355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Глазов » Расшифровано временем
(Повести и рассказы)
» Текст книги (страница 9)
Расшифровано временем (Повести и рассказы)
  • Текст добавлен: 2 октября 2017, 23:00

Текст книги "Расшифровано временем
(Повести и рассказы)
"


Автор книги: Григорий Глазов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 36 страниц)

За тару люди справедливо хотели отдельную плату Мешок в хозяйстве всегда ценился, а по нынешним временам – особенно. Гурилев платил. И лишь один старик, привезший два небольших мешка картофеля, требовал возвратить мешки, денег не хотел. Уговаривали и Гурилев, и односельчане: не высыпать же картошку на цемент! Уломали после того, как Гурилев накинул ему лишнюю бумажку. Слюнявя черные, плохо слушавшиеся пальцы, не привыкшие к пересчету денег, старик медленно отделял купюру от купюры.

– А они-то хоть в силе еще? – спросил он под конец Гурилева. – Ходют? – поцарапал он ногтем по пачке денег.

– Ходют, дед, ходют. Поживей тебя. А сумлеваешься – отдай мне, я им быстро ноги приделаю, – крикнула весело молодая бабенка, вынув изо рта шпильки и закалывая ими волосы.

– А чего за них купить можно? – не унимался старик, всовывая деньги в большой брезентовый карман, пришитый на извороте истрепанного овчинного полушубка. Карман застегивался на большую изящную перламутровую пуговицу, сохранившуюся бог знает с каких времен.

– Все купишь, Лексеич, – шумела молодуха. – Только унести сумей. Не то вторую килу натянет.

– Ты за мою килу не переживай, Шурка. Гляди, чтоб тебе чего не натянуло, покуда Аркашка на войне, – отбивался старик.

Бабы смеялись.

– От тебя, что ли? – веселилась молодуха. – Ты, Лексеич, небось годов двадцать уже постишься.

С трудом просунув перламутровую пуговицу в петлю из белой тесьмы, старик, махнув рукой, присел на сани и полез за кисетом.

После полудня вернулся Анциферов с неполно груженной трехтонкой.

– Ну-ка, народ, помоги разгрузить, – скомандовал он, выламываясь из кабины. – Как дела у вас? – спросил Гурилева. – Сколько? Чего?.. Всего-то! – недовольно удивился, услышав ответ.

– Вы что, красный обоз ждали?!

– Ничего, я их взнуздаю! – дернул головой Анциферов.

– Нас, что ли? Меня, к примеру? спросила молодуха. – Гляди, какой наездник!

– Ты язык втяни, – погрозился Анциферов. Он отошел к Гурилеву и тихо спросил: – По скольку вы считаете в мешке?

– По четыре с половиной пуда.

– Да что вы, Антон Борисович! По четыре – максимум! Там больше песка и гнили, чем картофеля.

– Весов у меня нет. Но я и на глаз не ошибусь. Зачем же обсчитывать людей?

– Не получится ли, что обсчитаем государство? Меня это больше волнует. Так что – четыре! Вот вам моя установка.

– Нельзя так, Петр Федорович.

– Ответственность за все несу я. Свое несогласие вы сможете высказать потом, когда мы сделаем дело. – Он отвернулся, нервно переставляя ноги в широченных галифе…

Вытирая ветошью испачканные в машинном масле маленькие руки, подошла Нина.

– Старший лейтенант не возвращался? – спросила она Гурилева.

– Пока нет.

– А вы не знаете, где он может быть?

– Он ничего не говорил.

– Мне опять надо ехать с ним, – кивнула она на Анциферова.

– Куда же?

– В Гуртовое…

Когда машину разгрузили и колхозники уехали, Анциферов сказал:

– Полчаса передышки. Перекусим сухим пайком и поедем. Так, Нина?

– Дело ваше. – Она пошла к машине, села на подножку.

Анциферов развернул пакет с едой, отрезал ломоть хлеба, кусок серой ливерной колбасы и отнес Нине.

– Ешь, – подал он.

– Спасибо; Я не очень голодна, – но взяла.

Ели молча. И по лицу Анциферова Гурилев видел, что жует тот как-то механически, словно по необходимости, наморщив лоб, что-то прикидывал, обдумывая при этом.

Они еще не успели доесть, когда показались сани. Правила ими баба, до бровей укутанная платком. За ее спиной развалились мужик и Вельтман.

– Вот пшеничку отдаю, – сказала баба, развязывая мешок.

Анциферов запустил руку, вынул горсть зерна, подул, сметая мусор.

– Это пшеничка называется? Суржа у тебя. Ты что думаешь, слепой я?

– Тут больше пшеницы, товарищ начальник Жита почти нет. Запишите как пшеницу. – Углом толстого платка она прикоснулась к глазам. – Запишите, а? Все ж денег поболее будет. Вдова я, ребятишки поизносились, одежа нужна.

– Всем нужна, – отрезал Анциферов. – Пишите суржа и платите как за суржу, – велел он Гурилеву.

– Но, может, здесь действительно в основном пшеница. Какие у вас основания не верить? – спросил Гурилев.

– А вы, Антон Борисович, по зернышку, по зернышку рассортируйте. Налево пшеничное, направо – ржаное… Что вы, в самом деле!

– Хорошо, – тихо ответил Гурилев. – Но этот мешок я помечу. Вернемся, я проверю в лаборатории. И если окажется, что женщина права, вам придется…

– Ничего мне не придется, Антон Борисович, перебил Анциферов. – Какая лаборатория? Откуда? Район всего пять дней как освобожден… А это кто такой? Муж твой? Что за сено? – повернулся он к бабе и указал на сани, где сидел мужик.

– Сосед, безлошадный он.

– Картофеля или отрубей нет у меня. – Мужик сошел с саней. – Сено бери. – Он хмуро повел глазами на тюки.

– Немецкое? – хмыкнул Анциферов.

– Оно.

– Что ж ты, трофейным хочешь отчитаться перед властью? Где взял?

– Где взял, там уже нет. Не гнить же ему. А у меня ни коня, ни другой скотины.

– Все трофейное, бесхозное и так принадлежит государству.

– Ты мне правила не читай. Хошь – бери, не хошь – ей за так отдам, – указал он на бабу.

– Сгружай, – уступил вдруг Анциферов. – Засчитайте ему, Антон Борисович…

Вельтман сидел рядом с Ниной в кабине.

– Ты где был, Ваня? – соскабливая с его шинели засохшую грязь, спросила она.

– Крутился в окрестностях. Мед нужен для госпиталя.

– Наверное, голодный? Я покормлю тебя. – Она заглянула ему в глаза.

– Да нет, я перекусил… Ты как съездила?

– Съездила. Он собирается в Гуртовое.

– Надо, Нина, помочь. Его дело тоже невеселое.

– Да уж видела;.. Глухой он какой-то.

– Глухой?

– Себя только слышит.

– Ты у меня психолог, – засмеялся Вельтман и погладил ее шершавую, в царапинах, узкую кисть. – Пальцы у тебя красивые, смотри, форма ногтей прямо аристократическая. Маникюр бы сделать!

– Сейчас в самый раз, – грустно сказала Нина, отстранив руку и разглядывая ее. – А потом в карбюраторе копаться… Иван, мы когда ехали в Бережанку, что-то на просеке мелькнуло. Не немцы ли? Вроде ихние шинели…

– Ты просто устала… Стрельнули по вас? Нет?.. Откуда им тут взяться, в тылах?

– Не знаю… Анциферов идет. Соскучился по мне.

Вельтман отстранился, выпрямился.

– Ну что, Нина, – подошел Анциферов, – в путь– дорогу? А с тебя магарыч, старший лейтенант. Нашел я твой склад.

– Неужели?

– Плохо меня знаешь… В лесничестве, по дороге на Бережанку. Я там предупредил: если хоть грамм чего пропадет – под суд…

– А как вы узнали?

– Я еще вчера знал. Антон Борисович отдыхать изволили, а я на разведочку ходил. Хотел сегодня оприходовать, да ты подвернулся.

– Отчего ж не сказали сразу?

– Чтоб ты машину дал, чтоб интерес у тебя был.

– Вы не из купеческого сословия? – засмеялся Вельтман, выходя из машины. – Как же вы унюхали этот склад?

– Просто. Взял одного старика на хуторе за бороду: «Ты, говорят, немцам свинью свою заколол, подношения делал?» А он рот раскрыл от страху: «Было такое». Я ему и говорю: «Если не хочешь неприятностей, выкладывай, что и где немцы оставили».

– Кто же вам сообщил про свинью эту?

– Я и понятия не имел. На арапа: ведь немцы многим приказывали свинину им поставлять. Вот и весь фокус. Психологический расчет. Я всегда учитываю, что у каждого грешок какой-нибудь за душой, каждый в чем-то виноват. Совсем чистых не бывает. Один больше грешен, другой меньше. Вот на эту мозоль и жму. Учитывая, конечно, общую обстановку.

– Занятный вы индивидуум. – Вельтман с серьезным любопытством разглядывал Анциферова. – Значит, и на вас таким способом давить можно при необходимости?

– Наверное. И я не святой, – по-деловому согласился Анциферов. – Ладно, пора мне…

Холодный мартовский день, убывая, менялся: небо стало ниже, как бы разделилось – прополоскалось светлым на западе, тенью затянулось на востоке. Анциферов и Нина давно уехали в Гуртовое.

Прихрамывая сильнее обычного, чувствуя, что натер валенком ногу в подъеме, Гурилев присел на валявшуюся балку. Вельтман, томясь, ходил по разрушенному зданию мастерских, цепляя ведра с примерзшими остатками извести, пустые добротные ящики с немецкой маркировкой. Звук его безразлично громыхавших шагов раздражал Гурилева. Он понимал, что Вельтман меньше всего повинен в его дурном настроении… Не совершил ли он, Гурилев, ошибку, согласившись на эту поездку и вообще затеяв переезд из Джанталыка на Украину? Может, проще было досидеть в Средней Азии до конца войны, а потом уже, более осмотрительно, искать возможность перебраться в родные места? Получилось же вовсе нелепо, совсем не то, на что рассчитывал.

После ухода Сережи в армию, оставшись одни, они с женой стали подумывать о возвращении из эвакуации. Судили-рядили, и Гурилев по совету жены написал в Москву в наркомат старому приятелю Шарыгину, что хотел бы вернуться в освобожденный осенью Донбасс. Написал, почти не надеясь на ответ: не переписывались они прежде. Жив ли Шарыгин? Не на войне ли? Затея отозвалась спустя пять месяцев телеграммой из Киева, приглашавшей приехать для переговоров о трудоустройстве в системе потребкооперации. Рассудили с женой, что он поедет, устроится на работу, решит вопрос с жильем, а там и ей вышлет вызов.

В освобожденном три месяца назад Киеве ему сказали: «Люди нам очень нужны. Куда бы вы хотели?» Гурилев хотел, конечно, в Сталино, но ему уклончиво сказали: «Мы имели в виду другое. Вот, выбирайте, есть три города. Все одинаково пострадали. С жильем, сами понимаете… Но надеемся, жизнь наладится… В каждом из этих городов нам нужны бухгалтера».

Он выбрал старый город, бывал в нем до войны, помнил невысокие, по-южному побеленные дома за палисадниками, красивый парк, плотно мощенные улицы с акациями, на окраине большое озеро с деревянными купальнями.

«Езжайте, мы сообщим туда о вас. Явитесь в облисполком к товарищу Калиниченко», – сказали ему.

Из Киева он добирался шесть суток. Приехав, был потрясен разрушениями. Товарищ Калиниченко оказался женщиной. Немолодая, в расстегнутой телогрейке, она сидела спиной к растрескавшейся голландской печи; из-за плохой тяги из щелей просачивался дымок, стоял горьковатый чад, хотя вьюшка была открыта полностью. Посмотрев бумаги Гурилева, Калиниченко смущенно сказала: «Вы уж извините, произошло недоразумение. Пока вы к нам добирались, вернулся наш прежний главбух. Из госпиталя, без ноги… Но вы не волнуйтесь, вы нам очень нужны, найдем хорошее место, сейчас вакансий много», – вздохнула она. «Что же мне делать?» – стараясь скрыть растерянность, спросил Гурилев. «Вы смогли бы нам помочь. Вчера полностью освобождена наша область. А сегодня уже пришла телеграмма, что к нам перегоняют с востока большое количество скота. У нас ведь раньше было сильное животноводство… Срочно нужны корма – весна. Особенно плохо у нас с кадрами в Бортняково. Это самый дальний район. В прифронтовой полосе. В райисполкоме там есть товарищ Маринич. Помогите ему… Самим им там не осилить. Учет, финансовые операции, расчеты с населением. Очень прошу вас… Временно, конечно. К вашему возвращению подыщем подходящую службу, что-нибудь с жильем придумаем… У вас семья большая?» «Я и жена», – ответил Гурилев, обескураженный таким поворотом. И тут же суеверно встревожился, что не назвал в составе семьи Сережу, ушедшего в армию…

Выбора не было. Гурилев вынужденно согласился. Упоминать о своей хромоте было не к месту… Затем дал уговорить себя и в Бортнякове, согласившись поехать сюда, в Рубежное, с Анциферовым, уступив его напору, жесткой парализовавшей воле, не допускавшей никаких сомнений или обсуждений.

Глядя, как Вельтман ковыряет носком сапога в каких-то смерзшихся железках, Гурилев осознавал между тем, что исподволь возникавшие в его душе за истекшие сутки возражения и несогласие с Анциферовым натыкались всякий раз на неуязвимую правоту слов Анциферова, в которые тот облекал чуждую ему Гурилеву, суть, И раздражала собственная беспомощность, невозможность обосновать свое, несогласие поскольку это можно было сделать лишь в обстоятельном разговоре, тогда как Анциферову на все доказательства хватало минуты и нескольких лаконичных общеупотребимых формул, бывших нынче в ходу и в большой цене…

Он не заметил, как рядом присел Вельтман, положив на колени автомат и опершись о него локтями, как о деревяшку.

– Устали? – спросил Вельтман.

– Ногу натер.

– Я где-то вычитал, что до Наполеона солдаты носили одинаковую обувь: башмаки не делились на правый и левый. То-то было удобство!

– Вы думаете?

– Конечно! Все в равном положении. А сейчас, бывает, наденет человек правый штиблет на левую ногу, мучается, но делает вид, что все в порядке.

– Вы это в каком смысле?

– Больше в переносном… Вы довольны?

– Чем? – не понял Гурилев.

– Сегодняшним днем. Успели что-то?

– В известной мере.

– Все-таки вы ищете нюансы, просто «да» или «нет» вас не устраивает? – усмехнулся Вельтман.

– А вы? – задело Гурилева.

– Война требует однозначности и императивности… Привык. А в общем все условно… Все применительно к чему-то… Вы видите вогнутое там, где кто-то видит выпуклое. В одном и том же предмете. Вот и все.

– Удобно, утешительно. Но иногда опасно… Почему вы не поехали в лесничество?

– Не на чем. Отдай жену дяде… Завтра Володя Семерикин обещал сани и кобылку достать… А чего вы ждете? Конец дня, вряд ли кто-нибудь еще привезет. Да и нечего, наверное, им везти уже.

– Анциферов должен вернуться сюда.

– Разве что… Пойду я, – встал Вельтман. – Не обидитесь, что покину? Надо подумать о, ночлеге Нине скажите чтоб шла к Семерикину. Он будет знать, где я.

Гурилев поднял голову, встретился с ним взглядом. Вельтман понял.

– Не надо обо мне дурно думать, – сказал он. – Разве ваша жена понравилась вам заочно, и лишь потом, спустя месяц или сколько там, когда вы увидели ее, вы пришли к чему-то более определенному? Всему предшествует реальное начало. А какое?.. У жизни много вариантов. И все они однажды повторяются. Часто со счастливым исходом.

– Я вас понимаю… Простите.

Повесив автомат через плечо вниз стволом, Вельтман ушел.

«Я, наверное, просто стар, – подумал Гурилев, глядя ему в след. – И моралист».

Ему не хотелось вставать, вообще двигаться, знать, который час, чтобы время, которое предстояло пробыть здесь в ожидании Анциферова, не тянулось так медленно. Внизу, над горизонтом, темнеющее небо чуть светилось зеленой полоской.

Он не сразу увидел, как из сумерек выделилась фигурка, перемещавшаяся по снегу, умятому с утра санным полозом, а когда она приблизилась, узнал Лизу. Поднялся. Лиза остановилась перед ним, бросила взгляд за его плечо.

– Мама велела, чтоб ужинать вы шли к нам, – бесстрастно сказала она.

– Хорошо… Спасибо… Но мне еще тут побыть придется.

Лиза продолжала стоять. Была она в старом коротковатом демисезонном пальто, толстый платок почти скрывал лицо, глаза смотрели ожидающе, недоверчиво, готовые зажечься гневным отпором. И было что-то жалкое в ней, но не от худобы или невзрачности, а от детских ботиночек и толстых чулок в рубчик, какие носили школьницы.

– Вы еще что-то хотите сказать, Лиза?

– А что я вам должна сказать? – пожала плечами, но не двигалась с места, снова глянула мимо него, куда-то за спину, в пролом стены.

Это ее молчаливое стояние смущало Гурилева, будто она ждала от него какого-то извинения за незаконно присвоенную им тайну ее.

Ни слова не сказав больше, она повернулась и ушла – видение, возникшее из сумерек и исчезнувшее в них…

Было уже совсем темно, когда он услышал ворчание мотора, где-то вдруг забуравившего тишину.

Он не сразу угадал, в какой стороне звук, и, лишь заметив свет фар, стал нетерпеливо следить за их приближением.

Когда подъехали, из кабины вышел только Анциферов. Нина, не глуша мотора, осталась за баранкой.

– Ну как? – спросил Гурилев.

– Выли в Гуртовом и в Липники успели. Взял отрубей немного, макухи и шесть тюков сена. – Анциферов довольно потер озябшие руки. – Вот сдача и корешки квитанций. Пересчитайте деньги… Что у вас?

– Больше ничего не было.

– Плохо… Вот стервецы!.. Завтра смотаюсь в Криницу и в Борщево. Там немецкие обозники сено сбросили, когда убегали. В старой силосной яме. Я его по стебельку, если придется, заставлю вытянуть. Машину надо использовать…

Они сгрузили все в подвал; опустив крышку люка, Анциферов топнул по ней ногой.

– Замерзли ожидаючи? – спросил он. – Садитесь в кабину.

Как и с утра, он был полон энергии. Снедаемый одной, понятной Гурилеву заботой, он не желал допускать ни в действия, ни в слова ничего, что не имело отношения к тому, ради чего он приехал сюда. Даже себя, замерзшего, уставшего, голодного, он, казалось Гурилеву, отстранял от себя же – непреклонного, подвижного, понимавшего все и видевшего все дальше и глубже других, отстранял как унижавшую возможную помеху.

«Как же все это совместить – неистовость, необходимость и жестокость?» – думал Гурилев, глядя в спину Анциферова, шагавшего к машине…

Они лежали на широкой перине, набитой колкой соломой. Тонкая дощатая загородка отделяла этот холодный чулан от сеней. Вельтман чувствовал, что Нина никак не может согреться под жиденьким хозяйским рядном из жесткой домашней пряжи, с которого давно стерся плотный ворс, и все старался подвернуть ей под бок полу своей шинели.

– Какой ты большой, – сказала, она, прижимаясь щекой к его плечу.

– Ты только сейчас это заметила, лежа? – тихо засмеялся он.

– Мне придется носить туфли на очень высоком каблуке.

– Конечно, – шутливо согласился он.

– А вдруг все неправда? – прошептала Нина.

– Что?

– Ну вот это… У нас с тобой… Если это – как во сне. А потом – утро. И останется только вспоминать. И ничего уже не исправить. Сон исправить нельзя. Если он сладкий – хочется, чтоб еще долго снился. А горький – болит, скорей бы проснуться.

– Я тебя сейчас щелкну по носу, и ты поймешь, что это правда, а не во сне. И больше не станешь болтать ерунды, – сказал он, глубоко втягивая теплый запах ее волос, мягко лежавших у его лица…

Они потянулись друг к другу разом. Его опыт и ее торопливая страсть сжигали Нину до изнеможения, она задыхалась, слепо ища губы Вельтмана, сильно вцепившись пальцами в его плечо, словно боялась хоть на мгновение остаться одна в этом невыносимом, до стона сладостном полете, откуда она возвращалась счастливо уставшая, с гулко бьющимся у горла сердцем. Потом она затихла, держа Вельтмана за руку.

– Спи. Завтра рано вставать, – хрипло прошептал он.

– Хорошо, – послушно ответила Нина, пошевелившись, устроилась поудобней и по-детски радостно вздохнула.

«Кто же она? – думал Вельтман, вслушиваясь в ее ровное дыхание. – Лежит рядом. Доверчиво. Успокоенно… И почему она, а не другая? Случайность? Или природа долго вела свой отбор, отыскивала разбросанные в огромном мире, существовавшие розно два цветных стеклышка, чтобы, составив их, получить осмысленный, как в витражах, рисунок?.. „Безмерное, превыше чисел, время скрывает явь и раскрывает тайны…“ Это, кажется, у Софокла… „Я, наверное, люблю тебя“, – вспомнил он слова Нины. Что вкладывала она в это? Как объяснила бы то, что тысячелетия люди тщатся объяснить, но не могут до конца исчерпать значение этих слов? И все же произносят… Потребность? Он не произносил никогда… Не испытывал нужды, бывая с другими женщинами… Повторяя про себя, как пробуя, замечал даже ироничный привкус. Сейчас он вдруг ощутил сочетание этих слов… Ощутил! Они возникли в нем. Сами по себе. Но произнести их поостерегся: звук может сфальшивить, исказить смысл… А какой же смысл он вкладывает в них? Даже его рациональный ум не разложит их на составные… Были умы похлестче! „Я люблю тебя“ – формула! Как в математике. Она решает, но не объясняет. И остается с этим согласиться;.. С ним все может случиться – война. Надо написать в Тулу отцу. Вдруг Нина забеременеет… Отец примет. Он без предрассудков… А Нине дать тульский адрес. Не объясняя. Просто так. И с улыбкой, дескать, на случай, если они потеряются… Как он сказал сегодня этому бухгалтеру насчет заочной любви? Не резко ли? Старик, кажется, приятный, интеллигентный. Времени нет, поговорить бы с ним… Вспомнили б Джанталык…» Вельтман чувствовал, как во сне. Нина согрелась, ее маленькая босая ступня была теплой, расслабленной. Он попытался представить себе Нину в туфлях на высоком каблуке, в легком платье, с иной прической, но возникало что-то неясное, далекое, чужое, чему он не мог придать милых черт, уже привычных интонаций голоса, манеры вскидывать на него глаза, которые в этом воображаемом облике даже не имели цвета…

Втроем они заканчивали ужин: Анциферов, Доценко и Гурилев. Лизы не было. Видимо, загодя ушла к себе под стреху.

Доценко разлила по мискам постные щи. Бутылка самогона дымчатого цвета стояла почти непочатой: Анциферов отказался, а Гурилев и Ольга Лукинична порядка ради пригубили с донышка кружек.

Гурилев радовался теплу, чувствуя в настывшем за день теле легкий приятный зуд. Ел из глиняной миски, сперва почти не ощущая вкуса, наслаждаясь тем, что щи обжигающе горячи. Поднося ложку, видел перед собой черный прямоугольник окна, в нем – отраженное пламя керосиновой лампы и, будто заглядывавшее с улицы, свое лицо, отблескивавшее залысиной лба. Краем глаза Гурилев подмечал, как вяло жевал Анциферов, словно исполнял одновременно две работы: здесь ел, а где-то, где был мыслями, двигался, говорил, что-то совершал, вовсе не имевшее отношения к состоянию отдыха и покоя, какое должен был испытывать сейчас, после трудного и утомительного дня.

«Он мыслит и чувствует отдельно, – подумал Гурилев, глядя, как Анциферов отрешенно и без нужды долго помешивает ложечкой в алюминиевой кружке. – Кто же он? Подвижник? Сжигает себя? Жертвует собой? Ради чего? Ради деревьев, за которыми не видит леса?..»

Анциферов вдруг будто очнулся, услышав звук своей ложки, глянул на Ольгу Лукиничну, сказал:

– Почему не берешь рафинад, Доценко? Я не угощаю и не в долг даю, а делюсь.

– Спасибо. – Ольга Лукинична обмакнула осколок сахара в чай и осторожно поднесла к губам.

И снова наступила тишина. Все было вроде просто и пристойно, но Гурилев чувствовал что-то неестественное в этой затянувшейся тишине, уплотнявшейся, словно с трудом удерживавшей в своей глубине грозовой разряд, устремившийся наружу'…

Предчувствия не обманули его. Отложив ложечку, Анциферов выпрямился, по серому запавшему лицу судорогой прошла усмешка.

– Да ведь ты, Доценко, скрыла картофель, – сказал он так, будто об этом только и было сейчас разговору. – Я говорил тебе, что на разведочку пойду. А я зря никогда не хожу. Ты по какому закону живешь? Краденые семена лучше родят?

– Красть я ничего не крала, – спокойно ответила Ольга Лукинична, сверля темными глазами желтый в испарине лоб Анциферова. – А сортовой картофель действительно спрятала. И живу по старому закону: лучше поголодай, а добрым семенем засевай.

– Где же спрятала? – спросил Анциферов.

– Это тебе знать ни к чему. – Она подперла подбородок, широко, по-хозяйски расставив на столе локти.

– Картофель этот, Доценко, сдать придется. Иначе нечем тебе рапортовать будет.

– Сдать сортовое на корм скоту? А что получу для посевной?

– А мне разницы нет. Мне вал нужен.

– Чтоб ты отрапортовал?

– Угадала, чтоб отрапортовал: наш район сдал государству столько-то тонн кормов. – Он развел руками, мол, никуда не денешься. – Значит, вынь да положь, Доценко.

– Вынула б да положила б на такие твои просьбы. Да ведь баба я – нечего мне вынуть и положить тебе, Анциферов.

Ты не умничай. – Он стянул к переносью крутые брови. – Шутки твои оскорблением пахнут… Ты ведь и ссуду получила? – вдруг зашел он с другой стороны.

– Получила.

– Вот и оформим ее как поставки.

– Ты в своем уме? – подняла она голову, сложив на столе руки. А сажать что?

– А сортовой, – усмехнулся Анциферов.

– Сколько его? На один клин – и то не хватит.

– Найдете еще. Поскребете и найдете. Знаю вас!

– Тебе бы цифру записать, а нам как потом? Ты про завтра думай. Не одним годом живем.

– Завтра, может, помрем! А корма нужны сегодня! – крикнул Анциферов.

– Ты не кричи на меня. – Она поднялась. – И помирай, если желаешь. А нам еще пожить полагается. И завтра, и после войны жить надо. Земля – миска: что положишь, то и возьмешь.

– Все, что мне нужно, то и возьму у вас – Он тоже поднялся, сорвал с гвоздя пальто, выдернул из кармана черную кепку с пуговкой, пошел к двери.

– Начальство вызовешь? – вдогонку бросила Ольга Лукинична.

– И это могу! – отозвался Анциферов с порога. – Ты еще пожалеешь!

– Вызывай! Не свое от тебя уберечь хочу – народное! – крикнула Ольга Лукинична, бледнея.

– Каждый мешок на горбу понесешь в заготпункт! Ему вот, – указал Анциферов на Гурилева и хлопнул за собой дверью.

Весь этот разговор Гурилев просидел, придавленно опершись лбом о ладонь, согнув шею и уставившись глазами в столешницу, будто рассматривал на ней узоры потемневших от времени сучков. Он не слышал грохота шагов Анциферова и понял, что тот стоит на крыльце.

Гурилев встал. Стараясь не встретиться со взглядом Ольги Лукиничны, влез в пальто.

– Пойду успокою его, – пробормотал он, заталкивая пуговицы в петли.

Доценко не ответила. Стояла спиной, глядя в темное окно, будто ожидала, когда он выйдет.

Анциферов сидел на сыром крыльце. Пальто было распахнуто, но он не замечал холода и, не поворачиваясь, спросил:

– Видали, что такое кулацкая психология?! В чистом виде!

– Застегнитесь, простудитесь, – отозвался Гурилев.

Анциферов поднялся, но застегивать пальто не стал, глубоко сунул руки в карманы, спустился с крыльца. Они пошли рядом.

– Вот так и живем… Мне, что ли, нужны эти корма? – уже спокойно спросил он. – Война ведь… – Он вдруг обмяк, словно упругая пружина, двигавшая им, истратила свой завод, распрямилась, усилив ее кончилось, а сжать тут же заново уже не хватало мочи.

– Ваши отношения… такие… с Доценко, по-моему, сложились еще до войны, – сказал Гурилев. – Так мне показалось.

– Да! Я никогда не стеснялся там, где речь шла о важном, о главном. Никого не жалел. И себя тоже.

Как две тени, двигались они безлюдной темной улицей. В окнах двух-трех хат теплился слабый свет. Подмораживало, твердела под снегом грязь, похрустывал тонкий ледок, окольцевавший дневные лужицы.

Гурилеву казалось, что этот вечер, и эта вымершая улица, и их движение по ней длятся невероятно давно – месяцы или годы. И так это утомительно и бесконечно, словно в тоннеле, где пора бы уже наступить и чему-то иному, яркому свету, определенности… Определенности слов, мыслей, итога, за которыми стояло бы нечто, близкое к истине. Единой для всех, а не отдельной для каждого. Ведь прав из них кто-то один: либо Анциферов, либо Доценко. Или оба? Но кто же – если один?.. И с кем же тогда я?… Нельзя же быть между только ради того, чтобы примирить… Родится ли истина от такого примирения?

– Что вы молчите? – спросил Анциферов.

И что-то вдруг всколыхнулось в Гурилеве. Не против Анциферова – уставшего, надсадившегося, но двужильно неуемного в необходимой работе, – а против того, что Анциферов считал своей силой. И, стараясь сдержаться, Гурилев сказал:

– Вы были сегодня несправедливы. – Гурилев ждал в ответ вспышки, раздражения, даже замедлил шаг.

– Справедливо одно – собрать корма. И как можно больше. Вот наша цель.

– А не заслоняют ли ваши средства саму цель, Петр Федорович?

– Это уж моя забота, – резко остановился Анциферов. – А ваше дело платить им за то, что я укажу, и столько, сколько я скажу. Вы отчитываетесь перед бухгалтерией, я – перед страной. – И не было в тоне высокопарности – так буднично и естественно получилось у него то, что у иных звучало краснословьем.

Они стояли на кочковатой, смерзшейся под снегом земле посреди пустынной улицы, словно одни в этом мире. Стояли друг против друга, глядя в глаза, и Гурилеву оставалось либо отвести взгляд и тогда уйти, либо заставить Анциферова вслушаться в слова, которые до сих пор обтекали его. И Гурилев остался, сказал, не отводя глаз:

– По-моему, вы размахиваете средствами, как топором: направо – налево. Так можно и саму цель позабыть.

– Идет всенародная война. И нечего слюни пускать, – пожал плечами Анциферов, словно дивясь непонятливости Гурилева.

– Разве эти… здешние – не народ?

– Это мы еще выясним. Село только освобождено. И кто как себя вел при немцах… Идите-ка лучше спать, Антон Борисович, – вдруг устало повел он рукой и быстро зашагал прочь.

– Вы дальтоник! Духовный дальтоник! – в отчаянии крикнул ему вслед Гурилев.

Утром Анциферов как ни в чем не бывало поздоровался с Гурилевым, пожал руку, словно и не было вчерашнего разговора: ни раздражения в словах, ни обиды в тоне, вроде забыл все или отмахнулся, как от мухи. По-деловому объяснил, что уезжает с Ниной в Криницу и Липники – дальние села куста; велел Гурилеву идти к мастерским, может, кто еще подвезет чего; наказал ждать там его возвращения, надеясь из своей поездки вернуться не пустым.

Гурилев был поражен. Все, что он подготовил и настороже держал в себе на случай возможных объяснений, потеряло смысл и, вдруг выветрившись, опустошило его. С ощущением какой-то потери, чего-то незавершенного он и отправился к мастерским…

Тем временем Вельтман и Володя Семерикин уже катили в лесничество смотреть трофейный склад.

Лошадь с натугой тянула розвальни: кое-где смерзшиеся комья грязи выпирали из-под снега.

– Довезет? Или нам придется ее на сани, а самим в оглобли? – весело спросил Вельтман. Бросив в солому автомат, он развалился за спиной Володи.

– Дальше легче пойдет, – отозвался Володя, понукая вожжами коня. – Через лес дорога санная, снегу побольше… Как спал? Не замерзли в чулане?

– Нормально. Мерзнуть после войны начнем, Володя, в двуспальных кроватях, в благоустроенных квартирах. Паровое отопление, пуховые одеяла, пододеяльники в кружевах. Но чего-то другого уже будет не хватать. Тогда и станем мерзнуть.

Володя повернулся, спросил удивленно:

– После всего этого, что прошли?

Так уж человек устроен.

– Пусть тогда В лесок сходит. Поспит ночку на снегу, на лапничке под шинелькой. Может, согреется, – сказал Володя, жарко блеснув единственным глазом.

– Нет, Володя. Это уже будет чудачество. А над чудаками смеются. Но никто не любит, чтоб над ним смеялись. Вот и придется мерзнуть в теплых постелях под пуховиками. А согреваться воспоминаниями. – Вельтман лег на спину, потянулся до хруста сильным телом, заложив здоровую руку за голову, смотрел в небо. – Далеко нам? – спросил, слушая, как у лошади в боку глухо бьет селезенка.

– Сейчас в сторону Бережанки. Километров через пять свернем влево, на боковую просеку…

По лесной дороге лошадь ища резвее. Лес был одичало темен. Снегу на деревьях осталось мало – лишь тот, что, подтаяв за несколько теплых дней, за ночь примерзал к ветвям, поблескивавшим глянцем сосулек и тонкой корочкой льда на стволах, сквозь которую просвечивал буро-зеленый старый мох.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю