. Это свисток. Это сабля. Это солдатик.
– Настоящий?
– Нет, игрушечный.
– Мама, я хочу спать.
– Что с тобой? Ну-ка слезай. Мне тяжело тебя держать.
Она поставила мальчика на ковер. Пижамные брючки висят, курточка велика. Стрижка короткая, только на темени светлые кудри. Он зевнул, потянулся и замигал. Аса-Гешл смотрел на сына, не отрывая глаз. Детскость сочеталась в нем с какой-то удивительной зрелостью. Аса-Гешл узнавал свою форму головы, свои уши, виски, преждевременную усталость от жизни в глазах. Внезапно он ощутил прилив неподдельного чувства к этому мрачноватому малышу. В этот самый момент он впервые понял значение слов «быть отцом». «Нет, нельзя, – подумал он. – Нельзя мне привязываться к нему. Она обязательно будет шантажировать меня». Он нагнулся и поцеловал Додика в лоб.
– Давид, милый, я твой папа, я люблю тебя…
Малыш хитро, как-то по-взрослому посмотрел на него. В его заплаканных глазках скользнула улыбка.
– Останься с нами…