Текст книги "Бернард Шоу"
Автор книги: Хескет Пирсон
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 39 страниц)
ПИСАТЕЛЬ ИЛИ ПРОПАГАНДИСТ?
Еще раз Шоу ненадолго приезжал в Лондон летом 1945 года. Два воскресенья подряд, 22 и 29 июля, он приходил к чаю на Парк Виллидж Вест, 10, и оба раза фотографировал всю нашу компанию: Элеонору О’Коннел, мою жену, Джона Уордропа и меня. Он рассказал нам, как однажды испугался раввина и потом удивлялся – откуда же этот страх? Я увидел в этой истории лишнее подтверждение его непомерного самомнения. Куда как удивительно: кому-то удалось напугать «самого Джи-Би-Эс»! Но обыкновенный смертный постоянно испытывает страх – например, простершись ниц перед господом, – и страх укрепляет его, наставляя в том, что существует нечто большее, более могущественное, чем он. Шоу согласился: в юности он тоже без всякого намерения отпугивал от себя людей.
Шоу показал нам на соседний дом – там умерла его мать.
– Она была вам хорошей матерью? – спросила моя жена.
– Худшей матери свет не видывал.
– А вы бы согласились поменять ее на другую?
– Ни на какую другую мать я бы в жизни не согласился.
– Она как будто была человеком не слишком добрым?
– Она была привязана к животным и цветам, а не к людям. Если ей* и было отпущено немного нежности, вся она досталась моей сестре Агнессе. Агнесса умерла рано. Мать любила звать ее «Герли» – это ее девичья фамилия [200]200
Это слово может также значить «деточка, дочурка» – по созвучию с английским «girl» (девочка).
[Закрыть]. Как-то на Фицрой-Скуэр попала под машину кошка. Вокруг сразу образовалась небольшая толпа. Мама видела все из окна. И вот она появилась на пороге, с ошеломляющим достоинством прошла через толпу, взяла кошку на руки и, провожаемая изумленными взглядами, скрылась в доме… Когда я стал побогаче, я начал давать ей ежегодно четыреста фунтов и присоветовал купить машину, или ложу в «Ковент-Гардене», или любое другое роскошество до вкусу – я все оплачу. Она отказалась и от машины и от ложи… Занялась спиритизмом, потому что хотела общаться со своей дочерью Агнессой. Пресытившись Агнессой, безуспешно пыталась вызвать дух своего супруга; потом пришла очередь Вандалера Ли. Этот был ей пара, и с его духом ей повезло больше. В конце концов она стала общаться с отцом Джоном, и этот контакт не обрывался до самой ее смерти. Незадолго до ее смерти я спросил, был ли отец Джон реальным лицом или одним из ее призрачных образов. Она отвечала, что это весьма реальное лицо – монах-бернардинец, живший за шесть тысяч лет до рождества Христова [201]201
Это утверждение звучит иронически по отношению к миссис Шоу. Бсриардинский монашеский орден (первоначально называвшийся Цистерцианским) был основан в 1099 г.
[Закрыть].
Шоу был несколько обеспокоен тем, что у него на руках выступили темные пятна и врач приписал это старости. «А я, – сказал он, – их и не замечал!» Ему хотелось повторить пример Софокла и написать пьесу в девяносто лет. Он только не знал, о чем писать. Через всю жизнь он пронес любовь к музыке, и я предложил ему написать пьесу о Бетховене.
– Бетховена я уже отобразил в «Любви артистов».
– И прескверно!
– И прескверно.
– Напишите тогда пьесу о себе самом. Вы ведь куда интереснее своих исторических героев.
Он улыбнулся:
– Все мои пьесы написаны обо мне самом… и моих друзьях.
– К кому из ваших друзей вы были привязаны больше всего?
– «Привязан» – не то слово. Мне нравилось быть в их обществе, но, расставшись с ними, я не скучал.
– Ну, тогда спрошу иначе: с кем вам больше всего нравилось бывать?
– С самим собой.
Я все же не отставал, добиваясь признания, и вытянул из него имя Грэнвилл-Баркера, а потом сам подсказал имена Уильяма Арчера и Сиднея Уэбба. Это дало мне основание заключить, что самым счастливым временем его жизни были 1904–1907 годы, когда его пьесы покорили Лондон, а в главных ролях на сцене Придворного театра выступал Грэнвилл-Баркер.
Мы с женой давно спорили о том, чему отдать предпочтение в деятельности Шоу: жена видела его главное достижение в устной и письменной защите социализма, я же считал, что ему надлежало весь свой талант без остатка отдать театру. Жена спросила теперь у Шоу, что он считал более важным вкладом в культуру – свою пропаганду или свои пьесы. Вот ответ Шоу:
– Пропаганда каждому по плечу, а мои пьесы не мог написать никто другой. Написать их был мой долг – они часть моей натуры.
Жена ожидала другого ответа, но не добилась ничего, кроме признания, что время, ушедшее на «Справочник для образованной женщины», могло быть с большей пользой потрачено на сочинение пьес.
– Но на небесах, – упорствовала моя подруга, – какой род вашей деятельности заслужит, по-вашему, высшей оценки господа?
– Если бог вздумает выставлять оценки за мою деятельность, я не поручусь за наши с ним дальнейшие отношения.
ШОУ ДИКТУЕТ СВОЙ НЕКРОЛОГ
Би-Би-Си попросила меня составить и записать на пленку некролог Шоу, который в надлежащий момент будет передан по радио. Я зашел на Уайтхолл-Корт поговорить с Шоу на эту тему. «Но, черт возьми, я же еще жив!» – воскликнул хозяин. Чуть позже он подобрел: прочел, что я набросал, сделал несколько замечаний. Между прочим, сказал: «Нужно напомнить о том, что я снабдил больших актеров большим современным репертуаром, с которым может сравниться только шекспировское наследие».
Он был недоволен одним: я уделил недостаточное внимание его вкладу в науку и социологию. По моей просьбе он сам продиктовал недостающую часть некролога. Поразмыслив, я не стал включать это в окончательный текст [202]202
Здесь уже не в первый раз заявляет о себе известная аполитичность X. Пирсона. В своей автобиографии, вышедшей в 1965 г. («Hesketh Pearson by Himself»), он так начинает разговор об истории написания биографии Шоу: «Я часто и с удовольствием подумывал о жизнеописании Шоу, но по разным причинам не мог решиться заговорить с ним на эту тему. В частности, я мало интересовался политикой и экономикой, а он ставил их превыше всего».
[Закрыть]. Привожу здесь продиктованное целиком, как это было изложено самим Шоу:
«Когда Шоу задавали вопросы, касающиеся его славы, он отшучивался: «Слава? Какая слава? У меня их было пятнадцать штук». Он серьезно, с жаром доказывал, что является пионером в науке, а в лаборатории никогда не работал, потому что презирал лабораторную стряпню. Лабораторией ему «служил весь широкий мир, где ничто не подвластно его контролю, разве что собственный ум, да и то в самой незначительной степени».
Политика это тоже наука, учил Шоу, с порога отвергая народоправие, где всеми помыкает всякий, невеждами командуют пошлые и честолюбивые авантюристы, которым достает глупости видеть в правительственной деятельности всемогущую и сладостную синекуру. Цивилизацию уже не раз поднимали из руин, в которые обращали ее демократические вояки. Истинная, действенная демократия, утверждал он, осуществляется в общих интересах правителями, выбранными из числа высококвалифицированных лиц, составляющих, быть может, какие-нибудь пять процентов от общего числа их столь же опытных коллег. Всеобщее голосование предполагает, что, достигнув двадцати одного года, каждый обретает всеобъемлющую политическую мудрость и что глас народа – глас божий. На этот счет Шоу придерживался точно такого же мнения, что и Кориолан в наиболее зрелой из шекспировских пьес. Демократии, по словам Шоу, недоставало научного, антропометрического подхода. Чтобы обеспечить истинно демократическое представительство мужчин и женщин, Шоу предложил ввести «парное голосование»: избиратель голосует не только за своего представителя, но еще и за какую-нибудь женщину; в результате во всех выборных органах мужчины pi женщины будут представлены поровну. При этом он считал, что никакой избирательной реформой не обеспечить справедливого правления, пока краткий срок человеческой жизни не в силах обеспечить человеку достижение политической зрелости. Этой зрелости человек может достигнуть лишь к тремстам годам своей жизни: первые сто лет – век несовершеннолетия – уходят на школярство, на обучение, за следующее столетие человек может набраться практического опыта, а третий век пусть сенаторствует и размышляет, – и для такого правителя уже не стоит затевать выборов. Автор «Назад, к Мафусаилу» считал, что у человеческой жизни пет иного предела, кроме статистически неизбежного несчастного случая, который рано или поздно подкараулит каждого.
Свои безусловно экстравагантные взгляды он называл «научной биологией»; себя же часто именовал метабиологом. В его время биологией заправляли механисты и неодарвинисты, с которыми он сражался не за страх, а за совесть. На своем знамени он написал: «творческий неовиталист и эволюционист». Он высмеивал своих противников за неумение отличить живое тело от трупа и считал человечество тончайшим прибором, которым пользуется творческая жизненная сила, или тяга к эволюции, в своих экспериментах: этот путь полон неудач, но попыткам этим нет конца. Соответственно он просто не видел никакой проблемы зла. Зло, с которым мы сталкиваемся, это только неудавшиеся эксперименты жизненной силы, направленные неизменно к укреплению мощи человека и к углублению его знаний. Он не отрицал смысла за бэконовской позицией «наблюдателя над явлениями», но настаивал на том, что любой человек («любой дурак», как он выражался) способен к чувственному наблюдению, и лишь избранные одарены способностью осмыслять увиденное. Его полемический пафос достиг высшей точки, когда он обрушился на Павлова, чья слава была в зените, назвав его интеллектуальным недоумком и моральным безумцем. Он неизменно встречал в штыки попытки лабораторных экспериментаторов освободить погоню за научным знанием от всякой моральной ответственности. Он говорил: «Сварив свою мать живьем, чтобы выяснить, при какой температуре она скончается, можно очень обогатить свои знания; но люди, забывающие о том, что есть вещи, которые просто не позволено знать, не могут безнаказанно гулять по свету». Бесчеловечные опыты бесчеловечных людей были ему отвратительны. Он твердо верил, что те ученые, которым лень, черствость или глупость не закрыли доступа к высокой науке, всегда могут сделать свои эксперименты гуманными. Он отвергал общедоступный, официозный дарвинизм, ибо на девять десятых тот был просто антиклерикальной реакцией, бунтом атеистов, и только.
Некролог – не место для научных дискуссий, да в них и нет теперь нужды: все в общем вышло так, как обещал Шоу. Метабиология заняла принадлежащее ей по праву место. Многие из шовианских предположений, казавшихся разрушительными, революционными, а то и фантастическими, когда он их впервые высказал, стали сейчас общим местом. Между тем к их автору относятся так же, как и раньше, хотя никаких оснований для этого уже давно нет. Во всяком случае, всем этим интересуется и все это понимает незначительное меньшинство, в то время как плоды драматургических занятий Шоу пользуются огромной известностью.
Сохранится ли его известность в веках, предсказать невозможно. Он сам говаривал: «Если бы репутации завоевывались не на век, а на все времена, мир обратился бы в гнилое болото, и потому чем скорее его, старика, позабудут, тем лучше». Он пережил пятерых королей. Переживет ли память о нем еще пятьдесят монархов? Поживем – увидим!»
Закончив свой вариант некролога, я отослал его Шоу в Эйот-Сент-Лоренс. Он не возвращал мне рукопись несколько недель, а когда после настойчивых просьб вернул, она была буквально испещрена исправлениями и добавлениями. Я заупрямился и записал на пленку свой первоначальный вариант.
ЭЙОТСКИЕ ПАЛОМНИКИ
Осенью 1945 года я писал книгу со своим другом Хью Кингсмиллом. Нам пришло в голову, что неплохо дать в этой книге описание посещения Шоу. Я написал Шоу, что нам бы хотелось его повидать. Одна из причуд Шоу заключалась в том, что он делал вид, будто находит время на одни только деловые свидания. Но я-то знал, что это чепуха, и, три-четыре дня прождав впустую его ответа, послал телеграмму следующего содержания: «Какого черта?! Если не представите справку от врача – ждите нас в понедельник!» Тут он позвонил и сказал, что ждет, и 5 ноября мы покатили в Эйот.
По дороге я вспоминал историю, которую услышал от него во время своего последнего паломничества. Шоу рассказывал мне тогда о речи, произнесенной им по какому-то случаю в родном Дублине: «Я выступал перед членами Гэльской лиги и очень всех обозлил, заявив, что предпочитаю писать на языке, который понимают не какие-нибудь три миллиона человек, а, слава богу, триста миллионов. Публика очень разволновалась, то и дело обрывая меня выкриками. Были даже попытки заставить меня замолчать. Я терпел, терпел, но под конец решил: или они перестанут шуметь – или я перестану говорить. И предупредил: «Если в зале не будет тихо, я перейду на гэльский язык и черта с два вы меня поймете!» Ну, не такие уж они были дураки – сразу наступила мертвая тишина, и я закончил выступление не на языке их родины, но на их родном языке».
Уединенный приют Шоу в Эйоте произвел на Хью Кингсмилла глубокое впечатление. Он сказал, что по сравнению с убежищем Шоу сельское кладбище Грея это прямо-таки Пикадилли. Нас провели в гостиную, и через окно мы увидели Шоу, который клевал носом в столовой. Через несколько минут он вылез из кресла и на мое банальное «Ну, как?» ответствовал:
– Девяносто.
– Да, но как вы себя чувствуете?
– Как себя можно чувствовать в девяносто? Поживете с мое – узнаете. Здесь мне хорошо, а в Лондоне – неспокойно. Если я там упаду, меня подберет полицейский и закатает, как пьяницу.
Эта беседа с Шоу вошла затем в книгу, написанную Кингсмиллом и мною и носящую название «Поговорим о Дике Уиттингтоне». Книга вышла в 1947 году. Шоу говорил с нами о Диккенсе и Герберте Уэллсе.
О Диккенсе:
– Вся беда в том, что его обременяла большая и глупая семья. Он должен был зарабатывать очень много, чтобы содержать эту ораву, и черпал силы в брэнди и прочей отраве. «Эдвина Друда» он писал почти что мертвой рукой. Сапси и Груджиус, как заведенные, разыгрывают старые трюки, но жизни в них нет никакой. Это мне напоминает одну смешную историю. Я должен был защитить свои авторские права на «Профессию Кэшеля Байрона» и с этой целью написал «Великолепного Бэшвилла». Пьесу поставило Сценическое общество. Я искал комического актера и в конце концов нашел. Фамилия его была Уиз. Он, казалось, был рожден для моих трюков, однако на первой репетиции реплики, казавшиеся мне безумно смешными, в его устах никого не смешили. Я спросил у Вена Уэбстера, что творится с этим Уизом. Вен ответил: «На премьере в– е будет в порядке». Но и на премьере порядка не было. Трюки были на месте, но рассмешить они не могли. Публика смеялась смыслу реплик, а не тому, как он их подавал. На следующий день Уиз лег на диван и умер. И я смекнул: он был мертв еще до начала репетиций. Весь этот вздор я вам рассказал для того, чтобы вы знали: люди умирают задолго до своих похорон, и Диккенс умер задолго до «Эдвина Друда».
О Герберте Уэллсе:
– На Уэллса нельзя долго сердиться. Он честно признается, что у него истерический темперамент. Помню, мы как-то встретились наутро после того, как появилась его ужасающая статья обо мне [203]203
Речь идет, по-видимому, о статье «И. Павлов и Б. Шоу», опубликованной на русском языке в журнале «Наука и жизнь» (1967, № 6).
[Закрыть]. Я имел все решительно основания отделить ему голову от туловища. Но он выглядел таким маленьким и смущенным, что я просто пожал ему руку. В другой раз, когда я его чем-то прогневил, он написал мне: все говорят, что вы гомосексуалист; он, Уэллс, всегда это отрицал, но больше отрицать не намерен. Кстати, я только что составил о нем некролог для «Нью Стэйтсмен», но вы об этом помалкивайте.
Уэллс умер только через год. Шоу отдал дань их старому знакомству на девять месяцев раньше срока.
Наша дружеская беседа продолжалась часа два. Нас угостили чаем. Прощаясь, мы в один голос сказали, что были необыкновенно рады его видеть. Он отвечал вопросом:
– А разве могло быть иначе?
БЕЗ МАЛОГО СТО ЛЕТ
В 1946 году Шоу стукнуло девяносто. Однако лейбористское правительство не откликнулось на это событие. Своим существованием в Парламенте Лейбористская партия была обязана прежде всего супругам Уэбб и Шоу. Поэтому нерасторопность лейбористов в связи с юбилеем многим могла показаться странной. В оправдание британского правительства – пожалуй, единственного в мире правительства, которое умудрилось прозевать такое событие, – я могу сказать одно: в любой другой стране на этот юбилей рассчитывать вообще не пришлось бы. В других странах судьба Шоу была бы решена уже задолго до его семидесятилетия. Во Франции его бы почти наверняка зарезали. В Соединенных Штатах – если взять за образец судьбу Юджина Дебса – Шоу ждало пожизненное заключение. В Турции, Германии или Италии, в Испании или Японии его бы пришлось «устранить». В Англии же он остался цел и невредим. О чем это говорит? О том, что он и сам признавал в хорошем расположении духа: мы – единственная в мире цивилизованная, ну, пусть хоть наполовину цивилизованная, великая держава.
И все же в этот год его не обошли почестями. Его почтили ведущие газеты всех стран. Национальная книжная лига устроила на Олбимэрл-стрит, 7, выставку первых изданий Шоу, его рукописей, фотодокументов. 19 июля Шоу прикатил из Эйота на вернисаж.
Он появился после торжественной речи доктора Инджа, мельком взглянул на экспонаты, бросил: «Ну, леди и джентльмены, зверя вы видели; теперь – до свиданья», – и махнул обратно в Эйот.
Он согласился принять титул почетного гражданина Дублина. До сих пор, сказал Шоу, ему удавалось уклоняться от почестей из чужеземных краев, и «один только Дублин может быть уверен, что, несмотря на мое бесконечно бурное прошлое и настоящее, я не опозорил его доброго имени». 28 августа в Эйот прибыла делегация дублинского муниципалитета, и Шоу расписался в списке почетных граждан города. Он согласился также стать первым почетным гражданином Сент-Панкраса, где около полувека назад работал в приходском управлении и в муниципальном совете.
В Эйоте нужно было сменить бак водяного отопления, и Шоу пожаловал на неделю в Лондон. 9 октября он намеревался присутствовать на торжественной церемонии в ратуше Сент-Панкраса, но накануне упал со стула и ушиб бедро. Он не сразу оправился от потрясения и некоторое время просто лежал на полу. Терапевт, хирург и рентгеноскопия не обнаружили повреждений, но ему было больно ступать на левую ногу, и его уложили в постель. Для Сент-Панкраса он наговорил речь, которая была выслушана собравшимися в зале заседаний совета. В речи он признавался, что «раза три в неделю регулярно спотыкается и падает», но умолчал, что нынешнее падение доставило ему больше хлопот, чем обычно.
Мы с женой зашли к нему вечером 10 октября. Уайтхолл-Корт кишмя кишел репортерами; двое из них снимали Шоу со вспышкой. Но общее возбуждение уже спадало и нам удалось насладиться спокойной беседой. Хозяин был в постели. Так хорошо он не выглядел уже много лет: розовощекий, словно младенец. Казалось, падение пошло ему только на пользу. Говорил он весьма энергично, хотя его нижний зубной протез покоился на столике у изголовья. К стене, где стояла кровать, были прислонены костыли, которыми он пользовался в 1898 году, после тогдашнего падения, и которые теперь снова понадобились.
Целью моего визита было узнать какие-нибудь новые подробности о Кейре Харди. Мне был заказан сценарий о его жизни. Уходя от Шоу, мы знали новые подробности не только о Харди, но и о сэре Эдуарде Грее, о Рамзее Макдональде, о Наполеоне, Веллингтоне и фельдмаршале Монтгомери, о Томасе Эдуарде Лоренсе и Томе Пейне.
– Англичане, – сказал Шоу, – нация любителей, а не профессионалов. И английские генералы и английские писатели – все любители.
Я заметил:
– Потому-то мы выиграли столько войн и создали величайшую в мире литературу.
Предупреждая неизбежные возражения, не переводя дух, я спросил, о чем говорил с ним Монтгомери.
– Это я с ним говорил. Он хотел узнать, какого я мнения об английском генералитете. Я ответил, что такой штуки нет и не было. Был Хег, был Монтгомери. И еще я добавил, что есть два типа генералов: следующие законам военного искусства и нарушающие эти законы, профессионалы и любители, Наполеон и Веллингтон. Монтгомери намекнул на то, что он, как и Веллингтон, следует своим собственным законам. Он сказал еще, что хотел бы уничтожить войну.
– Какая неблагодарность! Что если бы писатель, своей славой обязанный перу, сказал бы: хочу уничтожить сочинительство?! А похож Монтгомери чем-нибудь на Томаса Эдуарда Лоренса?
– Нисколько! Лоренс был чистой воды актером. За несколько недель до его гибели я спросил жену (Лоренс был ее близким другом), отчего его так давно у нас не было, и выслушал в ответ: «Но он ведь такой несносный обманщик!»
Я был несколько удивлен, что Шоу не заговаривает о моей вышедшей в июне биографии Уайльда. Раньше он всегда интересовался моими жизнеописаниями, довольно подробно их со мной обсуждал. По крайней мере трижды он всячески старался отговорить меня от работы над биографией Уайльда. Отчасти это молено было объяснить тем, что он связал себя хвалебным отзывом, который дал книге Фрэнка Харриса, в высшей степени недобросовестной. Здесь были замешаны pi искренняя неприязнь к Уайльду и ревность к нему. Я лишь однажды заметил в поведении и речи Шоу следы непритворной враждебности: как раз когда говорили о его знаменитом соотечественнике. Я послал Шоу свою книгу. Боюсь он разве что подержал ее в руках. Его молчание меня поэтому и обескуражило: он так нахваливал книгу Харриса, что теперь ему пришлось бы сознаться во всех глупостях, которые он наплел. Такая самоотверженность не под силу любому смертному, а уж Шоу-то частыми раскаяниями не страдал.
Неприязнь к Уайльду отшибла у Шоу память. Он, скажем, сохранил для потомства тот факт, что их личные отношения были не свободны от трений, хотя они признавали литературное дарование друг друга; что когда Уайльд был приговорен к тюремному заключению, именно Шоу составил петицию о его освобождении, что в последние годы жизни Уайльда они обменялись надписанными экземплярами книг. Но разве можно было дождаться от Шоу рассказа о том, как никому не известный автор послал знаменитому Уайльду «Квинтэссенцию ибсенизма» и «Дома вдовца» и получил от Уайльда письма с горячим одобрением его сочинений?
9 мая 1893 года, отвечая на получение пьесы, Уайльд написал Шоу: «Приношу Вам самую искреннюю благодарность за Ор. 2 великой кельтской школы… Жду от Вас с нетерпением Ор. 4. С Ор. 5 я что-то заленился, ко руки все же чешутся».
Ор. 1 – это, конечно, «Веер леди Уиндермир»; Ор. 2 – «Дома вдовца»; Ор. 3 – «Женщина, не стоящая внимания»; Ор. 4 – «Волокита» Шоу; Ор. 5 – «Идеальный муж» Уайльда. И т. д. Таким образом, Уайльд закатил Шоу комплимент, уравняв их значение в современной драматургии. При этом Уайльд только что познал второй оглушительный успех на театре – с «Женщиной, не стоящей внимания», а за плечами автора «Домов вдовца» был недавний декабрьский скандал, когда его пьесу, попросту говоря, освистали.
Когда мы увиделись в следующий раз, я заметил какой-то холодок во взгляде Шоу. Я понял это так: он недоволен, что я пренебрег его советом и спас Уайльда от Харриса, восстановив доброе имя и пленительный образ большого писателя.
Но Шоу был не из тех, кто придерживается мнения, которое ему вредит. Возрождение жгучего интереса к творчеству и личности Уайльда вызвало в нем мгновенную перемену, изумившую его поклонников-тугодумов.
В феврале 1948 года корреспондент «Ныоз Кроникл» задал Шоу вопрос: с кем из великих людей прошлого ему хотелось бы еще раз повидаться? Шоу ответил: «Если бы я искал встречи с лучшим и забавнейшим рассказчиком, мой выбор пал бы на Оскара Уайльда».
Свой юбилейный год Шоу провел, как всегда, в добром здравии, если не считать того, что несколько раз падал и ушибался. Но вот в воскресенье 25 августа он пожаловался Элеоноре О’Коннел, навестившей его в Эйоте, на странное самочувствие.
Войдя в гостиную, он спросил:
– Как я выгляжу?
– Превосходно.
– Нет, серьезно, как я выгляжу?
– А что случилось?
– Смерть пришла.
– Перестаньте! Вы выглядите как обычно.
– Я сегодня проснулся с какой-то странной слабостью. Так я себя еще никогда не чувствовал. Значит, смерть пришла.
– А как вы теперь себя чувствуете?
– Ничего, но слабость еще есть.
– Тогда все в порядке. В тот день, когда придет пора умирать, вы проснетесь с чувством, будто вам снова десять лет.
Через несколько дней в Париже скончался его старый друг и соратник Харли Грэнвилл-Баркер. Шоу написал в «Литературное приложение к «Таймс»: «Это известие потрясло меня, и я осознал, что в глубине души все еще лелеял надежду на восстановление наших прежних близких отношений. Однако, что ж делать —