Текст книги "Бернард Шоу"
Автор книги: Хескет Пирсон
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 39 страниц)
Отчет и ответ на него обсуждались на семи общих собраниях, созывавшихся в доме № 3 в Клементс-Инне с декабря 1906 по март 1907 года. Собрания были многолюдными и шумными.
В обсуждении приняли участие все руководители Общества. Слегка шепелявя, низко склонив голову, Уэбб с головокружительной быстротой сваливал на аудиторию тонны информации. Во фраке, с моноклем на черном шнуре, непререкаемо и всегда в лучшем парламентском стиле вещал свое Блэнд. Как перед непослушным классом, учительствовал Уоллес. Высокий, широкоплечий Оливье, с лицом, обрамленным темной бородой, не слишком деликатничал с процедурой и порой взрывался. Командирша миссис Уэбб демонстрировала свои железные нервы; ее обаяние было над угрозой оттого лишь, что чересчур часто ей приходилось быть правой. Шоу был всегда настороже, вызывающий, несдержанный, неотразимый, доводящий всех и каждого до белого каления, – хулиган, живчик, макиавеллист.
Против такой команды Уэллс не имел никаких шансов, пусть его огненные тирады и срывали аплодисменты. Оратор он был никуда не годный, мямлил, запинался. Временами его совсем не было слышно, а потом он пускал петуха. Упершись кулаками в стол, обращаясь к собственному галстуку, поминутно поправляясь и теряя нить, совершенно неожиданно и подолгу отвлекаясь на какую-нибудь постороннюю тему, он бубнил и ныл, оставляя самое невыразительное впечатление.
И он понял безнадежность и невыгодность своего положения. Вконец раздраженный Уэббами («Донной Кихот и ее Санчо Пансой») и завидуя Шоу (которого в минуты гнева он обзывал «бесполым двуногим» и «интеллектуальным евнухом»), он потерял над собой всякий контроль и-перешел на личности. На «старую шайку» посыпались обвинения во лжи, подлогах, интригах, шантаже; он окрестил их реакционерами, врагами человеческого рода и другими милыми прозвищами, что без счета лепятся одними преобразователями мира на других, если первые преобразователи не совсем согласны с планом мирового переустройства^ предложенным другими.
В своей автобиографии Уэллс признается, что он оказался не на высоте во время этого эпизода: «Не раз в жизни мне приходилось краснеть за себя, когда, несмотря на ощутимое внутреннее сопротивление, я выказывал редкостную глупость и бестактность; но особенно больно меня терзает воспоминание о несправедливости, поспешности и поистине непростительном тщеславии, что обнаружились во мне во время этой фабианской бури в стакане воды».
Блэнд и Уэбб гневались на Уэллса за то, что он выставил их по меньшей мере лгунами и интриганами. Шоу не разделял пафоса благородного негодования. Напротив, он обнародовал, что у него, как и у всякого другого, встречаются в жизни ситуации, когда он ведет себя ничем не лучше, чем тот Шоу, о котором говорил Уэллс:
«Меня мало заботит то обстоятельство, что, согласно каким-то этическим системам, все смертные подразделяются на классы, именуемые «лгуны», «трусы», «воры» и проч. Если верить такой системе, то я сам и лгун, и трус, и вор, и сластолюбец. Моя истинная, принятая ка себя в радостном сознании собственной правоты задача состояла, состоит и будет состоять в том, чтобы, если позволят обстоятельства, водить людей за нос; сторониться опасности; искать выгоды в отношениях с издателями и театрами и строить эти отношения на основе спроса и предложения, а не абстрактной справедливости; и, конечно же, поощрять все свои потребности. Если какая-либо система убеждений подразумевает, что тем самым я заявляю о себе как последний негодяй и от меня уже нечего ждать ни правды, ни мужества, ни самоотверженности, – тем хуже для системы убеждений, ибо я честно проявлял и такие свойства, и, кто знает, мог бы проявить их как-нибудь в будущем».
Как выяснилось, Шоу был единственным в «старой шайке», кому можно было доверить уничтожение Уэллса, не опасаясь, что в пылу сражения он потеряет самообладание, либо вызовет в Обществе раскол. Но Шоу подозревали в слишком дружеском расположении к Уэллсу и, прежде чем поручить ему эту задачу – стереть в порошок еретика, – с него взяли обещание принудить Уэллса только к безоговорочной капитуляции.
Наступил великий день, и Фабий вышел со Сципионом один на один. Фабий мгновенно перенес войну на территорию противника, пристыдив Уэллса за то, что тот грозился уйти из Общества, если фабианцы не поддержат его тезисов. Уэллс великодушно провозгласил, что он не покинет Общество, как бы ни сложилась его судьба. «Ну, гора с плеч! – воскликнул Шоу. – Теперь я могу напасть на мистера Уэллса, не опасаясь последствий». После чего он принялся за мистера Уэллса, сделав хитрый ход. Он посчитал выпады Уэллса ни много ни мало за демонстрацию сомнения в чистоте морального облика «старой шайки». Если Общество поддержит Уэллса, «старая шайка» вынуждена будет покинуть ряды фабианцев и создать новую организацию. Разоружив Уэллса и зарядив свои пушки, Шоу заставил собравшихся капитулировать без единого выстрела.
Завершилась операция милой шуткой: «В своей речи мистер Уэллс жаловался на то, что «старая шайка» долго не отвечала на его доклад. Приведу точную справку: Уэллс – десять месяцев, «шайка» – шесть недель. Пока его комитет совещался, Уэллс выпустил книгу об Америке. Очень хорошую книгу. А пока я набрасывал наш ответ, я выпустил пьесу». Шоу замолчал, и несколько мгновений его глаза что-то искали на потолке. Он, кажется, потерял нить рассказа, и фабианцы нервно заерзали. Но тут он закончил: «Леди и джентльмены! Я остановился, ибо ожидал, что мистер Уэллс скажет: «очень хорошую пьесу». Фабианцы застонали от смеха, смех прокатывался по залу волна за волной, все громче и громче. Уэллс смущенно улыбался. Шоу сел. Фабий выиграл.
Итак, года через два после своего поражения, постаравшись – без особого успеха – обратить внимание Общества на такие вопросы, как избирательное право для женщин, вспомоществование материнству, общественный контроль над образованием и воспитанием молодежи, Уэллс покинул фабианские ряды. В «Новом Макиавелли» он осмеял своих прежних коллег. Он убеждал меня, что лишь слегка утрировал их облик, дабы удовлетворить свой писательский зуд. Нарисованный им образ идеальной «фабианизированной» вселенной был, впрочем, достаточно справедлив: «Стоит им прибрать мир к рукам, как на земле не останется ни единого деревца, зато вся она будет уставлена пронумерованным и покрашенным зеленой краской листовым железом (для тени) и аккумуляторами, вырабатывающими солнечный свет». Уэбб, по определению Уэллса, обладал «неугасимой энергией подлинной посредственности». Победа социал-демократов для Уэбба означала триумф функционеров, «безупречных уэбб-бабочек, необъяснимо честных, радостно исполнительных, мерцающих лаковым блеском, но отнюдь не сверкающих, как стальные клинки. Я вижу этих воистину не обходимых (как их обойдешь?!) и незаменимых слуг рабочего мира – верных слуг, надежных слуг, а на поверку – властных и властвующих слуг. Как виртуозно они снуют по своим аккуратно запутанным делам и как укоряюще взмахивают своими образцово сложенными зонтами, когда им навстречу вылезает какой-то случайный гражданин, позабывший побрить свой характер и застегнуть на все пуговицы свое воображение!»
РАЗНОГЛАСИЯ ПО ВСЕМ ФРОНТАМ
Театр военных действий, развернутый Шоу, простирался далеко за пределы фабианского фронта. Жерла его орудий были обращены и против Общества экспериментальной медицины и вивисекции, и против сторонников обязательных прививок, и против физиков-пессимистов, удрученных сознанием того, что солнце сжигает себя, обрекая человеческое племя на холодную смерть; против тех, кто превращал Главный медицинский совет в обыкновенную профессиональную организацию, вместо того чтобы нацелить его на решение общих вопросов; против «розгоманов», как он называл поборников телесных наказаний в уголовной практике, в армии и в школе. Куда только не залетали снаряды Шоу!
Религия, которой был заказан доступ в фабианскую программу, представляла для Шоу огромный интерес. Несмотря на свой статус откровенного еретика, Шоу был не прочь побеседовать с кафедры в лондонском Сити-Темпль в качестве почетного проповедника. В такие дни церковь бывала набита битком, а борцы за светскую школу и рационалисты никак не могли взять в толк, как это завзятый атеист ополчается на материализм и науку почище любого попа. «Обман за обман! – каялся Шоу. – Я предпочитаю мистика ученому. У мистика во всяком случае хватает благородства объявлять свою чепуху таинством, между тем как ученый притворяется, будто это установленный, взвешенный, измеренный, пристально проанализированный факт». А в старости Шоу писал: «Сегодня люди уверуют во что угодно, лишь бы им подали это как науку, и не поверят ничему, что явится им в облике религии. Я сам с этого начинал, а кончаю тем, что любое научное утверждение подвергаю самому основательному сомнению и с уважением внимаю вдохновенным откровениям проповедников и поэтов». Когда одна манчестерская газета запросила Шоу, «утратили ли мы веру», Шоу отвечал: «Да нет, конечно. Мы только перенесли ее с бога на Главный медицинский совет».
Разгадка заключалась в том, что люди науки были недостаточно научны для Шоу. Он презирал вивисекцию не как чудовищную жестокость, а как пустое занятие интеллигентных болванов. Он доказывал, что их понятия о научных доказательствах и статистике были сущим детским лепетом. Он называл их эксперименты грубой работой, сподручной деревенскому идиоту, а не ученому. Все открытия, которыми они похваляются и которые потребовали омерзительных лабораторных экспериментов, можно было добыть без особых хлопот, обратившись к ближайшему полисмену, зубному врачу или к любому человеку, когда-либо имевшему дело с собаками. Однако Шоу предупреждал тех, кто, обнаружив, как и он, что вивисекционисты попали пальцем в небо, тут же отмахивался от их деятельности: «Эти жулики могут завтра сослепу наткнуться на что-нибудь действительно важное: тогда в каком положении окажутся их противники?»
Шоу обращался за примером к недавним сенсациям – землетрясению в Сан-Франциско и гибели двух броненосцев в результате неверно рассчитанного маневрирования. После этих катастроф стало очевидным преимущество стальных небоскребов перед старомодным кирпичом и известью, а также выяснилось, что броненосец, таранящий другой броненосец, сам идет ко дну. Шоу спрашивал современников: неужели это означает, что надо позволить строителям и архитекторам устраивать с помощью динамита искусственные землетрясения – и так испытывать материалы на прочность, а адмиралам топить целый флот и губить сотни своих матросов, чтобы экспериментальным путем выяснить, можно ли топить нашего потенциального противника? Дело вовсе не в том, бушевал Шоу, добьются или не добьются сторонники вивисекции успеха в своих экспериментах, а в том, могут ли профессиональные физиологи считать себя свободными от законов морали, связывающих воедино человеческое общество?
Была создана Королевская комиссия по изучению методов вивисекции. Комиссия высказалась за эксперименты. Вивисекционисты ликовали. Но старого комитетского волка Шоу было не так-то легко провести: «Кто, когда, где возражал, возражает или будет когда-либо возражать против опытов на животных, или на человеке, или на ком-либо еще, или на чем угодно?! Не в этом дело! Комиссия не осмелилась утверждать, что физиологу позволено в своей лаборатории заниматься тем, за что любой из нас, профанов, поплатился бы тюремным заключением. Доклад комиссии это не простая отговорка, а приговор по делу о вивисекции».
Своей высшей точки эта кампания достигла тогда, когда И. П. Павлов обнародовал знаменитое учение об условных рефлексах. Герберт Уэллс не замедлил сочинить в честь нового открытия горячее похвальное слово. Уэллс объявил, что, случись ему во время бури заметить с суши барахтающихся в воде Шоу и Павлова и имей он под рукой только один спасательный пояс, он, не задумываясь, бросил бы его Павлову, а не Шоу.
Шоу, уязвленный этим по-уэллсовски экстравагантным заявлением, на всех парах и в полной боевой готовности двинулся на Павлова. Он сообщил «всем, всем, всем!», что задет за живое: Павлов взял на себя непростительную смелость иметь с Шоу такое феноменальное портретное сходство, что их фотографии никто не берется различить. Шоу усомнился в том, что Уэллс прочел Павлова до конца, потому что, во-первых, никто не может его дочитать до конца и, во-вторых, Уэллс выставляет Павлова обожателем собачек, который не обидел ни одного зверька и в котором души не чаяли домашние питомцы. На самом же деле – и в книге Павлова это красноречиво описывается – в павловской лаборатории у собак наполовину опустошали черепную коробку, потом, чтобы изучать слюноотделение, резали им морду и вытягивали через дырку язык, а то, вроде бы не прибегая к ножу, мучили и запугивали животных так, что вскоре нервозность и депрессия навсегда выводили их из строя. Через двадцать пять лет после того, как все это началось, потрясенный мир узнает наконец, как ведет себя собака с наполовину выпотрошенным мозгом (до чего никому нет ровно никакого дела), и – что, вероятно, существеннее – мир узнает, как может написать книгу начисто безмозглый физиолог. Журналисты с важным видом аплодируют открытию Павлова: у собачки-де текут слюнки при звуке обеденного звоночка. «Если бы этот тип, – уверял Шоу, – явился ко мне, я бы сообщил ему эту информацию за полминуты и не стал бы мучить ни одной собаки». Ну что поделаешь с Шоу?! Он был верен себе. Шоу называл себя единственным первооткрывателем в науке, поскольку лабораторией ему служил весь мир, не подвластный ни его контролю, ни его махинациям. В обычной же лаборатории все усилия ученых посвящены фабрикации нужных результатов или сокрытию подлинных результатов, если они расходятся с желаемым. А что нельзя утаить, можно в конце концов и не принять:
«Кто из-под палки убеждался,
Тот с чем был – с тем и остался».
Много веселья доставляли Шоу физики, хотя их работа, не запятнанная жестокостью, чаще всего более бескорыстная, плод «чистого разума», неизменно его восхищала. Вот знаменитый опыт Майкельсона-Морлея… Инструмент – чудо техники – был приспособлен для демонстрации различия между скоростью света в продольном и поперечном направлениях. Опыт показал, что различия скорости в обоих случаях не было. «Вон Коперника! – резвился Шоу. – Долой Юнга с его гипотезой «светоносного эфира», к черту скорость света и всю лавочку ученых астрономов! Меня-то этим не проймешь, потому что я всегда отрицал за каким бы то ни было механическим экспериментом способность уверить людей в том, во что они верить не хотят, или разуверить их в чем-нибудь, во что они свято верят». Вдохновенная догадка – в ней было начало начал для Шоу. А механический опыт, призванный подтвердить эту догадку, – не больше чем способ вколотить уже открытую истешу в неподатливые, не подверженные вдохновению мозги. Впоследствии Эйнштейн объяснил опыт Майкельсона-Морлея. Но в те далекие годы, заставляя Шоу надрываться от хохота, физики прятали глаза и отказывались признать очевидные результаты собственного эксперимента.
Ответственность за свое иконоборство с опытами Шоу возлагал на Уэллса и его ранний роман «Любовь и мистер Льюишем». А развернутую им кампанию борьбы за гигиену Шоу связывал с именем своего друга, крупнейшего бактериолога сэра Элмрота Райта. Райт был выведен в «Дилемме врача». Однажды, когда Шоу выступал с лекцией в больнице Св. Марии и обрушился на прививку (клин клином вышибают!), утверждая, что все дело в санитарии и гигиене, Райт мимоходом назвал санитарию чисто эстетическим средством. Шоу ухватился за эти слова как за «вдохновенную догадку» и объявил, что после открытия, совершенного Райтом, все прежние победы бактериологии кажутся сущим пустяком. Райт, получивший добротное механистическое образование, запротестовал, но Шоу уже развивал свой тезис: «Разумеется, санитария – это эстетическое средство. Образование – это эстетическое средство. Почему я самый образованный философ в Англии? Да потому, что не желая и не умея выучиться чему-либо из книжки, я умел насвистывать и напевать все шедевры современной музыки и с десяти лет распознавал полотна великих мастеров. А ваши ученые тем временем корпели над переводом всякой нудной ерунды, вроде эпиграмм Марциала. Прелесть эстетического знакомства с Вергилием и Гомером, историческое любопытство перед обликом Цезаря – все это было отнято у них на школьной каторге, где им вменялось в обязанность сочинять бутафорские латинские вирши. Ум Улисса и честолюбие Аякса – вот их потолок. Что же касается Бетховена и Моцарта, то им понаслышке было известно, чти так звали придворных музыкантов, чья утомительная музыка могла лишь способствовать послеобеденному пищеварению светских дам».
Даже те из знакомых Шоу, кто относился к нему лучше других, – Уэллс, Райт, Холдейн – вынуждены были признать, что у Шоу дьявольски ненаучная голова и что обсуждать с ним биологию – все равно что говорить с сумасшедшим. Когда Холдейна прорвало и он откровенно высказался об этом в разговоре с Шоу, тот парировал так: сам он, Шоу, – верный последователь отца своего оппонента, Скотта Холдейна, возглавившего движение за восстановление прав психологии и поднявшего физиологию до уровня подлинной психобиологии. «Я просто-напросто оповещаю вас, друзья мои, об истинной цене ваших собственных открытий, – пожимал Шоу плечами. – Почему же я должен за них отвечать?!»
И он всегда оказывался прав. Шоу вошел в историю как драматург, а не ученый. Но простое сравнение уровня науки в 1877 году, когда Шоу достиг зрелости, и ее современного состояния убедит всякого, что наука воистину плелась за Шоу, чей острый ум и прозорливость позволяли видеть дальше тех, кому под личную ответственность были вверены ключи священного храма знания.
Полемические бои открыли перед ним ту истину, что самыми строптивыми спорщиками были люди, чьи взгляды он разделял и прояснял в своих высказываниях. Самым трудным делом было отнюдь не обучение людей новым идеям: за новое всегда жадно хватаются, – самым трудным было расчистить для новых взглядов место, занятое взглядами старыми. Все наиновейшие верования, как ему теперь стало ясно, сплошь перепутались с самыми древними предрассудками.
Что же заставляло столь многих ненавидеть Шоу? Сказать, что он всю жизнь был белой вороной, это сказать не больше того, что он старался никогда не открывать рта, пока не знает точно, с чем он обращается к публике, в то время как в этой стране каждый старается перекричать другого, не задумываясь о подобных предосторожностях. Но главное, отчего многие ерзали, даже когда Шоу просто выкладывал факты (в фактах видели всегда сатиру или насмешку), – это витавший над ним дух проказливой отчужденности, заставлявший предполагать, что он высоко вознесся над чувствами, которыми захвачено большинство человечества.
Шоу писал Гайндману:
«Если человек отделывается шутками столько лет, сколько Вы меня знаете, значит, либа он спятил, либо есть в этих шутках крупица серьезности. Чувство юмора заставит Вас, вероятно, принять первое из этих предположений; но уверяю Вас: «я помешан только в норд-норд-весте» [122]122
«Гамлет». Перевод Б. Пастернака.
[Закрыть], иначе мои взгляды не доставляли бы временами столько хлопот».
Если у Шоу не было бы ничего, кроме его гения, его ненавидели бы только за это. Люди боятся правды, ненависть рождается из трусости. «Гений это человек, который видит дальше и понимает глубже других людей; поэтому он руководствуется иной, чем у них, системой этических оценок. И у него достаточно энергии, чтобы выразить свое сверхзрение и свою систему ценностей в той форме, которая органична для его (или ее) таланта». Так Шоу определял гения, и хотя здесь упущены некоторые необходимейшие свойства, это определение на три четверти охватывает исключительные данные самого Шоу.
Еще одна черта его сочинений, раздражавшая англичан в той же степени, в какой озлобляла их правда Шоу, открылась мне после того, как я услышал от Шоу: «Англичане, конечно, по-своему правы, но им невдомек, что я иностранец. Я с детства впитал ненависть к тому, что у них называется патриотизмом. Я в полном смысле слова безумно горжусь своим ирландским происхождением».
Важные свойства Шоу – вдохновенное здравомыслие и отрешенность чужестранца – до конца проявились не в каком-нибудь из его произведений, но во время полемики с Артуром Конан-Дойлем по поводу гибели «Титаника». Сия полемика оказалась перестрелкой перед боем, который выдержал Шоу-публицист в годы первой мировой войны. Конан-Дойль представлял в этой полемике «человека с улицы», Шоу – человека с Луны или с какой-нибудь еще далекой планеты.
Океанский лайнер «Титаник», водоизмещением 46328 тонн, напоролся на айсберг за несколько минут до полуночи в воскресенье 14 апреля 1912 года. Меньше чем через три часа «Титаник» скрылся под водой. Из 2201 человека, находившихся на его борту, в живых осталось 711. В продолжение некоторого времени все газеты были заполнены романтическими отчетами о проявленном британскими офицерами и пассажирами героизме. Шоу послал в редакцию «Дейли Ньюз энд Лидер» письмо, привлекая внимание к следующим обстоятельствам. Капитан «Титаника», объявленный в прессе супергероем, погубил корабль, «преднамеренно и со знанием дела загнав его со скоростью, какую только позволяли ему развить запасы угля, в ледяное поле». Офицеры поддались общей панике, и все с самого начала пошло не так, как должно: в некоторых лодках было больше мужчин, чем женщин; пассажиры других лодок не желали спасать тех, кто боролся с волнами.
Сэр Артур Конан-Дойль проворно откликнулся патриотической отповедью. Он не помнит другого случая, чтобы «под одним заглавием умещалось так много фальши», как в письме Шоу. Шоу вступился за свою точку зрения и отстаивал ее пядь за пядью, удивленно подняв брови, – в знак протеста против того, что Конан-Дойль назвал его лгуном.
Между тем благодаря более глубокому знакомству с обстоятельствами гибели «Титаника» были извлечены на свет божий несколько новых эпизодов, не слишком льстивших роду человеческому. Сэр Артур не мог поэтому удержаться на той высокой ноте, с какой он начал полемику, и решил обидеться. «Он утверждает, что я назвал его лгуном, – написал Конан-Дойль. – Неправда. Так далеко я не заходил в нашей дискуссии».
Меня интересовало, повлияла ли эта «дискуссия» на личные взаимоотношения споривших. Я попросил Шоу рассказать, встречался ли он с Конан-Дойл ем после того, как тот обвинил его в «фальши», ухитрившись не назвать при этом лгуном. Шоу ответил: «Когда в 1898 году мы жили в Хайндхеде, я изредка встречался с Конан-Дойлем или заходил к нему. Он и Грант Аллен жили совсем неподалеку. Мы были почти друзьями. К.-Д. тогда еще не обратился к спиритизму. Его вспышка по поводу катастрофы «Титаника» не оставила следа в наших личных отношениях. Кстати, после одного из моих выступлений на митинге в защиту мира (в 1898 году) он излечился – может быть, даже слишком поспешно – от своего сентиментального пацифизма, обратившись в ярого джингоиста».
Вы можете припомнить мне мои же слова и сказать, что как раз для ирландца Конан-Дойля Шоу не был иностранцем. Но Конан-Дойль был мягкосердечным, романтическим ирландцем-католиком, для которого гибель «Титаника» была символом ужаса, утраты, сострадания, и только. Шоу был ирландцем иного рода. Факт потери корабля находил себе место в статистике: кораблекрушение есть кораблекрушение. Его взбесила, вогнала в дикий раж девальвация моральных ценностей, учиненная корыстной лживостью и дешевым мелодраматизмом «новой журналистики», у колыбели которой стоял сам Шоу, сотрудник «Стар».
На активные поступки Шоу толкали всегда и всюду не личные огорчения, а общественные проблемы. Первые же эпизоды мировой войны показали миру, в какую страшную бойню ввергли человечество. Офицеры, участвовавшие во фландрской кампании, были убеждены, что не доживут до конца следующего месяца. Нашим артиллеристам, просившим боеприпасов, был дан ответ: вы получили уже в два раза больше, чем причиталось. Ввиду недостатка боеприпасов частные фирмы, снабжавшие артиллерию, заломили дикую цену. Либеральный премьер-министр Асквит был старательно обучен не вмешиваться в дела частных фирм, и артиллеристы уходили из Вулвичского арсенала ни с чем. Так продолжалось до тех пор, пока лорд Нортклифф и Ллойд-Джордж не осознали ситуацию и не выставили вон либеральных доктринеров, уже было проигравших войну. Шоу понимал весь ужас положения своей страны. Но журналисты – те самые, которые недавно разукрашивали гибель «Титаника», – знай воспевали «наших славных траншейных братьев», расписывали победы британской пехоты, бессмысленно повисшей на колючих заграждениях или сраженной пулеметным огнем. Британской публике все это напоминало кинематограф, и она с охотой отдавалась новому развлечению.
В один прекрасный день вражеская торпеда сразила у ирландского побережья знаменитый лайнер «Лузитания». Этот достаточно конкретный факт английская публика сумела вместить в свое сознание. Началась всеобщая военная лихорадка. Шоу, напротив, решил с войной покончить и в одно мгновение стал «врагом общества» № 1,о чем нам еще предстоит рассказать.