355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Глазов » Расшифровано временем
(Повести и рассказы)
» Текст книги (страница 24)
Расшифровано временем (Повести и рассказы)
  • Текст добавлен: 2 октября 2017, 23:00

Текст книги "Расшифровано временем
(Повести и рассказы)
"


Автор книги: Григорий Глазов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 36 страниц)

– Собственно, что тебя задевает? – спросил он.

– Скоро узнаешь! – она отошла в глубину леса.

– Что с ней? – спросил я.

– Мне не надо было так, – нахмурился Альберт. – Она беременна…

Я давно подозревал это. Бедная Мария! Как все для нее усложнилось…»

«8 мая.

Утром – слух: немцы в Курл. приняли условия капитул. Нам приказано в полосе дороги Скрунда – Пампали прекратить огонь: к 15 часам – наши и немец. парламент.»

8 мая! День, когда почти для всех закончилась война. А на нашем участке она еще агонизировала десять дней.

К 15 часам 8-го наши парламентеры прибыли, а немецкие не явились, но части, стоявшие перед нами, флаги вывесили: вдоль всей передовой болтались на ветру белые тряпки – на кольях, на ветках деревьев, на колючей проволоке, торчавшей над траншеями. Немцы открыто разгуливали по брустверам, махали нам руками.

– Ишь, радуются, гады, – кивнул на них Лосев, – чесануть бы сейчас из пулемета, вот потеха была б!

– Под трибунал захотел? – спросил я.

В ожидании прошло полдня. Немецкие парламентеры не появлялись. Где-то правее и левее нас громыхало – там вовсю еще шла война, а у нас под вечер немцы начали сдаваться сами, не дождавшись своих парламентеров, – организованно, по-деловому.

Это были солдаты и офицеры 329-й пехотной дивизии. Шли строем. Тысячи! Одни в распахнутых кителях, другие заправленные по форме. И странное дело – касок ни на ком: либо пилотки, либо суконные форменные кепи-каскетки. За спинами, мешки, а не те аккуратные прямоугольные ранцы, покрытые коротким рыжим мехом, какие я видел в 1941-м.

Шли они уставшие, понурые и трудно было понять – смиренность это, страх ли, горечь и разочарование или полное понимание, что всему наступил конец; есть внутренняя радость, что уцелели, но и тревога, что придется отвечать за все содеянное им и каждым, идущим рядом. Возглавлял колонну их командир дивизии со штабом. Шли немцы через боевые порядки нашего батальона.

Рядом со мной стояли Виктор и Семен.

Семен оценивающе-пристально всматривался в лица пленных, опустив свое ленивое веко, а Витька – приоткрыв рот, с улыбкой.

Не первый раз видел я пленных, но такое скопище – никогда. Что я испытывал в эти минуты? К ним – ничего. Но в себе ощущал силу, будто я один принудил тысячи обстрелянных, умеющих хорошо воевать немцев сдаться. И вспомнился тот мертвый немец с перерубленной осколком шеей. У меня не было тогда ненависти к нему. Ненавидел я те неразличимые в лицо фигурки, шедшие цепью, по которым я стрелял. Если в 1941-м году, глядя на первых пленных, я как-то даже стыдился за них, наивно спрашивая себя: «Как же они поддались на обман все?», то майским днем 1945-го я не думал, что их обманули или принудили. Всех обмануть нельзя. Была всеобщая цель с заранее высчитанным, спланированным результатом, которую многие из них выбрали, когда им ее предложили. То, что результат оказался иным, – это не плод их осознания, понимал я, а наша заслуга…

Колонна шла долго, втягиваясь в пыльное облако, взбитое тысячами ног.

Витька сказал:

– Смотрел я на их рожи и думал: вот идет зверье, которое вешало и сжигало, пытало, насиловало, издевалось, а морды у всех обыкновенные, человеческие, такие же, как и у нас. Один был похож на нашего Андрюху Гуменюка, будто близнецы… Надо же! И никакой в них лютости, ненависти не видно. Глазели на меня с любопытством, рыжий один даже улыбнулся. Куда же девалась их ненависть? Трусами их не назовешь, мужики здоровые, многие с крестами. Убей, не пойму!..

Сеня чуть поднял левое веко.

– Что, Сеня? – спросил я.

– Их ненависть к нам механическая, что ли. Ну, как указ или декрет, спущенный властью. Ее им вменили в обязанность. Ее могли и отменить.

– Но ее никто не отменил, – возразил Лосев.

– Не то чтобы ее отменили или она исчезла, – сказал я, – она лишена уже смысла, в ней нет необходимости…

Да, оказалась уже лишенной смысла. Она действовала в пределах запланированной ситуации… Тут Сенька был прав. Какой они могли предъявить счет нам? За что? Их просто научили нас ненавидеть, приказали – и все. А я смог бы предъявить им счет за своих родных, которых они убили в меловом карьере. И таких, как я, – миллионы. Ого, какой реестр мы могли представить! Вот откуда она, наша ненависть…

– Значит, выходит, она бесконечна? – спросил Витька.

– Почему? – отозвался Сенька. – Ты их сейчас ненавидел?

– Да вроде нет, – сказал Витька.

– Наша ненависть – просто жажда справедливости. Вот и все. Мы ее удовлетворили: Берлин взят, мы в Германии. Чего же еще нам нужно?..

– Это ты им расскажи, – засмеялся Витька.

Часов в одиннадцать вечера мы отсалютовали окончательную победу в Курляндии: наконец-то немцы безоговорочно капитулировали, в чем и расписалось их командование. Шарахнули мы из всего, что было: лупили в ночное небо из ракетниц, автоматов, пистолетов. Патронов не жалели. А ночью нас разбудил близкий орудийный грохот и беспрерывная автоматная стрельба где-то за нашими спинами. Выскочили ошалелые, сонные, держа в руках оружие. Всплески огня дырявили черный горизонт, цветные трассы пуль уходили круто в небо, перекрещивались, путаясь.

Прибежал комбат:

– Победа!! Кончилось, хлопцы!.. В Берлине Жуков принял капитуляцию! Победа!!!

Тут началось! Витька приволок ящик с патронами к ракетницам. И пошло! Кто-то воткнул РПД торчком меж стволом и веткой дерева, нажал на крючок, взлетели вверх руки с автоматами и пистолетами. В грохоте – ни слова не разобрать, хотя все кричали какие– то слова. Мы бегали, обнимали друг друга. Витька, по-моему, даже плакал. Витька!.. Кто-то колотил ложкой 6 котелок. Откуда-то появились бутылки с самогоном. Пили из котелков, из крышек, из касок, пропахших потом, дули из горлышка…

Угомонились, когда начало светать.

Хлопцы спали вповалку, накрывшись с головой шинелями. Храп стоял, аж трава качалась. А вокруг – тишина; странное было состояние: ничего не надо делать, ни о чем не надо беспокоиться, приказывать, докладывать, даже какая-то растерянность и мысль: а что же завтра?.. Кто мы завтра?..

«На дорогах началась паника: пошел слух, что Либава уже взята русскими, что есть приказ командующего группой армией генерала Гильперта о капитуляции. Но приказ этот якобы касался не всех. Ничего невозможно было понять. Эту новость принес Готтлебен. Поскольку мы вчетвером двигались по лесным тропам, где безопасней, Готтлебен иногда уходил к шоссе узнать обстановку»

«9 мая.

Победа!!! Верится и не верится! Дожили! Дотопали!

Вчера освобождена Либава. Крышка котла захлопнулась, Витька сказал: „Будет навар“. Фрицам деваться некуда. Днем комбат сообщил: немцы чего-то выгадывают: часть сложила оружие, а часть наиболее боеспос. драпает к морю – надеются проскочить дуриком. Те, что сдаются, снимают оруд. замки, прицелы, зарывают, топят в болотах. И здесь хитрят.

Нашему бат. в сост. др. подвижн. групп приказ: перейти линию фр. и, не нарушая системы связи и снабж. сдающихся немец. частей, идти наперехват снявшихся с передовой. Ехали на „доджах“ по лесным дорогам. Отмахали сто км. Настигли роту из мотобр. „Курляндии“. Был бой. У меня трое раненых. Вот тебе и конец войны!

Мы на рожон не перли. Грех теперь людей терять. Заночевали в лесу…»

«11 мая, пятницу, я запомнил на всю жизнь. К этому дню нас осталось двое: Готтлебен и я. Но в сущности – я один. Альберта и Марии не стало! Не могу, не могу произносить эти слова: „не стало“.

Я сидел в яме, вымытой под старой свалившейся лиственницей, и вспоминал, что произошло накануне ночью. Готтлебен спал. На кронах светился тающий закатный багрянец. Любовно щебетали птицы, свившие уже первые гнезда, и больше – ни звука.

Жизнь весеннего леса, чуть пахшего сырым листом и влажной корой, была бесшумна и томила душу: ведь нам предстояло исчезнуть, безвестно раствориться в этом сочном воздухе, в чистом обновлении природы, сгнить в оживающей травами и цветами земле. В чужой, в ее глухой глубине. Мы вернулись туда, откуда начали. Какой далекой, долгой и бессмысленной пролегла перед моим взором дорога, приведшая нас на круги своя! Какой нелепостью оказалось наше существование на ней все эти страшные годы! „Ради чего?!“ – хотелось крикнуть мне на весь лес…

Гибель Марии и Альберта вытеснила из меня все. Та ночь, словно высвеченная магнием, остановилась во мне и предо мной. И это видение было не сдвинуть…

Ночевать тогда мы забрались поглубже в лес, подальше от шоссе. Втроем сидели за кустами, жевали галеты, а Мария отошла к болотцу вымыть ноги. Я слышал всплеск воды. Вдруг там что-то зашуршало, хрустнуло, и сразу же – громкие голоса русских. Мария вскочила, мелькнул ее темный силуэт меж деревьев. И тут раздались выстрелы. Падая в болотце, она закричала. Рванув пистолет, Альберт бросился к ней. Я – за ним. С автоматом. Трещали ветки. Альберт что-то крикнул Марии, когда из-за черных кустов ему навстречу с грохотом выпрыгнула раскаленная добела прерывистая длинная игла; светящийся кончик ее будто раз за разом обламывался, входя в тело Альберта, гас и остывал в нем. Альберт рухнул. Автоматная очередь разрезала его. Кто-то рванул меня за плечо. Готтлебен. Изготовленный к стрельбе мой шмайсер ткнулся стволом в куст. „Тихо! За мной“, – жарко зашептал Готтлебен, уволакивая меня. Я вырывался, хрипел: „Альберт! Мария!“ „Назад! Они убиты! Поздно!“ – увлекал меня Готтлебен за собой…

Мы бежали во тьме, проламываясь сквозь влажные колючие кусты, хлеставшие по лицам и рукам, спотыкались о пни и корневища. Вслед гнались выстрелы, рикошетили со звенящим жужжанием пули. Глухо били в уши толчки крови. Мы бежали, задыхаясь, боясь потерять друг друга… Куда?! Зачем?!

Мы спаслись, – я и этот однорукий безумец, – чтобы оказаться после Альберта и Марии первыми в длинной очереди на последний призывной пункт, который называется Смерть…»

«11 мая.

Мы еще в лесах. Гоняемся за беглыми фрицами. Командующий их группир. генерал Гильперт сдался со штабом, но тайно связывался по радио с Деницем, немец. штабисты уничтожают докум., – скрыть колич. войск и их дислок. На что надеются? Наши отобрали у Гильперта и его генералов рации…

Некоторые части СС, не подчинившиеся приказу Гильперта о капитул., – по лесам, как волки. Выбиваем их оттуда. Взвод. В. на прочесе напоролся на фрицев. Молодая немка, в форме. В темноте кто-то срезал ее. Отправили в санбат. В. наповал уложил офицера. По докум. – врач. Разбери, какими они теперь докум. обзавелись…»

К тому времени тылы наши закрепились в деревне Аудари, где жили совсем по-мирному. Почтальон наш говорил, что по вечерам там танцы с местными девчатами под аккордеон. Спали ребята сколько влезет, только караульную службу несли. Офицеры шили себе новенькие сапоги из брезента. Солдаты доставали у латышей яловую кожу на сапоги. Надоела кирза. Каждый хотел приехать домой и выглядеть понарядней. Только и разговору было, что о демобилизации: когда, мол? В роте у меня – тоже. Витька вовсю суетился, шнырял по старым немецким блиндажам. Собрал целую библиотеку вырезок – многоэтажные дома, виллы, всякие охотничьи домики, был какой-то шальной в те дни, носился со своими строительными идеями. Семен в свободное время, уже не таясь, сочинял стихи, но никому не показывал. Всем уже виделась жизнь на «гражданке», особенно тем, кто постарше. И тогда мне вспомнился Киричев. Непутевый штрафник Киричев со своим страхом перед мирной гражданской жизнью: как дальше жить, когда умение стрелять уже не понадобится? Вот что его терзало. В те последние военные дни я вдруг понял его: не сегодня завтра тоже ведь стану цивильным. Гадал: что смогу делать в той жизни, от которой отвык и в которой еще не опробовал себя по-настоящему ни в чем?..

Где он, Киричев? Уцелел ли?.. Он был старше меня года на два. Значит, сейчас ему – за пятьдесят. Вот с ним бы встретиться было интересно…

«Наутро после гибели Альберта и Марии к нам в лесу примкнул некто Карл Лаук из 19-й дивизии СС. По-моему, офицер, хотя на нем был общевойсковой солдатский мундир. Лауку за тридцать, высокий, крупнолицый, щеки и подбородок у него заросли курчавыми светлыми волосами. Он из Вупперталя. Принес последние новости: действительно, Либава пала еще 8-го; в тот же день в Карлсхорсте Кейтель подписал акт о капитуляции; генерал Гильперт и командующие 16-й и 18-й армиями вместе со штабами сдались в плен и приказали подчиненным войскам сложить оружие. Но некоторые эсэсовские части отказались и ушли в здешние леса.

Готтлебен выслушал его, молча покивал головой…

Итак, конец: Германия капитулировала. Как-то дивизионный священник сказал: „Виноваты не мы, а время, в которое живем“. Это удобно: у времени нет ни имени, ни фамилии, ни убеждений. Значит, спрашивать не с кого.

– Что ты там шепчешь? – окликнул меня Готтлебен.

И тут что-то на меня нашло. Я посмотрел ему прямо в глаза и выпалил:

– В послании у апостола Петра сказано: „Только бы не пострадал кто из вас, как убийца, или вор, или злодей, или как посягающий на чужое“. Вам не вспоминается это, господин гауптман? В связи с капитуляцией?..

– Оставь эти бредни! – оборвал он меня. – У того же Петра были и другие слова: „Возлюбленные! Огненного искушения, вам посылаемого, не чуждайтесь, как приключения для вас страшного…“ Разве церковники не втолковывали вам их перед строем? То-то, болван!..

Они с Лауком начали хохотать. Лаук вытащил пачку „Спорта“, швырнул мне сигарету:

– Лучше закури, эти австрийские хорошо мозги прочищают.

Готтлебен спросил его, что он намерен делать дальше.

– Не объединяться в большую группу, – ответил Лаук. – В нашем положении это всегда источник для разногласий. Да и передвигаться большой группой сложнее, быстрее обнаружим себя.

– И дальше что?

– Двигаться лесами к побережью, захватить лодку и уйти в Швецию. Это триста километров.

– Бред, – отмахнулся Готтлебен. – Нужно идти через Литву в Силезию…

– Пожалуй. Хотя и дольше, но надежней…

Они советовались между собой, обсуждали, прикидывали, но ни разу и ни о чем не спросили меня. Как будто меня уже не существовало. Я смотрел на них и слушал. Мне казалось, что все это происходит в каком-то нереальном мире, в страшном, фантастическом сне, явившем моему взору двух грязных, полуголодных безумцев, воспаленно сверкавших глазами, строивших такие чудовищные планы, какие возникают у морфинистов в их самые блаженные минуты…

Скоро совсем стемнело. Тихие сумерки перешли в сырую лесную ночь. Где-то очень далеко, наверное, уже зарытые в землю, успокоенно лежат Мария и Альберт. Четыре дня, как всюду кончилась война. У меня дома, в Карлсхорте, в инженерном училище Германия подписала свою капитуляцию. А меня война все еще тащила по своим ухабам…

Для чего я все это пишу? Для кого? Просто мне надо с кем-то говорить, чтоб не сойти с ума, молчать невыносимо. Но говорить не с кем: каждый говорит сам с собой, даже произнося какие-то слова для другого. И каждый слышит только себя…»

«12 мая.

Не думаю, что ЧП, но волнуюсь: исчез Семен. Утром, когда я уезжал в штаб, видел: он и В. умывались. Вернулся я после полудня, старшина доложил: „Березкин в самоволке“. Семен – в самоволку?! Вызвал В. Спокоен: „Найдется, куда денется? Девчонку, наверное, завел на хуторе или в Аудари. Пока не шуми“. В. видел его последний раз, когда Сем. собирал сушняк для кухни…

Уже вечереет. Сем. нет. Комбату пока не докладывал. В. уговорил. Приказал ему: носом рыть, а Сем. отыскать. В. ушел с двумя солдатами в Аудари, не унывает: „Зря паникуешь…“

Жду. Тревожно…»

«Почти целый день я провел один: Готтлебен и Лаук уходили разведать дорогу возле Аудари: можно ли там ночью незаметно проскочить в соседний лес, потому что здесь начались болота, идти трудно.

Пришли злые, возбужденные: на опушке возле отдаленного хутора наткнулись на русского солдата. Он шел с пустой канистрой, увидел их поздно. Они свалили его, заткнули рот и утащили в лес. Допрашивал Готтлебен. Солдат сказал им только, что командир взвода послал его на хутор за пивом, больше ни слова.

На мой вопрос: „Где же он?“ Лаук ухмыльнулся, а Готтлебен вытащил из кармана какую-то тоненькую книжицу размером с блокнот и швырнул мне. На серой обтрепавшейся обложке красная звездочка.

Видимо, солдатская книжка. Шесть листков плохой желтоватой бумаги, в типографски напечатанные графы внесены чернилами записи.

– Сожги, – приказал Готтлебен. – Русские будут искать своего. Дождемся темноты и пойдем через болота…

-Ничтожная хилая вошь, а корчил из себя героя, в молчанку играл, – возмущался Лаук. – Я его и так, и этак, гауптман то даст ему рукояткой в морду, то что-то по-русски втолковывает, а он только головой мотает и глаз все время прищуривает. Я ему и влепил в этот глаз, чтобы совсем закрылся… Его взводному пива, видишь ли, захотелось! Послал героя!.. Пусть ждет!.. Упрятали его так, что господь бог не отыщет…

Что они сделали с одиноким, спокойно шедшим уже по мирной своей земле человеком? Убили, конечно. А я? Что сделал бы я на их месте, в их ситуации? Отпустил бы его или дал бы убить себя? Я ни когда не отвечу себе на этот вопрос. Правду даже о себе можно узнать только там, где потребуется поступок…

Костра мы не зажигали, боялись. Лаук, поскребывая заросшую светлой курчавой бородой щеку, спросил вдруг, где моя солдатская книжка. Я сказал, что в кармане.

Оказывается, он прихватил с собой штабную печать, предложил записать мне в книжку, что я произведен в лейтенанты. И подмигнул при этом.

Я ужаснулся.

– Может, после войны они нам пенсию платить будут, – сказал Лаук.

Я отказался.

– Дурак, они нам здорово задолжали. И на много лет вперед…

Я знаю, кто это „они“, но не знаю, кто будут „они“ теперь, после всего. И все равно я ни от кого не желаю никакой пенсии, ничего, что напоминало бы эти дни! Только бы добраться домой, увидеть своих близких и дать душе свободу. Я хотел свободы, хотя не очень ясно представлял ее в подробности. Мои долгие надежды на нее и тоска по ней не простирались дальше желания снять с себя грязную одежду, вымыть истосковавшееся по теплой воде и мылу тело, поесть домашнего супу и просто выспаться. В нормальной чистой постели, которую человек давно придумал для себя. Лечь и заснуть, не думая, что предстоит делать завтра с собой, когда проснешься свободным, ибо не будешь знать, как поступить с этой свободой, очнувшейся среди хаоса…»

«13–19 мая.

Сутки, как исчез Семен. Неужели беда? Не был он скрытным со мной. Хотел бы отлучиться, сказал бы. Девчонка на хуторе? Не похоже на Семена…

Прошла неделя, а Семена нет. Страшно, непостижимо! Комбат сказал: в связи с этим ЧП присвоение мне очеред. звания задержано: Приезжал дознаватель».

Об исчезновении Семена Березкина я доложил комбату через сутки. Он приказал поиски не прекращать. Я еще раз расспросил всех во взводе, но никто ничего не знал, никому Семен не говорил, что собирается куда-либо. Виктор молчал, пожимал плечами, ходил мрачный. Оптимизм его выдохся, и меня он больше не утешал. Я приказал ему написать рапорт. Вместе со своим объяснением отдал комбату. Мы понимали: начнется официальное дознание, пришлют кого-нибудь из дивизии. Как-никак – ЧП. Ждал неприятностей, но думал: черт с ними, отыскался бы Семен…

В лесах стрельба к тому времени почти утихла, но один раз выезжали на ликвидацию бродячей немецкой группы – человек пятнадцать эсэсовцев. После короткого боя живьем взяли шестерых, отправили на сборный пункт…

Дознаватель прибыл в конце недели. Беседовал с нами. Со мной был вежливо сух, официален, но дотошен. Что я мог ему сообщить? Ведь и сам мало что знал. Витька вышел от него красный, будто прыщи на лице давил. Дознаватель сказал нам: «Придется пока считать, что Березкин ушел в самоволку. Не то тому, кто отпустил или послал его одного, зная, что в лесу еще полно немцев, – с попутным ветром под трибунал…» С этим он отбыл, а дело об исчезновении рядового Семена Березкина тащилось своим чередом по следственным каналам.

Шли дни, недели, история с Семеном удалялась в прошлое, все были поглощены преддемобилизационной суетой и понимали, что дальнейшие поиски Семена и всякие расследования уже бессмысленны: живой человек так долго отсутствовать не может.

В один из дней Виктор подал рапорт с просьбой о демобилизации – спешил. Я не возражал. Спросил у него, как быть: что напишем матери Семена – Ольге Ильиничне? Как объясним ей? Но у Витьки в таких случаях совет бывал один: «Надо подождать немного. А там видно будет…»

Все вещи Семена пока оставались у меня, а бумаги, какие были у него в вещмешке – письма от матери, стихи, – забрал с собой дознаватель. Что он мог понять из них? Какой Семен был человек? Едва ли. Это знал я.

20 мая батальон вывели из лесу окончательно, и нас сменили войска НКВД…

«19 мая, в субботу, я остался вовсе один: Готтлебен и Лаук бросили меня. Ушли они на рассвете, когда я спал, сваленный усталостью после тяжелого ночного перехода по болотам. Понимаю, что был им в тягость, тем более полуслепой: накануне ночью, зацепившись за корягу, я упал и сломал дужки очков.

Готтлебен и Лаук двинулись продолжать свою войну. „Убивать, пока еще есть время“, – как-то сказал Готтлебен и с удовольствием глянул на здоровенного Лаука, обвешанного оружием. Они подошли друг другу и, конечно, презирали меня.

Если их не убьют, когда-нибудь они расскажут о своем благородстве: уходя, они оставили мне три банки консервов, галеты, котелок, спички, компас, шмайсер с полным магазином, нож и бинокль.

Как ни странно, я не испытал ни сожаления, ни страха от одиночества. Я мог теперь сам принимать решения.

На закате вышел к опушке и услышал стук. Взял бинокль, выглянул из-за кустов. На зеленой поляне стояли ульи, паслась стреноженная лошадь, возле большого сарая у телеги сидел крестьянин и обтесывал топором длинную жердь, примерял ее к телеге – наверное, мастерил оглоблю. Я смотрел на его коричневые, как мореное дерево, огромные руки, сжимавшие топорище, видел налитые усталостью и силой узлы вен. Звенел острый топор, стесывая с жерди лишнее. Крестьянин делал свою работу. Давно я не видел работающего человека. По бокам этой оглобли потом встанут кони, и он поедет в поле убирать картошку или хлеб. Этим он занимается всю жизнь – естественным и вечным делом.

Тюкал топор, отслаивал щепу. Рука, сжимавшая его, была точной, верной в расчете, привычно трудившаяся для жизни. Густав Цоллер был убит возле хутора таким же топором, размозжившим ему череп. Тюк-тюк, – звенел, взблескивая в низких лучах солнца, топор в тяжелой вдохновенной руке. Как могла такая рука подняться, занести топор, когда перед нею оказалась не жердь, а лицо человека?! За что? Только ли потому, что человек этот был немец? Но Густав был тихий и не злой человек. Вот вопрос, на который надо ответить! Но надо ли? Смогу ли я правильно ответить, не ошибившись, не осквернив при этом память Цоллера и не осудив в душе безвинно того, кто поднял на него топор?! Но кто-то же виноват в том, что топор, каким так любовно делал крестьянин свою мирную, нужную для жизни работу, опустился на голову Цоллера – отца семейства, тихого, трусоватого мекленбуржца?..

Потом наступила ночь, и я двинулся в путь, моля господа сократить мне его. Выбор у меня был еще велик: застрелиться или сдаться русским. Но я хотел домой! Только домой! Увидеть мать, отца, сестру и Кристу, которые, наверное, уже оплакали меня…»

Записью за 19 мая 1945 года завершается часть дневника Конрада Биллингера, переданная мне его сыном. Биллингер-старший, пожалуй, сказал в нем все, что хотел сказать, и сделал это, видимо, честно, ничего не умаляя и не прибавляя, хотя и беллетризировал свои записи спустя почти тридцать лет.

Донимает меня одна мысль: что сказал бы Лосев, прочитав оба дневника – Биллингера и мой? Что сказал бы он на этот раз? Но мне никто не ответит.

Виктор демобилизовался в июле 1945-го, я – месяцем позже. По относительно свежим следам я съездил на тот перегон, где разбомбило эшелон, в котором ехала Лена. Под насыпью в высокой августовской траве еще валялись остовы обгоревших вагонов и заржавевшие колесные тележки. Вот все, что я нашел тогда, но и позже к этому так ничего и не прибавилось…

За два дня до Алькиного отъезда в Дрезден она с Женей заявилась ко мне.

– На последнюю консультацию, – сказала Алька, заложив руки за спину и вымеривая длинными шагами паркетины вдоль книжных полок.

– Ты чего еще в сапогах? Вроде сухо уже, – сказал я.

– Не везде.

– Она считает, что сапоги ей очень идут в любую погоду, – засмеялся Женя.

– Да, в них у меня ноги еще красивее. А ты лицемер, Копылов. И вообще помолчи, мы сейчас будем заниматься делом. – Она подала мне бумажку. – Это мой вопросник. Ты, пожалуйста, растолкуй подробней обо всем, что я здесь нацарапала. Если попадутся глупости, пропусти…

Я начал отвечать. Женя сидел в кресле, внимательно слушал, покусывая губу, иногда задавал вопросы. Они отличались от Алькиных, в них не было праздного интереса к загранице, формулировал их четко и емко, и мне приходилось отвечать обстоятельно. Мне показалось, что вопросы его возникли не только что. Для парня его возраста подобный интерес к немцам был для меня непривычным.

– А вы хорошо знаете немцев, – сказал он мне потом. – Но это все от впечатлений последующих и рациональная их оценка. А вот что вы испытали, когда впервые ехали туда, когда впервые ступили на ту землю спустя четверть века после войны?

– Сложно пересказать, как всякие эмоции.

– Ладно, согласен… Формулы для эмоций губительны… И со всем, что вы скажете, я заранее согласен, пойму, – горячо сказал он, даже встал и сильно потер ладонями лицо. – Одного никогда не пойму…

– Что ты пристал! – перебила его Алька. – Далось тебе это…

– Далось, Алюша, далось… Погоди… Вот чего я не пойму. Для каждого понятия добра и зла ясны в самых элементарных проявлениях. Скажем, один ограбил другого, случайно даже убил. Совершено зло, оправдать его нельзя, но можно искать мотивы хоть личностного характера. А есть ведь зло в чистом, выделенном виде, истинное, самое обнаженное! Например, уничтожение сотен тысяч людей в печах концлагерей. Откуда оно? Вот чего я никак не уразумею.

– Один человек на этот вопрос ответить не в силах.

– Не понимаю… Вы так говорите, будто боитесь быть невежливым по отношению к кому-то.

– Вы уловили это в моих словах, Женя?

– В интонации. Этакое интеллигентское умение всех понять. Может, это чисто возрастное, не обижайтесь. С возрастом люди иногда впадают в такой сантимент: жажда поставить себя на место каждого, чтоб понять.

– Женька, не хами! – крикнула Аля.

– Я предельно вежлив, Алька. Но почему на этот вопрос один человек не может ответить? Ответить ясно, без пресловутого подтекста, а текстом!

– Потому, что фашизм поставил этот вопрос не перед отдельными людьми, а перед всем человечеством, – сказал я. – И на много десятилетий! И для ответа слова не годятся, нужны поступки, если хотите – деяния.

– Тогда, как же быть…

Я перебил его:

– Погодите, Женя. По-моему, есть определенный символический смысл в факте Алькиной поездки на производственную практику в Дрезден. И едет она туда не без удовольствия, – повернулся я к ней.

– А почему бы нет? – засмеялась Алька. – Он вообще любит во всем ковыряться, – кивнула она на Женю, – доискивается начала…

Потом разговор перешел к делам бытовым – что и сколько Альке брать в эту поездку: сколько кофе, сигарет, какие сувениры.

Когда они уходили, прощаясь, Женя сказал:

– Когда Алька вернется, любопытно сравнить будет ваши и ее впечатления. Да, Лосева? – шутливо подергал он Альку за нос.

– Идем, идем, любопытствующая душа, – засмеялась Алька. И, повернувшись ко мне, сказала: – Это он выпендривался перед тобой.

Но глаза ее счастливо и тайно поблескивали…

Они ушли, новые люди моего времени. А я поймал себя на ощущении, будто прожил бесконечно долгую жизнь и что она будет продолжаться неведомо сколько. Исчезали некогда бывшие рядом люди. Их исчезновение и отсутствие с годами делалось все менее и менее заметным, хотя вокруг меня вроде образовывалась глубокая пустота. Но постепенно она зарастала, как воронка, которая год от года мелеет, пока, наконец, не сровняется с землей. И тогда рядом со мной снова появлялись люди, но уже другие, не имевшие никакого понятия о тех, вместо кого они возникли, и делали то, что не успели даже неведомые им предшественники.

Как долго это будет продолжаться? Пока вместо меня рядом с кем-то возникнут другие… И так будет вечно и с каждым… Символика? Меня не раз отвращали от нее: дескать, от символов попахивает притчами. Но разве чья-то прожитая жизнь не притча для тех, кто только начинает жить?..

1974–1976 гг.

Львов – Берлин.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю