Текст книги "Бернард Шоу"
Автор книги: Хескет Пирсон
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 39 страниц)
Так оканчивается курс его самообразования.
РОСТ
Контраст между раздольем Долки и теснотой Дублина, между вольными пастбищами и зловонными трущобами в будущем подскажет Шоу колоритную мысль о способах исправления человеческой породы: «Пожалуй, самой вопиющей нелепостью нынешнего общественного порядка являются пышные и строго охраняемые земли, отведенные под оленьи и фазаньи заповедники, тогда как детям ничего подобного не предлагается. Я не однажды подумывал предложить охотничий сезон на детей, ибо в этом случае их будут исключительно заботливо оберегать десять месяцев в году и, стало быть, уровень смертности будет низким, как бы ни усердствовали стрелки в два оставшихся месяца. Попробуйте-ка нынче убить лисицу без своры гончих – вас со свету сживут! А детей можно, и детей губят по-всякому, только одно запрещено: стрелять по ним и травить собаками. Нет, согласитесь, что лисам очень повезло. Взгляните на фазана, на оленя, потом – на детей: сравнение, ей-ей, не в пользу последних, тут и скептика переубедить несложно».
Человек, написавший эти строки, начал впервые по-настоящему задумываться о себе в Долки, блуждая в зарослях дрока. До этого был он обыкновенным сорванцом, и бедокурил этот «малолетний пират что ваша лисица в курятнике».
В пьесе «Человек и сверхчеловек» Энн упрекает Тэннера, что тот в детстве наломал немало дров:
«Вы перепортили все молодые ели, отсекая ветки деревянным мечом; вы перебили своей рогаткой стекла в парниках; вы подожгли траву на выгоне, а полиция арестовала Тави, который пустился наутек, видя, что ему не отговорить вас».
Тэннер отвечает:
«Это же были битвы, бомбардировки, военные хитрости, предпринятые, чтобы спасти свой скальп от краснокожих».
Поджечь траву на выгоне – мне это показалось деталью автобиографической, и я попросил у Шоу разъяснений. Он отвечал: «Мне было тогда лет двенадцать.
Помню, я сидел с двумя мальчишками на убегающем к морю склоне Торка Хилл (это в Долки), и как-то сама собой родилась мысль поджечь шутки ради дрок. Мальчик номер 3 принял идею в штыки, но разубедить нас не сумел и дал стрекача вниз, прямо в руки полиции, связавшей в одно пожар наверху и улепетывающего парня. Страдает всегда невинный. Огромное пламя, разгоревшееся от одной спички, перепугало меня и мальчика номер 2. Мы что было мочи побежали вверх (оба жили наверху), и там я узнал, что номер 3 забрали в участок. Мои представления о чести не могли допустить, чтобы кто-то другой расхлебывал мою вину, и поэтому я вырядился в лучшую куртку и направился к владельцу холма, мистеру Геркулесу Макдонеллу. Он принял меня на веранде своей виллы, настроенный не менее решительно, чем я. С удивительным для моих лет красноречием я закатил речь о детском неразумии и в итоге получил на руки письмо к инспектору полиции с просьбой не давать делу ход. Письмо я доставил по назначению, а номера 3 тем временем освободили: соседние садоводы уже справились с огнем. Конечно, меня выручили любовь к длинным словам и скрытые во мне литературные способности, пробудившие у Геркулеса чувство юмора».
То была первая публичная речь Шоу. Признайся он Геркулесу, что в поджоге холма повинно было не детское неразумие, а пытливая любознательность Джи-Би-Эс, это было бы ближе к истине. Из заметок и статей Джи-Би-Эс, опубликованных в печати, лишь незначительная часть написана ради удовольствия побаловаться с огнем; его снедала неутолимая жажда знания: «Я всегда презирал Адама за то, что он решился откушать яблока с древа познания лишь будучи искушен женщиной, которую еще прежде искусил змей. Да я бы перекусал все яблоки на дереве – только отвернись хозяин».
А спустя некоторое время после разговора с Геркулесом Макдонеллом неожиданно и в сущности на пустом месте свершился подлинный акт самопознания:
«Прогуливаясь как-то вечером среди кустов дрока на Торка Хилл, я вдруг задался вопросом: отчего я повторяю молитву каждый вечер, коль скоро не верю в нее? Каково? Разум призвал меня к ответу, и простое чувство порядочности велело воздержаться от суеверной практики. В ту ночь я не молился на ночь, и это в первый раз с тех пор, как выучился говорить. Без молитвы я так заскучал, что должен был развлечь себя другим вопросом: отчего мне не по себе? Может быть, совесть мучает? Однако в следующую ночь я уже почти не чувствовал душевных неудобств, а еще через день перезабыл и молитвы, словно так и родился язычником».
Когда на бога надежды нет – сам не плошай. И вот он уже начинает раздумывать, как жить:
«Появились угрызения совести, чувство долга, появилось сознание того, что взрослые не напрасно придумали правдивость и честь – без этих вещей я не решусь теперь сделать и шагу… Наступившая во мне перемена подготовила рождение нравственного чувства, и я заявляю, полагаясь на свой опыт, что это чувство из всех – самое правильное… До этого я знал разные страстишки, бесцельные и пустые: ребячью жадность и жестокость, любопытство и причуды, привычки и суеверие – ну, смех и грех, если посмотреть здраво. Как вдруг и они засияли новым огнем, только не по своей природе: их осветило нравственное чувство. Оно сообщило им достоинство, просветило сознанием и целью, внесло разнообразие в их череду и претворило в целую систему сознательных побуждений и принципов. На этом чувстве выковалась моя душа».
Да и обстоятельства сложились в пользу морального исправления, ибо Шоу-старший «решил согласовать теорию трезвенности с практикой: однажды в воскресенье у самых дверей дома с ним случился легкий удар и пришлось выбирать – либо бросать пить, либо помереть». Он бросил пить и уже до конца жизни не брал в рот спиртного. Отношения к нему жены это, впрочем, уже не переменило, и в 1872 году она «разрушает семью» и уезжает в Лондон. Ли уже перебрался туда, уверенный, что музыкальные способности составят ему имя и положение. Миссис Шоу крепко рассчитывала зарабатывать на жизнь уроками пения. Она забрала с собою обеих дочерей. Одна из них вскоре после отъезда из Ирландии умерла в Вентноре от чахотки. У нее были «ярко-огненные волосы, какие растут только в Горной Шотландии». Другая сестра, брюнетка, обещала стать хорошей певицей, и семья надеялась с помощью Ли превратить ее в примадонну.
Джи-Би-Эс с отцом сняли в Дублине квартиру на Харкорт-стрит, 61.
«ЖИЗНЬ НЕ ГРЕЗЫ…» [10]10
«Жизнь не грезы. Жизнь есть подвиг!» – слова из стихотворения Г. Лонгфелло «Псалом жизни». Перевод И. Бунина.
[Закрыть]
Отцовское предприятие прогорало, попытки поправить дела кончились неудачей. Жили бедно, и, когда Шоу пошел четырнадцатый год, у отца явилось намерение приобщить его к источникам дохода. Нашелся друг семьи, который устроил рекомендацию в фирму «Скотт, Спейн и Руни. Продажа мануфактуры». Парнишка предпочел бы переговорить со Спейном: это имя звучало романтичнее остальных, но поставили его пред очи Скотта. Тот окинул мальчика беглым взглядом и, пожалуй, взял бы, не заявись вдруг Руни, годившийся Скотту в отцы. Руни испытал Шоу несколькими вопросами и решил, что для работы тот еще очень молод. Шоу навсегда остался благодарен этому Руни.
Родные, однако, не разделяли теплых чувств Руни к молодежи, и через год-другой – спасибо дяде за хлопоты – мальчишку удалось пристроить в контору земельного агентства, заведение первоклассное и донельзя претенциозное. Юноше положили 18 шиллингов в месяц.
Так началось то, что он потом назовет «грехом против природы: попытка честно заработать кусок хлеба». Для тех, кто стремился стать земельным агентом (а это было выгодным занятием в тогдашней Ирландии), контора была счастливым началом. Но все это было ни к чему, когда мечталось о будущем злодея-баритона, и стоило начальству отойти, как Шоу принимался обучать молодых джентльменов оперным отрывкам – для них бескорыстное бесплатное учение было в новинку.
Однажды, когда один из его учеников представлял убедительные доказательства того, что учение пошло ему на пользу, в комнату вошел глава фирмы Униак Тауншед. Все младшие чиновники тотчас зарылись в книги, но певец был со своей песней уже так далеко от всего, что и не заметил внезапного невнимания слушателей. Тауншеда едва не хватил удар. Он проворно убрался в свой кабинет и некоторое время не мог отдышаться. Придя в себя, он так и не решился учинить разбирательство: может быть, подумал, что все это ему приснилось.
Но и в предметах не столь изящных Шоу тоже доставлял порядочно хлопот. Прослышав о его атеистических заявлениях, Тауншед запретил молодцу обсуждать религиозные вопросы в рабочее время. Конечно, грех сердиться на Тауншеда: земельное агентство это земельное агентство, а не дискуссионный клуб. Однако бесхитростная общительность Шоу была больно уязвлена. Он замыкается в себе. Потом «раскроется» – и уже будет вещать coram populo [11]11
В присутствии народа, для народа (латин.).
[Закрыть].
Непосредственным поводом для его первого печатного выступления был наезд в Дублин евангелической фирмы обновителей Муди и Сэнки. Первый проповедовал и гнал людей к господу страхами ада, второй пел и залучал в господни сети голубиным воркованием. Шоу побывал на этом зрелище, но пронять его уже нельзя было ни кнутом, ни пряником, и в заметке, помещенной в «Общественном мнении» от 3 апреля 1875 года он относил успех представления не за счет попытки обновления религии, а за счет рекламы, любопытства, новизны и лихорадочного возбуждения зрителей. Такое обновление, не без иронии предостерегал Шоу, «грозит превратить верующих в высшей степени предосудительных членов общества».
Разумеется, это был не первый литературный опыт Шоу. Ему не было и десяти лет, когда он написал рассказ о том, как в долине Даунса человек с ружьем напал на другого – безоружного, надо полагать. Несколько раз он отсылал в журналы груды рукописей – истории вымышленные и не вымышленные. Работая в конторе, вел переписку в высоком и романтическом стиле со своим старинным приятелем Эдуардом Макналти. Теперь, благодаря Муди и Сэнки, он впервые предстал перед широкой публикой.
Он уже знал за собою этот талант: находить самовыражение в слове; поэтому появление заметки в печати восторгом его не наполнило: чего же особенного? Все равно, что стакан воды выпить… По-прежнему им страстно владела музыка. Но вскоре появилась и другая страсть – Шелли.
Уезжая в Лондон, мать распродала обстановку, но семейное пианино оставила. «Я оказался в доме без музыки, пришлось позаботиться о ней самому». И он принялся самоучкой осваивать игру на фортепиано, начав не с упражнений для пяти пальцев, а с увертюры к «Дон Жуану», «рассудив, что лучше начать с известного и по слуху угадывать, правильные ли взяты клавиши. В нашей квартире было полно оперных партитур, ораторий, и хотя я не достиг решительно никакого совершенства в пианизме (и сейчас вряд ли, не сбившись, сыграю гамму до конца), я таки добился, чего хотел, – стал разбирать вокальные партитуры и копаться в их содержании, как бы вновь присутствуя на репетициях матери и ее коллег… Я накупил еще партитур, в том числе «Лоэнгрина». Вагнер стал для меня откровением. Покупал аранжировки бетховенских симфоний, узнал, что музыка – это не одни только оперы и оратории… Мучительное, напрасное раскаяние терзает меня, когда я вспоминаю те дни: чего только ни натерпелись за время моего самообразования наши нервные соседи!.. Грохот, свист, рев… А ни на что другое я просто не был способен».
Доставляя страдания обитателям Харкорт-стрит, звуки, несшиеся из дома № 61, скрашивали жалкое существование младшего клерка земельного агентства. Самой неприятной служебной обязанностью Шоу было взимание с обедневших арендаторов еженедельной платы – веселее было бы своей волей сесть в тюрьму Маунтджой.
Он потихоньку карабкался по служебной лестнице, и это казалось ему лишним подтверждением своего родства с обезьяной:
«Мне уже платили тридцать шиллингов в месяц, когда вдруг удрал кассир, самый деловой и самый ответственный у нас служащий. Мы в своем роде были маленькими банкирами: клиенты выписывали на нас векселя и тому подобное – словом, без кассира мы как без рук. Поставили на его место старика, тот зароптал, дело незнакомое. Вроде и неплохой работник, а тут даже баланса не мог подвести. День-другой с ним помучились, и решили на время посадить за кассу какого-нибудь конторского мальчонку, пока не явится по объявлению кассир приличествующего возраста и опыта. И посадили меня. Сразу все пошло прежним плавным ходом. Я никогда не считал своих денег (было бы что считать!), но с чужими деньгами вдруг проявил образцовую аккуратность. Чересчур наклонный и размашистый мой почерк не подходил для кассовой книги, и я перенял разборчивую руку своего предшественника. Я разлетелся еще более достойным образом согласоваться с занимаемым важным положением: купил фрак, и был за то осмеян учениками. Жалованье мне подняли до 45 фунтов в год. В семнадцать лет я не мечтал о большем, да и начальству выгода: взрослый служащий обошелся бы дороже. Словом, я без усилий делал успехи и к ужасу своему убеждался, что бизнес не спешит вышвырнуть меня как пустышку-самозванца, а, напротив, опутывает по рукам и ногам и отпускать не думает».
Целых четыре года он пробыл образцовым кассиром, люто ненавидя свою работу, «как ненавидит свое безвыходное положение мыслящий здраво человек». Ему еще не было двадцати, а жалованье его было уже 84 фунта. Начальство держалось высокого мнения о честности и прилежании Шоу и не догадывалось, какого червя он откармливал в своем сердце.
Поначалу деловая карьера была ему не по душе оттого, что нагоняла скуку, – он любил музыку, живопись, литературу. Потом случилось нечто странное: «Я сроду не думал, что мне суждено будет стать, что называется, великим человеком. Я был до крайности неуверен в себе, со смехотворной доверчивостью склоняясь перед авторитетом и знаниями любого, кто на этом настаивал. Но однажды в конторе произошел удивительный случай. Наш ученик Смит, парень постарше и пошустрее меня, заявил, что всякий юнец метит в великие люди. Мысль не ахти какая умная, и скромный мальчик пропустил бы ее мимо ушей. Меня же точно обухом кто ударил: я как-то вдруг понял, почему никогда не задавался вопросом, быть мне великим человеком или нет, – оказалось, что я попросту не тревожился на свой счет. Однако этот случай не разбередил моей души, я остался таким же застенчивым, ибо очень мало знал и умел. Но зато выветрилось мое наивное и необдуманное стремление посвятить себя такому делу, где удача достается немногим, покорно и радостно взвалив на себя бремя каждодневных обязанностей». Решение покинуть Дублин возникло само собой: «Останься я в Дублине, я бы ничего не добился в жизни – в Ирландии ведь небогатые возможности. Мне нужен был Лондон, как моему папе – хлебная биржа. В Лондоне литераторам приволье: тут и английский язык и та артистическая культура, которую несет в себе английский язык (а я предполагал царствовать именно в нем). Гэльской лиги тогда еще не было в помине, как не было и оснований думать, что в Ирландии уже зреют ростки самостоятельной культуры. Если ирландец понимал, что дело его жизни требует хорошей культурной среды, он мог обрести ее только в настоящей столице, в атмосфере культуры интернациональной. Он понимал, что его первая забота – выбраться вон из Ирландии. Вот и я пришел к такому убеждению».
Помимо практических соображений в пользу отъезда Шоу, честно говоря, просто невзлюбил Дублин: «Особенность Дублина, по-моему, составляет легкомысленное и пустое стремление все закидать шапками. Благородство и достоинство мешаются здесь в одну кучу с низменным и смехотворным… Меня вовсе не привлекают неудачи, бедность, мрак неизвестности и непременные в этом случае остракизм и презрение. А Дублин только это обещал моему преступному и неосознанному честолюбию».
Дублинцы не были симпатичны ему ни в массе своей, ни каждый в отдельности.
– Как всякий ирландец, я не люблю ирландцев, – признался он однажды.
– Принципиально? – спросил я.
– Нет, сердцем, – быстро ответил Шоу и добавил, что прекрасно понимает Уильяма Морриса: тот признавал за ирландцами только положительные качества, а все же не любил их; шотландцев же обожал, хотя и видел в них одни пороки. На родину Шоу не показывался потом без малого тридцать лет; он и не скрывал своего желания держаться от нее подальше. «Чего стоил в моих глазах край отцов, – писал Шоу в 1896 году, – я, как истый ирландец, доказал тем, что по возможности скорее разделался с родиной; не стану кривить душой – мне не хочется оседать там заново, покуда с равным успехом я могу еще заполучить бесценные прелести Святой Елены, не говоря уже о Лондоне».
Сборы были недолгими. В марте 1876 года он за месяц предупредил начальство об уходе. Те решили, что он недоволен жалованьем и клятвенно обещали улучшить его положение: «Я страшно боялся, что они это сделают и лишат мой разрыв с ними оправдания. Я поблагодарил их, добавив, что так или иначе решил уехать. Возьмись я толковать им свое решение, ей-богу, не нашел бы убедительных слов. Все это их несколько уязвило, и моему дядюшке они объявили, что, несмотря на все их усилия, я просто уперся на своем. Так и было». Заботясь о будущей службе сына, отец вытребовал из конторы свидетельство о его подготовленности к работе кассиром и все не мог понять, почему этот благоразумный поступок вызвал такую бурю гнева у Джи-Би-Эс.
Прошло несколько сладостных дней, не разбитых хождениями в контору, Шоу собрал саквояж и отбыл на пароходике в Англию без сожалений и сентиментальных прощаний.
МЕККА
Была ранняя весна, когда однажды утром Джи-Би-Эс сошел с поезда в Юстоне и носильщик приветствовал его на странном наречии: «Ensm’faw weel?» [12]12
Носильщик спрашивает у Шоу на простонародном диалекте кокни, какой он желает взять экипаж: хэнсом-кеб или просто карету?
[Закрыть]
Не напрасным оказалось чтение Диккенса: Шоу мысленно восстановил недостающие звуки и выбрал карету. Кеб выглядит странно: как в него влезают? И как вылезти обратно?
Минуло шесть лет со дня смерти Диккенса, но в глазах Шоу Лондон оставался творением писателя: улицы, которыми он пробирался, казались ожившими диккенсовскими страницами.
Лондон не ударил в грязь лицом, и молодой ирландец переживал душевный подъем, обозревая город, намеченный им к завоеванию. Он еще не ведал, с чего начать кампанию, – не было ни программы, ни плана, он не представлял себе тактики, не знал даже определенной цели: «Обычное значение слова «честолюбивый» всего меньше подходит ко мне. Должен лишний раз признаться, что для подножек и драк я не гожусь; не прельщают меня и лавры победителя. Меня выручило земное притяжение, усидчивость и трудолюбие стали моей второй натурой; я работал запоем (папенька страдал им буквально), а лень и душевная мягкость не допускали выгадывать счастливый момент или хватать денежный куш – настоящий-то честолюбец таких вещей не прозевает».
На зависть усердному бобру он без видимой надежды кропает романы – пять объемистых сочинений. Окончание каждого из них приносит ему лишь горечь и стыд. Он сидит за ними, как ученик за уроками. Что-то надо было делать, и он писал, потому что ничего другого делать не умел.
Но те страшные и безденежные годы ученичества отблагодарили его великолепным профессионализмом. Впредь он не будет знать трудностей, берясь за перо. И найдет поразительное утешение, которое позже выскажет его Цезарь: «Тот, кто никогда не знал надежды, не может отчаиваться» [13]13
«Цезарь и Клеопатра». Перевод М. Богословской и С. Боброва.
[Закрыть].
Мать и сестру он разыскал в тупике неподалеку от Бромптонроуд; тупичок звался Виктория-Гроув, и имел он самый деревенский вид: кругом сады и огороды. Родные занимали половину дома под номером тринадцать. Мать зарабатывала преподаванием, сестра пела. «Отец остался в Дублине и каждую неделю отрывал нам от своих скудных средств фунт стерлингов. Но мы перебивались: залезали в долги или выкручивались сами, пощипывая 4000 фунтов материнского наследства, – ее опекунские полномочия возрастали по мере вхождения троих детей в возраст».
Жилось трудно, и приезд Джи-Би-Эс только прибавил забот. Первым делом он упросил мать выучить его пению. Семейный бюджет ничего от этого не выиграл. Потом он научился, «громыхая басами в нужном темпе, играть в дуэте с сестрой классические симфонии и оратории». И это не облегчило положения. Дело чуть не кончилось сумасшествием матери, когда он принялся за свои любимые отрывки из вагнеровского «Кольца Нибелунгов». «Мать ни разу не пожаловалась, но, когда мы уже разъехались, признавалась, что частенько уходила всплакнуть. Как больно казнит меня эта мысль! Учини я даже убийство, и то совесть вряд ли угнетала бы меня больнее. Если бы я мог заново пережить свою жизнь, я посвятил бы себя борьбе за наушники и микрофоны, дабы маньяки-музыканты тревожили звуками одних только себя. В Германии закон велит закрывать окна при игре на фортепиано. Но какой от этого прок ближайшим соседям? Музыкой нужно заниматься только в полностью звуконепроницаемой комнате; в противном случае равняйте эти занятия с уголовным преступлением. Следует также страхом конфискации обуздать громкоговорители».
Шоу не спешил нести свою лепту в семейный бюджет, и тогда окружающие взялись сами пристроить к делу принципиального тунеядца.
Первым на его свободу покусился Ли. К возмущению миссис Шоу, он забросил свой «метод», сбрил баки и отпустил усы. Вероотступник открыл на Парк-лейн певчую лавочку и за приличное вознаграждение брался в двенадцать уроков сотворить примадонну.
Миссис Шоу потихоньку рвала отношения с человеком, который, обратив ее в новую религию, повел себя, как Иуда. Шоу меж тем бренчал на рояле на музыкальных вечерах у Ли, впервые соприкоснувшись с полу богемным музыкальным миром английского общества. Чтобы отблагодарить своего тапера, Ли сделался музыкальным критиком в «Хорнет»: Шоу писал за него рецензии и получал гонорар. Дело вскоре прикрыли. Антрепренеры возмутились рецензиями, взяли назад свои рекламы, и газета скончалась. Шоу почувствовал облегчение: редактор имел привычку оживлять его серьезные заметки болтовней на музыкальные темы. Опять он стал «уязвим для предложений работы». Болезненная застенчивость не мешала ему решительно отклонять приглашения, чреватые встречами с людьми, от которых, того и гляди, могла прийти реальная помощь. Он был уверен, что доброжелатели не отстанут до тех пор, пока не свяжут его по рукам и ногам каким-нибудь пренеприятным занятием.
«Я безотчетно отказывался от всех вакансий… Я был неисправимым безработным. Тянул время, придумывал отговорки, морочил голову себе и людям. Явившись по объявлению, вел себя более чем ненавязчиво… Вспоминаю разговор с заведующим банком в Онслоу-Гарденс – этого мне сосватал один прилипчивый дружок, с которым я как-то пообедал. Разговор шел о возможности «использовать» меня в банковском деле. Я развлекал заведующего блистательно – именно так, хотя само это слово мои благожелательные критики прилепят мне много позднее. Расстались в прекрасных отношениях: заведующий был совершенно уверен, что я без труда подыщу себе что-нибудь еще – служба в банке, конечно, не для меня».
Следующей непрошеной благодетельницей была родственница и писательница миссис Кэшель Хой. В 1879 году она свела Шоу с секретарем телефонной компании Эдисона, которая размещалась в подвалах под конторами на улице Королевы Виктории. Его определили в группу монтажных работ и он, случалось, битый день уламывал обитателей лондонского Ист-Энда «допустить компанию на их крыши, чтобы поставить изоляторы, шесты и блоки, несущие телефонные провода». Он жадно вбирал впечатления, но переговоры с домохозяевами выводили его из себя: «Сколько бы я ни хорохорился, меня очень нетрудно было сбить, и я, бывало, мучительно переживал резкую отповедь какой-нибудь задерганной хозяйки, принявшей меня по ошибке за коммивояжера».
Затея Эдисона не удалась. Английский маклер забраковал ее: телефон «на весь дом выбалтывал вещи, которые благоразумнее было бы нашептывать», и в итоге предприятие слилось с государственной телефонной компанией. Но Эдисон все же оставил по себе след: Шоу на несколько месяцев обзавелся работой, а став начальником группы, сошелся с американцами. Эти ребята «с удивительной искренностью пели непристойные и жалостливые песни», изъяснялись безобразным языком, «вкладывали в труд дикую энергию, о чем никак не свидетельствовали плоды их усилий», из начальства уважали только американцев, считали Эдисона величайшим гением всех времен и бесконечно презирали своих английских коллег, не терпевших в работе ни спешки, ни понукающих окриков.
Концерн покрупнее поглотил компанию – но уже без Шоу. Никогда впредь он не возьмет греха на душу, не будет ломать свою натуру и стараться жить честным трудом; правда, через два года он сорвется, взявшись заработать фунт-другой подсчетом голосов на выборах в Лейтоне, но это уж в последний раз!
В первоначальную пору лондонской жизни он выказал некоторые стороны своего литературного дарования, рассылая статью за статьей во все крупные газеты. Статьи неизменно отвергались «с сожалением», если верить вежливой форме отказа. Но одна статья зацепилась в газетке «Все как один», издававшейся Дж.-Р. Симсом; в ней речь шла о том, какое имя следует давать ребенку. В своем первом опусе, от которого ведет начало необозримое море его журнальной продукции, Шоу убеждал родителей не давать детям пышные и глупые имена: «Не взваливайте на них редкие имена, под которыми прославились исторические личности. Такой человек будет походить на ворону с павлиньим хвостом. Он не сам его нацепил и, конечно, будет его стыдиться, если это человек с головой. Как ни старайся несчастный, он всегда находится в двусмысленном положении: его неминуемо сопоставляют с образцом, до которого он, ясно же, никогда не дотянется, и вот его уже корят неудачником, и презрение его удел – все по милости своего кровного имени». То же и в другом случае: «Носитель имени какого-нибудь дурака так и ходит в дураках и в конечном счете вынужден оправдать это мнение. Конечно, настоящий гений справится с напастью, хотя и ему имечко может крепко подгадить».
За эту статью Шоу получил пятнадцать шиллингов и в бесконечной благодарности тут же уселся и написал кое-что получше. Наверно, это было даже слишком хорошо написано, ибо, вернув рукопись, газета вскоре закрылась. Его «блистательное перо», я полагаю, поразило насмерть всю редколлегию.
За десять лет (1876–1885) он заработал пером шесть фунтов, из коих пять фунтов принесла реклама медицинского патента, а пять шиллингов уплатил сосед, заказавший стихи: Шоу думал написать пародию, но увлекся и кончил даже с чувством. Он было взялся за мистерию, да скоро остыл, успев только набросать характер богоматери, сбивавшейся на сварливую бабу. Годы 1879–1883 были в основном заполнены писанием романов.
Что можно сказать о его романах? «Можно по-разному не любить Шоу, – замечал Оскар Уайльд. – Можно не любить его пьесы, или любить его романы». Когда много лет спустя уже известным драматургом Шоу перечитал свою прозу, он признался: «Читать можно – и в этом весь ужас». После этого он свои романы возненавидел.
Написаны они в традиционной манере, за которую в Ирландии цепко держатся еще и в наши дни. Сейчас этот стиль кажется до смешного ходульным и взвинченным. В романах Шоу не чувствуется присутствия его недюжинных сил, но специфический юмор Шоу нет-нет да проскочит. Вот, к примеру, слоняется под сводами Вестминстерского аббатства молодой герой его первого романа «Незрелость» Смит, в образе которого нетрудно узнать самого автора. Возбужденное состояние Смита передается таким образом: «Тихая поступь, горящий взор и сосредоточенное спокойствие подскажут проницательному наблюдателю, что перед ним законченный атеист».
Действительно, в то время Шоу заболел воинствующим атеизмом. Однажды на холостяцкой вечеринке в Кенсингтоне он услышал, что некто, глумившийся над миссией Муди и Сэнки, был казнен праведным божьим гневом и домой доставлен на ставне. Завязался спор. Один из спорщиков, настроенный весьма евангелически, заявил, что Чарльз Брэдлоу, самый грозный атеист среди сторонников светской школы, публично-де вынул часы и призвал Всемогущего поразить его насмерть. Брэдлоу дал Всемогущему пять минут – пусть докажет свое существование и несогласие с атеизмом. Тут же один из гостей принялся заверять, что Брэдлоу не делал ничего подобного и публично, мол, опровергал эти бредни. Шоу взорвался: такой поступок в характере Брэдлоу, а был он в действительности или не был – это не важно: «Я добавил, что упущение никогда не поздно поправить – ведь я же разделяю мнение Брэдлоу: ужасно глупо верить, что в естественный порядок вещей может капризно вмешиваться вспыльчивое и обидчивое сверхъестественное божество. А посему… – и здесь я вынул часы. Это возымело мгновенное действие. Никто не стал дожидаться результатов опыта – ни скептики, ни святоши. Напрасно призывал я благочестивых положиться на зоркий глаз божественного метателя молний, на его справедливую длань, отделяющую виновного от невиновного. Напрасно призывал я скептиков согласиться с логическими выводами их мировоззрения: когда дело пахнет молнией – скептиков не бывает. Страшась стремительного распыления гостей, если я возглашу нечестивый вызов, и перспективы остаться наедине с неверным, осужденным к смерти в течение пяти минут, наш хозяин вмешался и запретил эксперимент, умоляя всех переменить тему разговора. Я, конечно, уступил, не преминув заметить, что, хотя страшные слова не были произнесены, они отчетливо стояли в моем сознании, и, стало быть, сомнительно, чтобы, заткнув мне рот, собравшиеся отвели кару небесную. Но выяснилось, что все уже считали происшествие благополучно исчерпанным: мысли мои не имеют значения, коль скоро вслух ничего не было высказано. И только главарь евангелической группировки казался озабоченным, пока не истекли пять минут».
Один заботливый приятель загорелся желанием спасти Шоу от геенны огненной и упросил отца Аддиса из бромптонского оратория [14]14
Ораторий (от латин. orare – молиться) – молельня; монастырская постройка, предназначенная для собрания монахов и церковной службы.
[Закрыть]обратить его в католичество. Шоу был не прочь поспорить, да еще интересно было попытать, что за птица этот отец Аддис, и посему он немедля отправился в молельню.
«– Мир существует, – заявил святой отец, – и, значит, кто-то его создал.
– Если ваш «кто-то» существует, его в свою очередь создал кто-то раньше, – заявил я.
– Если это ваш аргумент – пожалуйста, – отвечал натер. – Считайте, что у бога есть творец. Считайте также, что у творца бога есть свой творец. Выстраивайте творцов в сколько угодно длинную очередь, сделайте милость. Только ведь воображать легион творцов и немыслимо и нелепо: поверить в первого ничуть не труднее, чем в стоящего под номером пятьдесят тысяч или пятьдесят миллионов. Так отчего же не остановиться на первом? Ведь сколько ни пытайтесь заглянуть ему за спину, ваша логическая неувязка не распутается.