Текст книги "Бернард Шоу"
Автор книги: Хескет Пирсон
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 39 страниц)
Я объяснил Вам, почему не смогу поехать в Бирмингем. Но стоит ли мне вообще туда ехать? У меня появился какой-то каприз: хочется впервые увидеть Вас только на первом лондонском спектакле. Мы с Баркером было собрались к Вам, чтобы совсем удостовериться в том, что в Вашем лице имеем достаточно ответственного актера, готового без специального надзора ступить на подмостки, освященные классической традицией Ведренна, Баркера и Бернарда Шоу. Но в конце концов я решил рискнуть. Я и раньше понимал, что мне претит такой подход к делу. И наотрез заявил Баркеру: будь я проклят, если поеду. Вслед за тем обнаружилось, что даже такой надменный юнец, как Баркер, разделял мои чувства. Он только плакался, что им придется туго, когда первоклассные артисты Придворного театра станут слоняться без дела, получая жалованье сполна, в то время как они с успехом могли бы подменить кого-нибудь послабее из Вашей братии. Между тем, даже если Ведренн и не прогонит их всех к этому времени, мне думается, что Вашему дружному племени должно отдать предпочтение перед актерами Придворного театра, которые вошли бы в спектакль с одной-двух репетиций…».
Лондонская премьера «Цезаря и Клеопатры» состоялась в «Савое» 25 ноября. 12 декабря Шоу нацарапал Робертсону записочку о том, что вчера вечером ему «пришлось побегать по делам», но он посмотрел большую часть «Цезаря»; что надо отменить места для приглашенных, потому что тупицам не по душе хорошие пьесы и хорошее исполнение; что игра других исполнителей местами монотонна; что он сожалеет о финансовых неурядицах; что «публика, может статься, еще пофордыбачит, но от «Цезаря» ей не уйти – на двести миль кругом английская сцена совершенно пуста»; что он мечтает о свободных полутора месяцах, чтобы посвятить их «созданию еще одного соло для того же инструмента».
«Цезарь и Клеопатра», сыгранные и поставленные весьма провинциально, никого не сделали миллионером. 31 января 1908 года пришла пора Шоу утешать своего Юлия: «Мне стыдно признаваться, что на «Цезаре» нагрел руки пока я один. Но что же теперь делать? Придется упрятать старину Сфинкса на запасный путь и ждать, покуда снова не проглянет солнышко. Имей Вы дело с какой-нибудь стоящей дешевкой, я бы смело советовал продолжать, пока зритель не насытится. Но тут приходится вспомнить, что тратиться на воспитание провинции можно не безгранично. Так что оставьте ее и простите автора. У него были хорошие намерения… Пресса во главе с Уокли вынесла «Цезарю» точно такой же приговор, какого в 1894 году удостоились «Оружие и человек»: Оффенбах! Мельяк! Галеви! Опера-буфф! Теперь «Оружие и человек» – признанный шедевр. В 1920 году шедевром признают «Цезаря». Везет нам, правда?
Нет, игра стоила свеч! Вы оставили всех позади, восстановив на театре реальную перспективу, предоставив характерному актеру смешаться с толпой и не спустив на землю актера классического.
Деловой стороной нам хвастать не приходится, но каково было другим театрам, когда учетная банковская ставка застыла на семи? Вам еще завидовали… Как бы мне хотелось написать что-нибудь для вас – для вас обоих, ибо Ваша супруга – пиковый туз для драматурга, умеющего сесть за карты».
Предсказания Шоу исполнились. Спектакль Форбс-Робертсона уверенно завоевывал любовь зрителей, в каждом городе собирая все больше публики. А когда в 1913 году Робертсон играл свой прощальный сезон в «Друрилейн», на «Цезаре и Клеопатре» зал был переполнен.
После робертсоновского сезона дела в «Савое» пошли из рук вон плохо. Шоу жаловался Ли Мэтьюзу: «Баркер мало-помалу растерял всякое желание играть, а Ведренн мало-помалу растерял всякое желание делать что-либо, кроме как играть. Ситуация становится все более угрожающей. Если бы мне случайно удалось выпустить В. на сцену, а Б. со сцены прогнать, мир был бы потрясен. Но я смог лишь с помощью одной только деспотической жестокости навязать им «Оружие и человека» и тем предотвратить неминуемое появление оценщиков. После этого нервозные и путаные телеграммы полетели от меня к мисс Хорнимен, чтобы обеспечить Баркеру подмостки, если от него теперь откажутся даже в Америке». (Мисс Хорнимен собиралась вывезти на гастроли «Кандиду».)
Бесплатные посетители, сколь бы ни были они интеллигентны, театр не кормят, и концерн Ведренна и Баркера распался.
Шоу всегда недолюбливал обычай предоставлять в зале бесплатные места тем, на кого можно было положиться как на ходячую рекламу. Он забрел как-то в театр «Коронет», где гастрольная труппа давала «Поживем – увидим!», и обрушился на администратора: «Из моей ложи театр мне казался переполненным, но сборы убедили меня, что зал был заполнен лишь на одну треть, из чего я заключаю, что помещение, как у нас говорят, отдано на откуп контрамарочникам. Нельзя ли попросить вас принять к сведению, что ни одно лицо не допускается на мою пьесу, если сие лицо не уплатило сполна положенную входную плату. Если и в этом случае театр будет заполнен лишь на треть, афиши можно оклеить объявлениями, гласящими, что один купленный билет предоставляет посетителю право распоряжаться и двумя соседними креслами, куда можно поместить палку, зонт, пальто, а если будет охота, то и ноги!»
Успех или неуспех поджидал его пьесы, Шоу постоянно пребывал в самом приподнятом настроении. Он наезжает на уикэнды в мулсфордский «Молоток и гвоздь»: сидит в лодке, мелко и часто загребая воду, нимало не смущаясь нарушением правил гребли; купается, находя в воде успокоение и «чувство иного мира».
Иногда он уезжал за границу. В июле 1908 года Форбс-Робертсон получил от него письмо из Байрейта: «С грустью напоминаю Вам, что сегодня исполнилось пятьдесят два года со дня моего рождения. Надеюсь, Вы будете джентльменом и не станете поздравлять меня с этим невеселым событием. Молодой американец (слишком молодой – что с него спрашивать?) прислал мне к сей дате жемчужную булавку для галстука. Я не носил и не буду носить в галстуке булавку. Если Вам когда-нибудь понадобится жемчужная булавка для галстука (ношеная, по сходной цене), Вы можете рассчитывать на мою помощь. Такие булавки Макбету только носить… Толпа здешняя невыносима, и вся сия штукенция, с точки зрения вагнерианца, представляется целой глыбой иронии. Моя жена просит, чтобы Вы о ней не забывали. А я прошу, чтобы обо мне не забывала Ваша жена».
Два года подряд супруги Шоу проводили лето в Миваджисси. В 1907 году с ними вместе поехал Роберт Лорейн. Они колесили повсюду в его малютке «Максуэлле», Шоу без конца щелкал камерой и вел себя как разгулявшийся школьник. На следующее лето Лорейн сопровождал супругов в течение недели или двух по Уэльсу. Остановились в Ланбедре. Во время долгих прогулок в горах Шоу говорил без умолку. Вставали рано – Шоу гулял перед завтраком. Ложились тоже рано, не позже десяти. Поужинав в семь, шли в гостиную. Там миссис Шоу погружалась в философию, Шоу, приладившись в уголке, читал или писал, Лорейн тоже утыкался носом в какую-нибудь литературу. Утром, в половине одиннадцатого происходило совместное купание. В одно прекрасное утро с ними приключилось следующее: «Я купался с Робертом Лорейном в Ланбедре (в Северном Уэльсе). Неожиданно волна потащила нас в открытое море. Минут пять-десять мы были совершенно уверены в том, что волна свое дело сделает. Я плыл, пока не выбился из сил. Взмахнув последний раз рукой, я ударился о камень и, вместо того чтобы сказать: слава богу! – выругался. Тут обнаружилось, что мы стоим по колено в воде на твердой земле. Я решил, что это мель, но потом узнал от местных жителей, что это давно заброшенный мост. Скорее всего, он вел в Америку. Понимая, что против течения далеко не уплывешь, я спокойно предался подходящим случаю мыслям. Отвергнув возможность спасения нас с берега (по здравом, хладнокровном размышлении), я думал только о двух вещах: 1) что в завещании я не предусмотрел никакого соглашения с переводчиками и 2) что моя жена будет беспокоиться, отчего я не иду к обеду».
О пьесах, написанных им в 1907–1911 годах, мало что можно сказать. Пьеса «Вступающие в брак», поставленная в 1908 году в «Хэймаркете», и «Неравный брак», который шел в 1910 году в Театре герцога Йоркского, представляют собой смелые эксперименты с аристотелевыми единствами, – решающее значение последних Шоу неизменно защищал. Это необычайно длинные пьесы – на час длиннее обычной трехактной нормы. Но при этом каждая в одном акте – ради единства места и времени. Для удобства публики в обеих пьесах дважды давался занавес, но, когда он вновь поднимался, публика заставала персонажей в том же положении и диалог продолжался, словно его ничто и не прерывало. Обе пьесы лишены даже намека на сюжет. В первой описан день во дворце епископа, во второй – день на вилле в графстве Суррей. Театральной администрации пришлись по вкусу незначительные расходы, которых требовало оформление. Но критики заныли, что это не пьесы, а сплошной разговор, на что Шоу потребовал от них назвать хотя бы одну пьесу, которая не была бы сплошным разговором, и возмутился: уж не балета ли от него ожидали?!
Критики попадались в ловушки, расставленные автором пьес, носивших подзаголовки: «дискуссия», «разговоры» и т. д. Не обозначая свои пьесы классическим словом «комедия», Шоу снимал с себя обязанность целиком полагаться на контрасты или конфликты, на каверзные характеры или стремительный диалог.
«Вступающие в брак» в «Хэймаркете» имели скромный успех, причем главным образом у публики утонченной. «Неравному браку» повезло еще меньше. Барри и Баркер соблазнили американского антрепренера Чарльза Фромэна испробовать в лондонском театре настоящую репертуарную систему. Попавшись на удочку, Фромэн со все возрастающим удивлением лицезрел «Мадрасский дом» Баркера, «Справедливость» Голсуорси, «Неравный брак» Шоу и тройной спектакль, состоявший из трех сценок Барри, Пинеро и Шоу (последнему принадлежало «наглядное пособие» – «Одержимые»). Оцепенение, сковавшее Фромэна, который в жизни не видывал ничего подобного, сменилось ужасом, когда он проанализировал сборы. Его уверяли, что сборы в 120 фунтов – большая удача для «высоколобой» драмы. Но он предпочел дело, в которое мог сам поверить, решительно распрощался с Баркером и сделал все, чтобы изгнать из своей памяти слово «репертуарный».
«Неравный брак» исчез с горизонта после нескольких представлений. А «Одержимым», по мнению публики, не следовало и появляться на свет. Когда я спросил Шоу, помнит ли он, чтобы после приснопамятного воскресного спектакля «Домов вдовца» его еще когда-нибудь освистали или ошикали, он рассказал: «Мне однажды пришлось потуже, чем если бы меня освистали или ошикали. Несколько доброжелателей выразили свое безразличие вежливыми и жидкими хлопками: зал же был погружен в мертвую тишину. Товарищем по несчастью у меня тогда был не кто иной, как сэр Артур Пинеро. Это произошло за год или за два перед первой мировой войной, когда Чарльз Фромэн сделал попытку превратить Театр герцога Йоркского в репертуарный. Все были полны энтузиазма по поводу одной затеи. Всем не терпелось написать в программке, что с тремя одноактными пьесами выступают три первых драматурга последнего часа: Пинеро, Барри и я грешный. Ну, вот мы и принялись за дело. Пинеро смастерил изящную вещицу под названием «Вдовушка из Уоздэйл Хита». Я написал, как мне показалось, забавную штучку «Одержимые». Барри сложил хорошенькую бар-ри-каду, назвав ее «Розалинда». Пьеска Пинеро провалилась, моя провалилась еще глубже, а очарование Барри, напротив, сработало как никогда прежде и никогда потом. Похолодев от мистификаций Пинеро и Шоу, публика совершенно оттаивала на Барри. Зрители выли от восторга – приятная маленькая комедия Барри обнаружила, до какой степени ненавистны им мы с Пинеро. Если бы мы осмелились выйти после спектакля перед занавесом, одного из нас пронесли бы на руках по Трафальгарской площади, зато двух других разорвали бы на мелкие части. На следующее утро Дайон Бусико, ставивший спектакль у Фромэна, позвонил мне с тем, чтобы предложить некоторые купюры. Я сказал ему, что не вижу никакой надобности в купюрах, кроме двух – надо убрать мой отрывок и отрывок Пинеро, и посоветовал дать в прессе и у кассы объявление. Большими буквами напишите: «ВНИМАНИЕ!», а маленькими: «пьеса мистера Барри начинается в десять часов вечера: бар в театре открыт в течение всего спектакля».
Шоу снова впал в жестокую мелодраму, сочинив для предполагаемого благотворительного спектакля в пользу детей в Театре Его Величества «Разоблачение Бланко Поснета». Пьеса была закончена в марте 1909 года и устрашила Бирбома-Три еще больше, чем «Неравный брак» устрашил Фромэна, несмотря на то, что роль Бланко, написанная для Три, сидела бы на нем, как перчатка. Бирбома-Три спас лорд-камергер, отказавшийся разрешить пьесу из-за богохульства, которое он в ней усмотрел. Шоу между тем повторял, что это не пьеса, а религиозный трактат.
Шоу и Бирбом-Три были знакомы друг с другом больше двадцати лет. Восхищение, которое испытывал Три перед блестящим остроумием Шоу, могло при этом соперничать с изумлением, которое неизменно вызывал у Шоу Три. Дело в том, что болезненно ранимый Три никогда не обижался на критику Шоу и доверял его дарованию драматурга, в то время как все остальные театральные деятели безоговорочно называли его пьесы «несценичными», а его персонажей «невозможными». Как и всякая театральная знаменитость его поколения, Три, разумеется, не мог относиться к Шоу как к «нормальному» драматургу. Но исподволь, против своей воли, он поверил в то, что пьеса Шоу – хотя бы это была просто кукольная потеха на манер Панча и Джуди – не подведет и что из-под пера Шоу выходят дьявольски эффектные роли. Шоу же всегда считал Три актером высокой трагедии, неподражаемым в ролях, строго соответствующих этому жанру – чем ближе, тем лучше. Появление Три в комическом репертуаре Шоу объяснял только обманным тщеславием. Шоу писал: «Я не дурак по части подбора ролей для артистов, например: леди Сесили – Эллен Терри, Цезарь – Форбс-Робертсон и проч. Я достиг вершины в искусстве писать по мерке, создав для Три Бланко Поснета. А его самого роль просто шокировала, ужаснула даже».
Автор настоящей книги с немалым трудом раздобыл кое-какие подробности о взаимоотношениях Шоу и Три во времена «Бланко Поснета» и составил из этих подробностей подобие символического макета дуэлей между Шоу и Три, реальный текст которых занял бы не один десяток страниц:
Шоу. Я написал для вас Бланко. Роль скроена на вас. Вы единственный из живущих актеров, кто сыграет ее так, как должно.
Три. Я погибну как актер, если возьмусь за это дело.
Шоу. Отчего же?
Три. Публике это не по зубам.
Шоу. Чепуха! Слопает.
Три. А потом ее стошнит.
Шоу. И попросит еще! Не такой уж у нее в самом деле слабый желудок.
Три. Мой желудок, во всяком случае, не выдержит.
Шоу. А что вам претит в этой вещи?
Три. Не претит, а, как бы это сказать… смущает.
Шоу. Что же вас смущает?
Три. Ну хотя бы вот эти слова о боге. (Читает.) «Он тебе еще покажет… И хитер же он! И ловок же! Он тебя стережет! Играет с тобой как кошка с мышью».
Шоу. Разве бог не представляется вам реальностью, разве вы неспособны говорить и думать о нем?
Три. Мне он никогда не представлялся кем-то, кого можно похлопать по спине и обозвать первым попавшимся прозвищем.
Шоу. Значит, он для вас не реальность, а просто предмет поклонения.
Три. Так или иначе, не могу представить, как я буду произносить эти слова.
Шоу. Зачем это вам пыжиться перед зеркалом?!
Три. Острота не лучшая, но в вашем вкусе. Знаете, что я вам скажу? Опустите эти слова и еще…
Шоу. Что еще?
Три. И еще вот это, по-моему, чересчур. (Читает.) «Я обвиняю прекрасную Евфимию в предосудительных отношениях со всеми мужчинами в нашем городе, включая и вас, шериф» [128]128
Перевод Н. Дарузес.
[Закрыть].
Шоу. А здесь что не так?
Три. Партер встанет как один человек и выйдет вон.
Шоу. Тем хуже для партера.
Три. И для антрепренера.
Шоу. Ничуть. Это лучшая реклама.
Три. Не для моего театра.
Шоу. Значит, вам нужно построить другой.
Три. И давать там «Бланко Поснета?»
Шоу. Для начала.
Три. Послушайте, вам стоит только опустить это местечко о боге и еще то местечко о проститутках, – и я начну обдумывать постановку.
Шоу. Если вы опустите хотя бы слог в какой-нибудь одной фразе, я перестану обдумывать возможность отдать вам пьесу.
Три. Мне кажется, что, как бы бы ни поступили, цензор не пропустит эти реплики.
Шоу. Сначала сами пропустите!
«Поснета» поставила в дублинском Театре Аббатства леди Грегори. Это произошло в августе 1909 года, во время выставки коневодства. Театру пришлось преодолеть серьезную официальную оппозицию.
Шоу послал экземпляр пьесы Толстому, сопроводив письмом, где говорилось: «Для меня бог еще не существует; но есть созидательная сила, постоянно стремящаяся к формированию путем эволюции некоего исполнительного органа, обладающего божественными знаниями и властью, то есть всесилием и всезнанием; каждый рожденный на свет мужчина и каждая женщина являют собой новую попытку достичь эту цель… Мы живем, чтобы помочь богу в его труде, чтобы исправить его стародавние ошибки, чтобы самим стремиться к божеству» [129]129
В письме Шоу, кроме того, говорилось: «Общепринятая теория о существовании бога как совершенства уже включает в себя веру в то, что бог умышленно создал нечто низшее по сравнению с самим собой, тогда как он легко мог бы сотворить существо, равное себе. Это ужасная вера… Вместе с тем при теории об уже достигнутом богом совершенстве, для объяснения существования зла мы должны признать бога не только богом, но и чертом». (См.: В. Булгаков. Л. Н. Толстой в последний год жизни, М.: Гослитиздат. 1960. С. 438–439).
[Закрыть]. Толстой сокрушался, что автор «Человека и сверхчеловека» «недостаточно серьезен», что он заставляет публику смеяться в самых важных местах. «Но почему мне не следовало этого делать? – искренне недоумевал Шоу. – Почему юмор и смех непременно должно отлучать от церкви? Вообразите, что наш мир – всего лишь одна из божьих шуток, – разве Вы все равно не стремились бы ревностно обратить ее из дурной шутки в добрую?» Толстой воспринял эти слова болезненно, очевидно, не желая толковать себя как шутку, «дурную» или «добрую» [130]130
На конверте письма Шоу, сопровождавшего посланный Л. Н. Толстому экземпляр «Разоблачения Бланко Поснета», Толстой сделал пометку: «умное – глупое», а в его ответе Шоу сказано, в частности: «Вопросы о боге, о зле и добре слишком важны для того, чтобы говорить о них шутя. (См.: В. Булгаков, Л. Н. Толстой в последний год жизни. С. 167, 438–439.)
[Закрыть].
После премьеры в Дублине «Бланко Поснета» снова представили лорду-камергеру, который дал разрешение на постановку при условии, что слова о боге на сцене произнесены не будут. Шоу так откомментировал это решение: «Грубость, распутство, проституция, жестокость, угарный юмор пропойц – все, на что проливает свет моя пьеса, со всего этого снят запрет; сам же свет погашен. Само собой разумеется, я не воспользовался таким разрешением и не намерен им воспользоваться».
Три тем временем был возведен в рыцарское достоинство, что дало повод Шоу обратиться в «Таймс» с письмом, которое он озаглавил «Цензорова месть»:
«Некоторое время назад лорд-камергер признал одного из самых популярных лондонских актеров и антрепренеров виновным в попытке богохульства. Он был подвергнут штрафу, его попытка пресечена. Сегодня король дарует оному антрепренеру рыцарство. Но нашему лорду-камергеру пальца в рот не клади. Через час после того, как я прочитал в «Таймс» о торжестве сэра Герберта Бирбома-Три, на меня (помогавшего сэру Герберту богохульствовать) обрушился встречный удар в виде цензурного запрета, наложенного лордом-камергером на мой скетч «Газетные вырезки», объявленный к постановке в Придворном театре Обществом борьбы за избирательное право для женщин… Чтобы считать инцидент исчерпанным, королю остается только сделать меня герцогом».
Вспомнив о том, какой между ними шел разговор, Три решил опровергнуть намек на свое соучастие в богохульстве. Разгорячившись, он написал в «Таймс»:
«Насколько я понимаю, вы посчитали возможным опубликовать письмо мистера Бернарда Шоу, в котором он утверждает, что своим рыцарским званием я обязан каким-то низменным мотивам. Я же утверждаю, что эта честь была оказана мне по мотивам еще более низменным, чем те, что вменяет мне в вину мистер Бернард Шоу. Я угрожал тем, что если меня не удостоят оным отличием, мне остается поставить «Бланко Поснета». Стоит ли говорить, что честь была оказана мне незамедлительно?» Но когда приступ гнева миновал, Три порвал письмо и отвел душу в открытке Шоу, переиначив общеизвестную строку из «Старого моряка» [131]131
Поэма английского романтика Кольриджа (1772–1834).
[Закрыть]: «Не как всегда – как никогда взревел немолчный Шоу». В конце концов нервы лорда-камергера, подточенные испытаниями с «Привидениями» Ибсена и «Погубленным добром» Брие, сдали, не выдержав постоянных потрясений, на которые были падки новые драматурги, и «Бланко Поснет» был разрешен к постановке вместе с «Профессией миссис Уоррен».
Сразу же по окончании «Бланко Поснета» супруги Шоу отправились на автомашине по Алжиру. Там он и написал злободневную шутку «Газетные вырезки», также подвергшуюся цензурному запрету. Но суфражистки обошли запрет, организовав клуб, где давались «частные» представления и куда можно было проходить только по специальному удостоверению.
В том же 1909 году лорд-камергер воспрепятствовал выпуску «Монны Ванны» Метерлинка, ссылаясь на то, что героиня пьесы неоднократно угрожает раздеться при публике. Нудисты были страшно возмущены, дело пахло скандалом, Парламент назначил комиссию для рассмотрения вопроса о цензуре.
Шоу сочинил длинную брошюру, которая парализовала работу комиссии, и выступил с показаниями, после которых комиссии было уже не оправиться. Самым интересным для нас в этих показаниях будет, скорее всего, то, как лихо расправлялся Шоу со всяческой казуистикой. Приведем всего один пример.
Шоу признал, что «очень большой процент спектаклей, идущих сейчас на лондонской сцене под покровительством закона о цензуре, имеют своей целью возбудить половое влечение», после чего поправил председателя: речь нужно вести не о «половой аморальности», а о «половом грехе». Председатель спросил Шоу: «Могу ли я заключить кз сказанного, что, требуя свободы театра от контроля религиозного и политического, вы ждете вмешательства правосудия, если на сцене имеет место возбуждение половой распущенности?» «Нет, – отвечал Шоу, – я не могу с этим согласиться, потому что, обращая правосудие против введения во грех, вы тем самым уже поощряете преследование антрепренера, выпускающего ведущую актрису в хорошенькой шляпке или просто с хорошеньким личиком. У меня вызывает яростный протест все, что лишено ясного определения. Вы можете создать какой угодно закон, определяющий, что значит ввести во грех, но употреблять закон, не знающий, что же это в действительности такое, – это, согласитесь, слишком. Тогда такой, скажем, факт, что женщина умывается, или носит приличное платье, или что-нибудь еще в этом роде, может вызвать восхищение у досужего прохожего, и он объявит: меня возбудили! Такие обобщения совсем небезопасны. Мне представляется, что ни одному служителю закона они не могут прийтись по вкусу».
Свои собственные обиды он излил в словах о том, что цензор «может целиком распоряжаться моим бюджетом и моим именем, не руководствуясь при этом решительно никаким законом. Такой контроль, как мне кажется, превосходит худшую из деспотий».
Утешения он принужден был искать у других деспотов: «В Германии и Австрии мое положение легче. Та драма, которой я себя посвятил, там существует благодаря системе общественной поддержки театров – королевских и городских. Я обязан австрийскому императору дивными постановками моих пьес. Официальные знаки внимания, полученные мною в то же время от британского двора, доводили до сведения всех говорящих по-английски, что некоторые из моих произведений не годятся для публичных представлений. Единственное мое утешение состоит в том, что сам британский двор – когда дело доходит до частных визитов в театр – решительно пренебрегает дурной рекомендацией, которой меня удостоило его главное должностное лицо».
Вдобавок к тем пьесам, о которых у нас уже шла речь, Шоу написал еще несколько одноактных сцен. Писались они главным образом по какому-нибудь случаю или для какого-нибудь актера. В них обнаруживается щедрость его таланта, но его гений к ним не причастен. Лучшими в этой группе были «Екатерина Великая» и «Смуглая леди сонетов». Последнюю он написал, откликнувшись на призыв поддержать создание Национального театра. Инициатива в этом, подогревавшаяся предстоящим 300-летием со дня смерти Шекспира, принадлежала комитету, который составили именитые и состоятельные люди. «Результатом немалых и многолетних усилий, – докладывал Шоу, – явилась единственная приличная сумма, дарованная одним немцем. Как знаменитый сквернослов из анекдота, на чьих глазах телега, груженная всем его добром, достигнув горы, распалась на части, я могу только сказать: «На это даже у меня нет слов – и баста!»
В «Первой пьесе Фанни» Шоу высмеял рецензентов, неизменно отказывавших его пьесам в праве таковыми именоваться. Впрочем, единодушие критики, верно, даже льстило ему. Вручая пьесу Лилле Маккарти, он сказал: «Я ее не подписал» – и стал упрашивать ее «сделать все, чтобы люди подумали, будто автор пьесы – Барри… Вы можете со спокойной совестью утверждать, что имя автора начинается на букву «Б». Это была халтура, которая при всем том побила все рекорды шовианских постановок, пройдя подряд более шестисот раз. Денег это, впрочем, принесло не так уж много, а своим долголетием спектакль был обязан сравнительно низко оплачиваемой труппе и маленькому дешевому помещению.
Шоу не любил, когда ему говорили, что эта пьеса ниже его дарования. Отвечая в первый раз на поток моих вопросов, один из которых намекал на то, что «Первая пьеса Фанни» – произведение не лучшего вкуса, он писал: «Если Вы не можете набраться терпения и со временем ощутить вес каждой моей работы, то знайте меру хотя бы в Ваших вопросах. Как это могу я, растираемый жерновами неотложных дел, держать перед Вами ответ за всю свою жизнь? От Вас, как от шгела-регистратора [132]132
Аллюзия на «Тристрама Шенди» Л. Стерна (книга VI, глава 8).
[Закрыть], прямо никуда не укроешься. Короче. В моих сочинениях Вы найдете вдоволь разговоров о суде и законе. По-моему, у меня за душой на этот счет ничего не осталось. Жаль, я не посвятил юриспруденции свою жизнь, я всегда питал к ней слабость. Но что теперь горевать? Я сказал свое слово об общечеловеческой стороне закона.
Халтура никогда не была для меня пустой тратой времени. Как же совсем без халтуры? Но и в халтуре моей попадается кое-что нехалтурное.
Не грех, конечно, прослыть «чистым золотом». Но я должен принимать свою работу такой, какая она есть. То же и другим советую. Торного пути к шовианству нет. Моя супруга собрала книгу «избранных отрывков», но это безнадежное дело. Та неразбериха пьес, предисловий, трактатов и статей, из коих приходится извлекать мою философию, представляет собой отнюдь не одну только форму, навязанную мне обстоятельствами: лишь облеченная в эту самую форму, моя философия способна быть должным образом усвоена. Я не способен сам себя расчистить. Да я бы и не мог, предприняв это, сохранить необходимую питательность и аромат, без которых меня не переваришь».
Вскоре Шоу оправдался за все свои «дискуссии», халтуру и pieces d’occasion [133]133
Случайные вещи (франц).
[Закрыть], создав шедевр – «Андрокл и лев». Пьеса была поставлена Грэнвилл-Баркером в театре «Сен-Джеймс». Премьера состоялась 1 сентября 1913 года.
Макс Бирбом полагал, что «Питер Пэн» Барри – это игрушечный уродец, никак не отвечающий своему назначению и навязанный малышам взрослыми. Соглашаясь с Бирбомом, Шоу признавался: «Андрокла и льва» я написал во многом потому, что хотел показать Барри, как надо писать для детей». Дети, без сомнения, пришли бы от «Андрокла и льва» в восторг, только вот взрослые, и не пытавшиеся разобраться в христианстве, сочли пьесу Шоу кощунственной и, вместо того чтобы гнать своих детей в театр, строго-настрого запретили им туда показываться.
Знакомство со множеством драм-дискуссий Шоу привело меня к заключению, что он сочинял диалог, не заботясь о том, кто будет произносить реплики, и потом уже раздавал их персонажам. Когда я спросил Шоу об этой своей догадке, он ответил: «Это, конечно, не так. Диалог и персонажи связаны у меня нерасторжимыми узами, одно невозможно без другого. Сначала я пишу диалог, оставляя сценические трюки на время последующих доделок. Потом обнаруживается, что подсознательно я все время, пока писал, видел перед собою сцену».
К «Андроклу» вышеупомянутое заключение, во всяком случае, не подходит. Персонажи здесь – религиозные типы; дифференцированы и воплощены они более ярко и жизненно, чем в любой другой пьесе Шоу. Император тоже получился замечательно, поскольку это тип рефлектирующий. Лучшие персонажи Шоу, как мне уже приходилось говорить, так или иначе связаны с обостренным религиозным чувством. Другие его персонажи сильны в самоанализе: они говорят и думают то, чего от них ждут, прекрасно сознавая при этом, что сказанное ими смешно, мудро, глупо или отличается чем-нибудь еще. Только вот чей это самоанализ – Шоу или его героев?.. В общем, кроме людей религиозных Шоу до конца удавались только люди с кристально ясным сознанием – рафинированные, цивилизованные острословы, умницы и мастера по части самообладания. Все эти шовианские аристократы – Император из «Андрок-ла», генерал Бэргойн из «Ученика дьявола», Карл Второй из «Святой Иоанны» – являются плодами ума самого Шоу. А религиозные персонажи – в такой же мере плод его души.
Впервые я увидел Шоу на репетиции «Андрокла и льва». Я пришел на сцену в 1911 году и, проработав около года у Три в Театре Его Величества, получил ангажемент у Грэнвилл-Баркера. Я был назначен на роль Метелла – кажется, единственного из персонажей Шоу, о котором его создатель мог смело сказать, что тот «не склонен много говорить». Баркер натаскивал нас весь август. Шоу свалился как снег на голову, когда мы все, в костюмах и в гриме, стояли за кулисами в ожидании
генеральной репетиции. После репетиции он появился снова и стал читать нам сделанные по ходу спектакля замечания. Манеру, с которой он разносил при этом здание, возведенное Баркером, я бы назвал воинствующе легкомысленной. Во втором акте у меня есть место, где Метелл обрывает Лавинию, позволившую себе «недопустимую вольность» – простить посылающего ее на смерть Императора [134]134
Заметим, любопытства ради, что это одна из пяти реплик, которыми и исчерпывается роль Метелла.
[Закрыть]. Баркер советовал мне играть оскорбленное достоинство. Что же предложил Шоу? «Господи! Что вам вздумалось изображать обиженного патриция? Речь идет о кощунстве. Прыгните к ней! Бросьтесь между ними! Заткните ей глотку! Оскорбите ее как-нибудь!» За четыре часа Шоу превратил комедию в «экстраваганцу». Он прыгал по сцене, скрестив руки, и из него фонтаном били реплики разных персонажей. Он корчил рожи там, где мы делали серьезные мины, и обращал в трагедию наши остроты. Он сильно переигрывал, чтобы мы не могли ему подражать. Вскоре мы все почувствовали, что выступаем в шараде, а выбывший из игры Баркер наблюдал со стороны гибель своих трудов, и его лицо в равной мере выражало досаду и удовольствие.
Высекая из нашей игры весь юмор до последней искры, Шоу тем не менее следовал шекспировскому совету, вкладывая в пьесу «все чувство без остатка». На комическом фоне мрачная трагедия выступала особенно явственно.