355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Глазов » Расшифровано временем
(Повести и рассказы)
» Текст книги (страница 14)
Расшифровано временем (Повести и рассказы)
  • Текст добавлен: 2 октября 2017, 23:00

Текст книги "Расшифровано временем
(Повести и рассказы)
"


Автор книги: Григорий Глазов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 36 страниц)

Было в тот день много света, плеска воды, синевы неба, август истомно дышал солнцем, запахами настоявшейся полыни и чебреца, теплый ветер приносил их к берегу с рыжих сухих холмов степного Крыма.

Я вдруг увидел Наташу всю: ее спокойное лицо, прямую шею, шевельнувшиеся нетерпеливые губы, жадно подпухлые, без малейшего следа помадной влажности; длинные ноги были сомкнуты той легкой полнотой и силой, какие появляются у женщин после родов; и грудь ее налилась счастливой материнской нестыдливостью: Альке только что исполнился год…

– Хороша у меня жена, а?! – словно пробудил меня Витька. – Моя! Сам выбрал, – хохотнул он. – Что молчишь? Вон как расцвела со мной. У тебя бы такая усохла.

– Пошел к черту! – я встал и побежал к воде…

Вот так неожиданно оно началось во мне и длится уже бог знает сколько, с годами изменившись, став мудрее, трезвее, что ли, перейдя в привычку, которой я давно научился управлять. И потому я ходил в этот дом много лет просто и естественно, без страха выдать себя или кого-то предать…

Теперь же, без Витьки, все становилось несколько сложнее, двусмысленнее. Но едва ли Наташа это понимала.

Я снова посмотрел на Витькин портрет. Глаза его опять следили за мной, и было ощущение, что вот-вот он шевельнет бровями и скажет мне нечто важное, чего не успел: скованные немотой губы как бы кривились в мучительной, но безнадежной попытке разомкнуться…

Спокойно поблагодарив за подарки, Наташа, почти не разглядывая, переложила их со стола на сервант, постелила салфетку из соломки и подала чай.

Я вкратце рассказал ей о поездке, поговорили об Але – у нее есть парень, молодой врач, приехавший откуда-то на курсы по повышению квалификации, дело, кажется, серьезное…

– Слушай, я хочу продать машину. Помоги. Просто не знаю, к кому обратиться, – сказала Наташа.

– Ты из-за денег?

– Теперь она нам ни к чему…

Одним из первых Витька купил «Жигули», хотя стоял в очереди на «Москвич». Он любил первые вещи.

– Не спеши, это всегда успеешь. Пусть Альке останется. Вдруг зять попадется хороший.

– Деньги теперь мне тоже нужны.

– Лучше продай охотничьи ружья. Он знал в них толк, барахло не покупал.

– Я уже договорилась с одним из «Военохоты».

Эта прыть Наташи меня удивила.

– Правда, не хватало «Меркеля». Самое его дорогое ружье, но недавно мне его привезли из Сысоева леса. Последнее время Виктор любил охотиться там, – странно повысила голос Наташа. – Оно хранилось у его приятеля-лесничего. А привезла его женщина. Биолог. Работает в Сысоево на опытной станции… Так что ружья я почти продала, – вздохнула она и поднялась. – Между прочим, вчера звонили из его главка, поздравляли: французы купили лицензию…

Я знал эту историю. Виктор с группой инженеров разработал очень экономичную, по его рассказам, технологию производства панелей для домов. Дрался за это тяжко, – не верили: строитель, производственник, а туда же – в изобретатели. «Я им докажу! У себя на домостроительном! Сам! – шумел он. – Предлагают, понимаешь, передать это в НИИ. Вот им! – делал он выразительный жест. – Сам докажу!» Любил он это слово «сам». Теперь, оказывается, французы купили…

В прихожей, когда я одевался, Наташа неожиданно спросила:

– Он с тобой всегда был откровенен?

– Что ты имеешь в виду? – удивился я.

– У него была женщина. Я недавно узнала. Красивая. Та самая, биолог, что привезла ружье. – Наташа смотрела мне в глаза, в ее зрачках было такое напряжение, что я ощутил, какими силами дался ей равнодушный тон.

– Ерунда какая-то! Кто это выдумал?.. – возразил я, не раздумывая..

– Нет, это правда, – упрямо сказала она, будто ей действительно нужно, чтоб это оказалось правдой, которая должна подтвердить в Витьке что-то еще, чего не знал я, но что угадывала она, жена его.

– От него я никогда ничего не слышал, – честно сказал я. – Зачем ты себя терзаешь? Даже если что-то было… случай… Какое это имеет значение сейчас?

– Имеет… Тебе не понять. Ладно, не мучайся, иди…

По дороге я думал: может, мне действительно чего-то там не понять, но ей-то что даст это понимание? Хочется еще пожить в прошлом? Свершить в мечтах то, что не удалось в реальной жизни?.. Вспомнилась любимая Витькина фраза: «Не надо мелочиться, иначе самое важное покажется никчемным». Когда-то Наташа повторяла ее, теперь эта бодрая фраза не устраивает ее. Что поделать!..

Постепенно семейные дела Лосевых отошли в сторону, и когда я уже подходил к дому, вовсе забыл о них: меня ждала работа – папка с бумагами Конрада Биллингера.

Конрад Биллингер. Солдат вермахта… С конца 1943 года мы с ним находились чуть ли не рядом, противостояли, нас разделяла ничейная полоса, лежавшая между окопами. Мы перемещались почти одновременно в направлениях, в каких двигались наши фронты. Было и так, что либо я его, либо он меня мог убить. Продолжалось это до конца войны…

Я понял это, читая его письма и дневники. Начинались они с ноября 1942 года. Похоже, попотел он немало: дневники подробно развернуты, видимо, дополнены, обрели повествовательный, беллетризованный характер. Мои же фронтовые записи – просто телеграфный текст, оборванные фразы и слова, что-то из них и расшифровать, пожалуй, уже не смогу – позабылось. Да и что мог в тех условиях пехотный офицер, командир роты? И все-таки интересно выбрать у себя даты, совпадающие с пространными записями Биллингера, и сопоставить, попытаться вспомнить…

Но для начала – запись Конрада Биллингера, сделанная незадолго до смерти:

«…Теперь, когда все отдалилось во времени и как бы остановилось, отстоялось в истину можно пристальней вглядеться в лица, в судьбы и в смысл происходившего, все понять, чтоб не пытаться искать прощения себе и другим. Волей господа или случая (так будет удобно для верующих и неверующих) кое-что из того, что я писал домой с Восточного фронта и записал, будучи там, уцелело в заплесневелом мешке, опечатанном военной цензурой. На этот раз обманул их, воспользовался их же методом: спрятал краденое в кармане полицейского и тем спас свои слова и свои мысли. Я хотел их воскресить, ведь за каждым сокращенным словом и недописанным предложением были живые люди, их судьбы.

Но воскресить не для того, чтобы потешить свою память воспоминаниями о молодости или испытать свои силы в писательстве. Мне это не нужно. Делал без расчета, что попадется кому-нибудь на глаза. Тем не менее делал, хотя даже себе не мог объяснить зачем…

Из Дюссельдорфа приезжал некий господин Блюм– мер, из издательства, прослышавший про мешки, ездит по обеим Германиям, желая приобрести их содержимое.

Я спросил:

– Зачем вам это?

– Сейчас снова издают много книг о войне. Вы хорошо заработаете.

– Что мы, немцы, можем писать о войне? Что могут писать побежденные? – спросил я. – Искажать факты? Побежденным всегда хочется выглядеть лучше. Так ведь результат известен. Оправдываться? Какой смысл, если ничего исправить нельзя?

Все же он выпросил мои бумаги посмотреть, унес в гостиницу. Явился через несколько дней.

– Мне жаль, если я не смогу вас уговорить, – сказал он. – Похоже, в вас погиб способный литератор. Это почти готовая книга.

– Это не так важно, – заметил я. – Неизвестно, кто в ком погиб. Их было слишком много, погибших… До свидания, господин Блюммер».

1942-й годжжжжж.

«22 ноября, воскресенье.

Здравствуйте, отец, мама и сестренка Хильда!

Не знаю, когда к вам придет это письмо, но как бы ни было, оно станет божьей вестью, что я жив. Сегодня день поминовения погибших, и каждый из нас рад, что поминают не его. Фюрер научил нас не бояться смерти. По-моему, я уже не боюсь ее, страшит только мысль быть похороненным именно здесь, за тысячи километров от дома, в мерзлой чужой земле.

Хотя, казалось бы, какая разница?

Два дня назад еще стоял промозглый осенний туман, и вдруг выпал снег, началась сильная метель – пришла русская зима. Для меня вторая уже. Сегодня очень холодно.

В аптеке работы хватает, но ходят слухи, что нас, тыловиков, переведут в строй, хотя у медиков забот по горло. Это мне сказал Альберт Кронер. Он хороший хирург и хороший парень. Передайте Марии Раух, пусть чаще ему пишет, не то пожалуемся в Союз [4]4
  Имеется в виду «Союз немецких девушек» – одна из молодежных фашистских организаций.


[Закрыть]
, что одна из его активисток забывает свой долг перед воинами Германии, сражающимися под Сталинградом…

Только бы скорей миновала зима, а там, даст бог, все наладится. Вы спрашиваете: какая она, Волга? Большая, широкая, а вода, как в Шпрее. А нам нужно туда, за Волгу!

Да хранит вас бог!

Ваш сын и брат Конрад Биллингер».

«22 ноября.

Наши жмут немцев под Сталинградом. А я валяюсь в госпитале. Уже целую неделю. Еще по дороге узнали: едем в Казахстан. Не был никогда. Городок наз. Кара-Курган. Госпиталь в бывшей школе. Палата большая, коек двадцать. Залита солнцем. Все – бело: от простыней, нательных рубах, бинтов. Моя койка у стены, под окном. Знакомых никого, кроме тех, с кем был в одном вагоне. Нога болит, кость ломит. Отсыпаюсь и слушаю радио. Читать нечего, да и не хочется. Сколько же прокантуюсь здесь?.. Возле меня все время вертится какой-то стриженый.

День истек быстро. Стемнело как-то торопливо. Свет долго не зажигают, писать трудно. Палата затихла, погрузилась в тоскливую пору сумерек. В этот короткий промежуток между ужином и сном одолевают раздумья, и раны начинают болеть сильнее…»

Уже после войны, в 1947-м, я опять побывал в этом городке, все еще пытаясь разыскать следы Лены, хотя письмо из НКПС вроде и подвело под всем черту…

Но сначала была осень 1942-го.

В Кара-Курган поезд прибыл ночью. Нас долго держали на запасных путях. Сквозь дрему я слышал голоса за стеной, хлопали крышки букс, отзванивал молоток, простукивавший тормозные колодки, шуршали шаги, в чьих-то руках раскачивался фонарик, и свет его, удаляясь, метался по окнам темного вагона. Кто-то крикнул:

– Что за поезд?

– Санитарный с фронта. Раненые. Будем подавать на первый под выгрузку.

Многие проснулись. Одни просили пить, другие – свернуть цигарку, третьи – судно.

В соседнем купе моряк без одной ноги кричал:

– Сестра, а сестра… морфию дай! Слышь, морфию, говорю. Болит, спасу нет… Оглохла, что ли?!.

Моряк еще долго ворчал и матерился. Потом началась выгрузка.

Было холодно. С гор тянуло ледниковым дыханием. На площади перед маленьким глинобитным вокзальчиком выстроились санитарные машины и грузовики.

То ли от стужи, то ли от того, что почти не спал, знобило. Я лежал на носилках под шинелью. Светлевшее небо еще было исколото белыми морозными звездами. Носилки стояли на булыжнике, пахло навозом, мочой, бензином и пылью. Санитары покуривали, хрипло откашливались, ждали команды: кого в какую машину. Сестры суетились: шла сортировка. Откуда-то хлестнул ветер и принес тошнотную вонь. Я вспомнил лето, зной, вздувшиеся трупы и теплую эту вонь, когда задувало с немецкой стороны. Вонь была похожа на эту, сладковатую.

Кто-то на соседних носилках спросил:

– Что это так смердит?

– От нас от всех, – ответили ему.

– Дурень, я серьезно.

– Жом. Вон телеги стоят груженые.

– Что за жом?

– Отработка от сахарной свеклы. С завода. Жом и патока. Слыхал про такое?

– Значит, и спирток должен быть, – откликнулся кто-то третий.

– Ишь, резвый! Спирток ему нужен, доходяге…

Сперва загрохотали по булыжнику телеги, похожие на корыта с высокими бортами. За ними тянулся мокрый след – жижа вытекала в щели. Затем поехали и мы…

В палате было тепло. Я прикрыл глаза. Угрелся. Озноб уходил из меня, и я погружался в какой-то ватный покой, за обморочную пелену, временами возвращаясь в явь, и тогда слышал обрывки фраз троих людей в белых халатах, стоявших в изголовье:

– Голень… Осколочное… Дважды скоблили…

– Где температурный лист?..

– На боли не жалуется?

Я понимал: обо мне. Я не жаловался на боль, уже отупел от нее, она была постоянно при мне, точно приросла. Только попросил привычно:

– Мне бы перевязку.

– Сделаем, милый, обязательно сделаем, – женский голос…

Они ушли…

Начиналась моя госпитальная жизнь.

Очнулся я от прикосновения чьей-то торопливой руки.

– Градусничек возьми, младший лейтенант, – передо мной в стершемся синем байковом халате, в кальсонах и ботинках на босу ногу стоял стриженный наголо паренек.

– Ты кто? – спросил я.

– Из выздоравливающих. Помогаю вот сестричкам, – улыбнулся щербатым, вроде как беззубым ртом и отошел к другим.

Я не слышал, кто и когда заботливо разложил мои вещи на тумбочке: трофейный складной прибор вилка – ложка – нож, химический тонкий карандашик, общая тетрадь – мой дневник, начатый еще в школе. Опущенный в белую эмалированную кружку, чтоб было громче, щебетал наушник…

В обед Стриженый паренек появился опять: на деревянном подносе разносил пайки хлеба и компот из урюка. Подсел.

– Перевязку сделали? – спросил. – Ну, как?

– Живой.

– Это главное, – расплющил он щербатый рот, зубы у него искрошены, от этого улыбка – детская, жалобная.

– Тебя как зовут? – спросил я.

– Шурка.

– А зубы кто выбил?

– Связист я. В спешке не всегда плоскогубцы или там нож под рукой. А еще если немецкий кабель попадется, – попробуй, сгрызи оплетку – камень! Да еще срастить надо, сжать понадежней. Чем, как не зубами? А сталь пружинистая.

– Дали, значит, тебе фрицы по зубам?

– Однако и у них звон в ушах пошел. Слушал небось, как под Сталинградом, – кивнул он на наушник в кружке. – Ладно, пойду я. Ты, ежели чего надо будет, скажи. Заскучаешь, в домино захочешь или в шашки-поддавки, тоже сгонять можем…

– Ты кто по званию, Шурка?

– Рядовой, кто же еще?!

– Я ведь младший лейтенант, что ж ты меня на «ты» все время? – схитрил я.

– Дак тут мы все голые. А там – другое дело, – серьезно ответил он. – Обиделся, что ли?

– Нет, так просто…

Когда он уходил, я заметил на выбритом затылке – от уха до шеи – широкий багровый шрам…

«2 декабря, среда.

Телефонист Густав Цоллер в углу грызет галеты.

Очень холодно, и постоянно хочется есть. Эти два ощущения заволакивают мозг. Только и что готовимся к прорыву отсюда.

Мы живем в подвале разрушенного дома. За ним – огромный овраг, заметенный снегом. Еще с осени на его краю стоял разбитый штабной „Хорьх“ с эсэсовскими рунами на дверцах. Вчера в нем нашли мертвого унтера Майера. Чего он залез в машину? То ли замерз в ней, то ли застрелился. Труп его не могли разогнуть. Майер служил в Потсдамской дивизии и всегда гордился, что ее тактический знак – старый прусский гренадерский шлем. Что с того? Майера похоронили в давней воронке. Солдаты не очень старались углублять ее, их распухшие пальцы с трудом удерживали лопаты. Была сильная метель. Ветер задрал борт шинели на мертвом, и я увидел в петлице черно– бело-красную ленту Железного креста. Но тут же с солдатской лопаты на этот знак доблести полетел снег, перемешанный с серыми комьями мерзлой земли. И Майера не стало. Исчез…

И все-таки надо жить. Надо верить. Нас здесь сотни тысяч. Мы нужны Германии. И есть люди, которые помнят о нас и делают все, чтобы и мы помнили, кто мы и зачем мы здесь. „Можно забыть, недосчитаться одного человека (все-таки война!), но не всех“, – так говорил покойный Майер. Мне досталось его одеяло. Вечером Альберт принес его мне – темно-серое, с двумя красными полосами по краям; нижняя, где выткана надпись „ноги“, была полуобгорелая, зато на верхней гордо проглядывали слова „немецкий вермахт“.

Принес Альберт и бутылку ротшпона.

– Давай кружки, – сказал он.

– Ты же держал ее к рождеству.

Он махнул рукой и разлил вино. Холодное, оно ломило зубы, но по телу поплыла нежная теплота, голодный желудок сперва с трудом принимал алкоголь – меня замутило, потом прошло, и приятное опьянение толчками приливало к голове. Я заговорил о скором рождестве, вспомнил, как мы праздновали его дома, как бежали в школу на спевку. Наш хор считался лучшим. Косоглазый Шлиммель поднимал камертон и говорил: „Дети, вы готовитесь к празднику первого адвента. Вы будете петь накануне самого пришествия Христа. Вы должны так спеть, чтобы все ангелы прослезились“. Как мы радовались, что в эти дни нам не задавали уроков! А потом мы неслись на угол Грейфсвальдерштрассе со стороны Алекса, там недалеко была кондитерская, и мы покупали пирожные. Там я и познакомил Альберта с Марией Раух. Он был на два класса старше нас, у него уже водились свои денежки, и он угощал нас пирожными с апельсиновой водой…

Пока я все это говорил, Альберт молчал. В подвале было холодно, железная печь быстро остывала. В лампе кончался карбид, и она слабо освещала наши лица с глубокими тенями под глазами.

В дальнем углу вообще темно. Там возился возле печки толстяк Густав Цоллер – сорокалетий немногословный мекленбуржец.

– Ты слишком много вспоминаешь– сказал вдруг Альберт, допивая вино.

– Но иначе можно превратиться в животное – ответил я.

– Ах, чистюля! Ты боишься превратиться в животное! А как же остальные? Полагаешь, именно ты и есть самый необходимый Германии человек, а остальные – дерьмо, пусть превращаются в скотов?!

– Ты меня не так понял. Думаешь, вспоминать легко? – удивился я его вспышке.

– Я просто хотел сказать, что не нужно ничего вспоминать. Убеди себя, что ты родился среди воронок, обрушившихся окопов, окоченевших трупов, в бесконечном холоде, что никогда не знал ни сытости, ни чистой постели, ни тепла женского тела, только – это, – обвел он рукой подвал с белой изморозью на стенах. – Сожрать гуляш из мерзлой конины, пахнущей потом, и тут же в углу помочиться. Все прочее выбрось из головы, чтоб не свихнуться.

– Это рецепт врача? Ты ведь не психиатр, Альберт.

– Рецепт для 6-й армии. Иначе войну не выиграем.

– Чей рецепт?

Он долго молчал, делая, что раскуривает отсыревшую сигарету, затем повторил:

– Для всей 6-й армии. Понял?..»

«2 декабря.

Дела мои идут неплохо. Так сказал Василий Александрович, хирург, – огромный, халат до пола, рукава закатаны, руки мясистые, в седых ворсинках. Со страхом ожидаешь их прикосновения. Пухлые, но ловкие пальцы его холодны, будто только что окунал в полынью…

– Танцевать будешь, – сказал он сегодня. – Сперва на костылях. На фронт хочешь? Сводку слушал? То-то!..

Сперва отсыпался. Времени свободного много. Чтоб побыстрее шло – пишу дневник, все равно безделье. На тумбочке удобно, не то что в окопе или блиндаже… Шурка интересуется, что я сочиняю. Киричев нагл с ним. Это начинает надоедать… Замполит обещал концерт – художественная самодеятельность шефов. А шефы – школа…

Морячок косится на Киричева, из-за Шурки.

Сегодня написал ребятам в полк…»

После перевязок я всегда чувствовал слабость и сонливость. Ненадолго, правда. В эти минуты у моей постели появлялся Шурка. Его хочется вспомнить подробней.

– Полегчало? – спрашивал он, садясь на табурет и расставляя на обтершейся складной картонке шашки.

Обычно мы играли в поддавки. Чаще проигрывал Шурка.

– В настоящие шашки никто не хочет, все норовят в поддавки, – удивлялся он. – А у меня не получается. Ну как это – поддаваться, чтоб у тебя лупили?! Рукой я знаю, куда поставить, чтоб ты убил «дамку» мою, а душа сопротивляется: за что, я ведь ловчее тебя, знаю, как обойти, а тут – сам голову в петлю суй. Дурак какой-то слабохарактерный придумал игру эту, – бормотал Шурка.

Часто наблюдал за ним, как без хитрости и без выгоды он помогал раненым неожиданным словом, незаметной услугой. Мы все к нему привыкли и полюбили. И лишь с сержантом Киричевым – рыжим артиллеристом, раненным в обе руки. – у Шурки отношения не сложились.

– Давай, Киричев, письмишко напишу твоим. Ты сочинишь, продиктуешь. Сам ведь не управишься, – помню, предложил Шурка.

Правая рука у Киричева в тяжелом гипсе, снаружи торчали только набрякшие синей омертвелостью неуклюжие пальцы.

– Это за что же: за пайку хлеба или за компот мой? – ухмыльнулся Киричев. – Ишь, прихлебало! Шустрый ты! По чужим ранам да чужим салом мазать не убыточно.

– Зачем же? Просто мне ловчее это сделать. А пайка мне твоя силы не прибавит, я от своей дюжее буду и, значит, на фронт раньше тебя уеду. Да и хлеб-то свой сытнее, собинка всего дороже, Киричев, – вроде не обидевшись, ответил Шурка и отошел, постукивая башмаками, прошнурованными наспех, через две дырки.

Но с тех пор Киричев при случае стал называть Шурку «прихлебало».

С людьми типа Киричева жизнь меня сталкивала и впоследствии, в иных, правда, обстоятельствах. Их цинизм с возрастом слинял, осталась лишь подозрительность к чьей-то искренности. Жизнь они полюбили по-своему: иногда вижу их в поликлинике, узнаю по скучным глазам и по терпению, с каким они высиживают там в очередях, чтоб попасть в который раз к врачу – этакая жажда лечиться…

Но о Киричеве речь еще впереди…

«Жигули» светло-дымчато го цвета номер 43–03. Ждать я должен на углу возле кафе «Бригантина», рядом с моим домом.

Затея Наташи меня покоробила, но отказаться не хватило духу. Вчера, когда она сообщила по телефону, что хочет поехать в Сысоев лес, где Виктор любил охотиться, я пробовал отговорить ее, уповая на логику и здравый смысл, – испытанное оружие самих Лосевых, – пытался внушить, что это нелепое предприятие.

– Возможно, – ответила Наташа.

– Тогда зачем же?

– Я не сумею тебе этого объяснить… Так ты поедешь со мной? – давила она.

Пришлось согласиться…

Сысоев лес километрах в девяноста. Дорога уже просохла. Апрель после затяжной и снежной зимы обрадованно налился теплынью, оглашенной птичьим щебетом. По серым безлистым ветвям запрыгали зеленовато-коричневые пупырышки почек, а на черном влажном поле зелено выглянул низкий бобрик озимых. Ветерок уже гнал пыль вдоль обочин, где во впадинах еще томились редкие пятна серого, уставшего снега, тут же топтались грачи.

Наташа вела машину свободно, без напряжения, ровно держала скорость.

Поглядывая изредка на ее спокойное лицо, я удивлялся: откуда такое – жгущее душу упрямое стремление к тому, от чего люди обычно бегут? Ну на кой сдалась ей эта баба, с которой у Витьки могло что-то быть, а может, ничего и не было?! Существует она или нет – ровным счетом уже ничего не изменит. Наташа понимает это не хуже меня. Тем не менее… Такой я ее никогда не знал. Обычно веселая, легкая, шутливо потакавшая Витьке, его напору подчинять себе всех, она вдруг словно сбросила с себя этот гипноз, явив свой, не сломленный ни Витькой, ни его утратой стерженек, в котором оказалось много духовной, наверное, чисто женской силы…

Лицо Наташи еще красиво, профиль молодо четок, ничего лишнего, разве что мягкая припухлость, появившаяся недавно под подбородком, да при повороте головы податливо вяло морщится шея…

Захочет ли Наташа попытаться устроить свою судьбу вторично? Слишком многим заполнил ее жизнь Витька. Да и Алька уже взрослая…

В школе я не дружил с Витькой. Сблизила нас война, которую прошли бок о бок. Дружил я с Сеней Березкиным и Марком Щербиной. Но война не оставила мне никого, кроме Витьки. Наверное, это и свело нас потом.

За пологим бугром, заслонив горизонт, обозначился темными зубцами Сысоев лес.

– Ты не нервничай. Я ничего не стану выяснять, – вдруг сказала Наташа, глядя перед собой на дорогу.

– Собственно… Я не нервничаю… С чего ты взяла?

– Вот и хорошо.

– Что у Альки слышно?

– Что может быть у взрослой дочери? Взрослые интересы. Бредит своим Женькой. Говорит, любовь должна быть современной. Что это значит – не знаю. Но так она все объясняет.

– Он бывает в доме?

– Последнее время почти ежедневно.

– Хороший парень?

– Приятный. Пока не зять, а я не теща…

Машина уже шла по мягкой сыроватой просеке. За указателем поворота «Опытная станция» мы свернули и вскоре выехали на поляну.

Две большие, рубленные из свежих лесин избы стояли на опушке. Из трубы одной тянулся в синь хилый дымок. Поляна еще пахла зимней влагой и сопревшей прошлогодней травой, но кое-где ее уже прозеленила свежая.

Звякнула щеколда, сухим деревом скрипнула дверь, и на крыльцо вышла невысокая молодая женщина в черных брюках и красной нейлоновой куртке. Мы поздоровались. И пока женщина приближалась к нам, она и Наташа смотрели друг другу в лицо.

– Вы не узнали меня? – спросила Наташа.

– Нет, почему же… Вы ко мне?

– Не совсем… Посмотреть эти места, понять, почему так тянуло сюда моего мужа… А дом лесника далеко отсюда?

– Километра полтора. Но его нет. Уехал в город, дочь заболела. Если хотите, могу показать наши заповедные красоты.

– Спасибо… Мы ненадолго… Я сама похожу, посмотрю. – Пр тропинке она пошла в лес, медленно, как на прогулке.

В наступившей тишине, наполненной ожиданием чего-то, стало хорошо слышно, как веселились у кормушек синицы.

– Хорошо здесь у вас, – сказал я, обводя взглядом верхушки сонных деревьев.

– Не жалуемся, – улыбнулась женщина.

Была она моложе Наташи лет на десять. Лицо узкое, смуглое, темные, зачесанные назад, в узел, волосы натягивали кожу лба, и это удлиняло ее внимательные глаза. Она, конечно, могла понравиться мужчине. В этом случае им мог оказаться и Витька…

– И вы здесь круглый год? – спросил я.

– Почти.

– Не тоскливо?

– Бывает по-всякому… Слушайте, – вдруг сказала она, – я знаю, зачем вы приехали. Да я ведь вам ничего не скажу, кроме того, что действительно любила его.

– Мы не за этим ехали.

– Вы-то, может, и не за этим. Но я ведь женщина и понимаю ее, – кивнула она в сторону леса, куда ушла Наташа.

– За что же вы его любили? – усмехнулся я.

– Вам этого не понять… И ей я зла не желала… Так уж все получилось… Он был жаден к жизни. Часто говорил мне об этом… Вроде как отравлен был тем, что выжил на войне, этим счастьем, которое воспринимал, как право… И только я, как он считал, поняла это в нем и приняла… Вот в чем дело…

Любопытно, знала ли Наташа Витьку таким? Или только этой женщине он так открылся? Что же это? Значит, какой-то малый процент от нашего «я» мы утаиваем от самых близких людей – жен, с которыми прожили долгую и даже счастливую жизнь, и открываем утаенное случайно тому, кто найдет и заденет эту немую, но натянутую в нас струну?..

Что-то от Витьки было в ее словах, я узнавал в них его характер, но сказал, вдруг обозлившись:

– А может, все проще? Без всякой философии?

– Неужели я выгляжу так примитивно?

– Нет, просто примитивны были сами обстоятельства…

– Которые свели нас, так, что ли?.. Ну хорошо, меня вы не знаете. Но его-то вы знали!..

Что ж, каждый видит в человеке важное для себя, остальное в нем либо не замечается, либо ему не придаешь значения. Лишь то, что годится тебе, увы, и составляет фразу «я знаю этого человека»…

Дальше мне не хотелось развивать эту тему, я махнул рукой:

– Все это сейчас бессмысленно.

– Вот именно, – согласилась женщина. – Позовите ее, напою настоящим парным молоком… Надо же быть гостеприимной и великодушной, – печально улыбнулась она.

Как ни странно, Наташа согласилась. Мы вошли в избу. Середину большой комнаты занимал непокрытый стол из грубых столешниц, четыре тяжелые табуретки. У стены – простенький сервант. В русскую печь было декоративно влеплено несколько цветных изразцов. Стены голые. Лишь на одной приколочена пахучая еловая ветвь. На подоконнике в граненом стакане голубым светили подснежники.

Прихлебывая молоко из обливной керамической кружки, Наташа оглядывала комнату, вроде искала следы чего-то, и остановилась взглядом на двери в другую половину избы. Что там, за этими темными, хорошо подогнанными плахами? Спальня?..

– А в другой избе лаборатория и маленький виварий, – сказала женщина, перехватывая взгляд Наташи и как бы отводя его от темной двери… – Вы что-то хотели от лесничего? Я могу передать.

– Пожалуй, ничего, – Наташа поднялась. – Спасибо… за молоко… Поедем? – посмотрела она на меня так, будто я ее привез сюда…

Мы вышли, торопливо попрощавшись с хозяйкой. В лесной тишине вызывающе хлопнули дверцы машины, и она валко вошла в просеку, пробитую меж старых берез с поблекшей, в серых трещинах, корой.

Долго ехали молча, наконец я не выдержал:

– Ну, чего ты добилась? Зачем тебе нужно было это самоедство?

– Наоборот, я успокоилась, – сощурилась она вроде от солнца, бившего в лобовое стекло.

– Я же тебе говорил, что все это – чушь. Ты мне не верила. С чего ты взяла, что у него что-то было с этой женщиной? Теперь убедилась?

– Ты меня не так понял… Знаешь, женщинам для этого и объясняться между собой не нужно. Так уж мы устроены. Но для успокоения человеку хочется определенности. Даже горькой. За этим я и ездила. Так что ты уж не старайся…

– Как знаешь, – вяло сказал я, сдаваясь, думая о том, что творится в душе Наташи, какими словами она мысленно беседует сейчас с Витькой, что говорит ему, что спрашивает, что он отвечает ей. И мне представилось его вечно улыбчивое лицо не зря понадеявшегося на себя человека. Неужто и сейчас в ее мысленном диалоге с ним Витька говорит ей свое обычное: «Наташенька, ну стоит ли мелочиться? Этак мы и важное что-то упустим»…

Высадив меня у дома, прощаясь, Наташа сказала:

– Многие люди считают, что счастлив непременно кто-то другой, но не они. Виктор исповедовал противоположное и приучил к этому меня. И я привыкла. Оказывается, за это надо платить двойную цену…

На следующее утро позвонила мне Алька:

– Что с мамой? Куда вы вчера ездили? Она всю ночь плакала…

– Ездили заказывать памятник отцу…

«23 декабря, среда.

Здравствуйте, отец и мама, и сестренка Хильда!

Вот и наступило рождество! Закрою глаза и ясно вижу, как вы возвращаетесь из кирхи.

В большой комнате, где стоит елка, пахнет хвоей и воском.

Я знаю, что вы молились за фюрера, победу и за меня, и мне легче переносить обычные солдатские невзгоды.

Очень донимает холод, но держимся: нам на помощь спешат танкисты Манштейна; ждем самолеты с продуктами и одеждой, которые обещал рейхсмаршал. Нас, наверное, выведут отсюда, из-под Сталинграда. Конечно, временно.

У Альберта много работы: на войне врачам есть чем заняться, она никого не оставляет без дела.

Я прочитал в газете траурное сообщение, что погиб Зепп Кольбах. Ужасно, ведь у него остался малыш! Ему, наверное, скоро в юнгфольк вступать. Пожалуйста, подарите ему мою юнгфольковскую форму, она еще новенькая, скажите, что от меня. Правда, она с черно-зеленым кантом. Но, может, он хорошо сдает нормы на спортивный значок и его быстро сделают хауптюнгцугфюрером…

Да, забыл вам сообщить: я подал рапорт об отпуске. Ах, если б это сбылось! Как мне хочется всех вас повидать!

Да хранит вас бог!

Ваш сын и брат Конрад Биллингер».

Запись в дневнике за тот же день:

«...Носить воду из колодца – пытка. Он оброс глянцевыми глыбами льда, опуская цепь, приходится ложиться грудью на них, ведро тянуть неудобно, вода выплескивается, и брызги тут же замерзают на шинели и рукавицах, ноги скользят, боишься упасть и опрокинуть на себя ведро. Не дай бог в такой холод! Я никогда не мог себе представить страха, какой он вселяет в тело и в душу. По утрам солнце встает багровое, раскаленное морозом, режущим тело до костей, и снег делается кровавым. От ветра и стужи деревенеет все.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю