355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Глазов » Расшифровано временем
(Повести и рассказы)
» Текст книги (страница 21)
Расшифровано временем (Повести и рассказы)
  • Текст добавлен: 2 октября 2017, 23:00

Текст книги "Расшифровано временем
(Повести и рассказы)
"


Автор книги: Григорий Глазов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 36 страниц)

Сейчас два часа дня. Сижу у печки, греюсь и пишу…»

«17 февраля.

Погиб Марк».

Марк Щербина погиб на моих глазах. И я ничего не смог сделать. Ни я, ни Семен, хоть были рядом… Помню, после боя нужно было пройти по взводам, посмотреть, как устроились люди, но не мог заставить себя, не мог встречаться глазами с Семеном и Витькой. И еще комбат допек: «Как же ты не уберег комсорга?.. Жаль Щербину…»

Батальону было приказано зайти в тыл немцам, готовилось общее наступление. Скрытно, по лесным тропам повели нас два местных партизана: усатый дядька в заячьем треухе, в тулупчике, валенки обшиты внизу красной резиной, и молодая женщина в фуфайке. Выступили едва стемнело, двигались во тьме тихо, слышалось только тяжелое усталое дыхание. На коротких привалах курили осторожно, в рукав. Отмахали пятнадцать километров лесом. В нем и заночевали. Где-то юго-западней осталась Пустошка. Костров не разводили. Спали на еловых ветках, потные тела быстро остывали, и ночной мороз ломил кости…

В полдень вышли к опушке и напоролись на немцев, валивших лес. Управились с ними быстро, но шуму успели наделать. Пришлось часов до пяти вечера отсиживаться в лесу. Перед деревней на бугре темнело длинное кирпичное здание. Наша задача была пересечь шоссе за деревней и сбить немцев с высоты, господствующей над переправой через реку. Ни здание, ни деревню было не миновать…

Когда мы ударили, немцы всполошились. Я видел: из сводчатых ворот выскочил семитонный грузовик, крытый брезентом, и рванул к деревне. Пока мы бежали к воротам, ушел второй. Немцы огонь вели из окон. Но слабый. Здание пришлось брать – в случае контрудара немцев за него можно удобно зацепиться. Так мы решили с комбатом. И еще он приказал бой вести так, чтоб пленных было поменьше, девать их здесь некуда – мы в тылу у противника. Тех же, кого вынуждены будем брать, – передавать партизанам, их уже присоединилось к нам человек пятнадцать.

Впереди меня к воротам, скользя на подъеме, бежал Марк с тяжелым РПД на весу. Чуть приотстав – Семен. Правее, в обход – Лосев со взводом. Марк и Семен уже вбежали во двор, когда я, споткнувшись о рельс, вбитый в подворотне, упал, тут же вскочил. Двор огромный. В левом углу вторые ворота, деревянные, распахнутые. Перед ними сарай. Валялись убитые немцы. И – тихо. Только у деревни грохотало. Пулемет Марка стоял на сошниках, а сам он пошел вокруг сарая. Семен был уже в здании, в правом крыле, я бросился за ним, и в первой же комнате, оглянувшись в окно, увидел вдруг, как из двери в противоположном крыле выскочил немец в расстегнутой шинели. Бежал он как-то семеня, по-старчески мелко, будто ноги были спутаны, волочил за собою карабин, пилотка поперек головы. Марк его не видел из-за сарая, и я закричал, чтоб предупредить, вышиб ногой окно и снова закричал. Но Марк не услышал. Немец исчез за сараем. Марк шел к нему с противоположной стороны и, наверное, заметил: он рванул с пояса «лимонку», быстро свернул за угол и скрылся. И тотчас – выстрел. Когда мы с Семеном прибежали, Марк лежал. Длилось все это две-три минуты. В правой руке у Марка была «лимонка» с невыдернутой чекой – не успел. Немец исчез. Где-то за воротами в стороне леса заурчал мотор, звук его быстро удалялся…

Марк был еще жив. Мы внесли его в комнату, где стояла койка. Пуля попала в грудь и вышла меж лопаток, наверное, разбила позвоночник: пока мы снимали с него одежду и перевязывали, он не шевельнулся. Семен стоял рядом со мной, его трясло, как в ознобе. Прибежали Витька Лосев, Гуменюк и еще кто-то.

– Как же ты оплошал, Маркуша?.. Ничего, родной, крепись… Мы тебя сейчас в санбат… Они быстро подштопают, душа из них вон! – суетился Лосев.

Мы стояли молча, слов не существовало. Я вцепился Семену в плечо, боялся, что он вот-вот заревет в голос – так его трясло, послал кого-то за фельдшером.

Марк дышал уже не так тяжело, но в тишине все равно слышалось бульканье в его груди, и лицо стало вдруг каменеть, румянец сгорел, оставив желтоватый след, пот со лба исчез. Каким-то усилием воли он сдвинул взгляд в нашу сторону, обвел им всех и остановился на мне. Я наклонился, и он слабо шевельнул большими губами: «Сеньку берегите… Без меня ему…» Больше не смог. Умер…

Позже я подобрал карабин, из которого по нему выстрелил немец. В обойме не хватало одного патрона…

Похоронили мы Марка заметно: комбат хотел за деревней, на сельском кладбище в братской, но я уговорил его – Марка отдельно, на бугре, недалеко от ворот этого проклятого здания. Что в нем будет после войны – кто знает, думал я, но могила Марка Щербины будет видна хорошо, не затопчется. Обложили ее ветками, партизаны сколотили обелиск, покрасить, правда, было нечем. Звезду вырезали из желтой жести – нашлась банка от американской тушенки. Дали залп…

Потом сидели втроем – Витька, Семен и я – перед вещмешком Марка. Никто не решался.

– Ладно, – крякнул Витька и потянулся к мешку.

Ничего в нем особого не было. Полкуска хозяйственного мыла, алюминиевая ложка с черенком в виде женской фигурки, пара чистого белья, старое вафельное полотенце, сухие портянки, самодельный блокнотик из половинки школьной тетрада, масленка, немецкий фонарик без батарейки…

Все это мы разложили. Я взял себе блокнотик, Витька, вздохнув, потянулся к ложке. Сенька не стал ничего брать. Попросил разрешения уйти. Минут через пять ушел и Витька…

Блокнотик этот храню по сей день. В нем несколько адресов. Тогда Марк ни с кем не переписывался. Отец его, полковник, военпред, в начале войны был командирован в Иран, вскоре за ним уехала туда же и мать. На предпоследней страничке – стихи, вписанные рукой Семена и посвященные Марку. И обижаться не следует. И дело не в том, что я был командиром роты, а Витька взводным, и судьба нас вроде вознесла над Семеном и Марком или чуть отделила этим от них. Нет, тут существовало иное… Но какое это теперь имеет значение? Марика-то нет уже…

А высоту и переправу тогда мы так и не взяли…

«1 марта, среда.

Наконец-то бегство наше приостановилось. Хорошо это или плохо, – но – передышка. Мы двигались одной колонной. Впереди шли машины с хозяйством полевой почты и военной цензуры. За спиной осталось более двухсот километров. Где-то там, в лесу, могила старика Дитцхофа.

В тот февральский день после полудня позвонили из штаба и приказали срочно готовиться к эвакуации, русские появились в тылах. Все было почти готово, когда они нагрянули. Первыми успели уйти „Даймлеры“ полевой почты и цензуры, мы за ними, погрузив раненых. Грузовик, в котором были мы с Альбертом, выскочил со двора через задние ворота последним, уже под огнем русских. Отъехали метров сто по лесной дороге, когда спохватились: нет Дитцхофа! Я вспомнил: он заливал воду в осветительный аккумулятор. Альберт приказал остановиться, и я побежал назад. Из-за кустов перед воротами я видел, что двор пуст. И вдруг из-за сарая выбежал Дитцхоф – трусцой, лицо бледное, как присыпанное пеплом, шинель расстегнута, карабин волочит за ремень. И тут с другой стороны сарая вышел огромного роста русский. Я снял автомат, но Дитцхоф подтянул карабин и, держа его у живота, не целясь, выстрелил. Русский упал. Дитцхоф уронил карабин. Я закричал ему, и он затрусил ко мне. Изнемогшего, хрипевшего, я почти тащил Дитцхофа к машине. Мы втолкнули его в кузов, прямо на раненых…

Километров через двадцать сделали первую остановку – покормить раненых. Дитцхоф все еще лежал у борта, вытянувшись, как по стойке „смирно“. Я окликнул его, но он не отозвался. Когда я склонился над ним, меня едва не стошнило: от Дитцхофа невероятно воняло. Легкораненый унтер-офицер сверхсрочник сказал:

– Зачем вы везете этого покойника? От него смердит на сто километров вперед. Еще и положили рядом с нами. Он умер, едва вы его вбросили сюда, а перед смертью выпустил под себя отходы за всю неделю…

Я позвал Альберта, он велел убрать тело Дитцхофа. Его зарыли в лесу.

– Он просто умер, – сказал мне потом Альберт. – Так умирают от страха или в постели от болезни… Какая разница? Так или иначе – это произошло бы…

Человек исчезает на войне незаметно. Сожаление о нем недолговечно. Таковы условия войны, где чья-то смерть – не внезапная случай, а как постоянно присутствующее существо, каждую минуту способное сделать очередной выбор, указав пальцем: „Теперь – ты…“ Может, когда-нибудь я вспомню Дитцхофа и еще погрущу о нем…

Чем больше всматриваюсь в Альберта и Марию, тем больше замечаю, как изменились их отношения, – стали ровнее, замкнутей. Они не то что избегают меня, но ищут возможности побыть дольше вдвоем. Альберт стал не так резок, слова его те же – категоричные, но звучат мягче. Что-то произошло и с Марией: нет уже прежней веселой, с постоянной улыбкой, жизнерадостной Марии. Она стала как-то пытливее смотреть на людей, на окружающее. И взгляд у нее долгий.

Однажды она спросила, получаю ли я письма от Кристы, намерен ли я жениться на ней. И услышав мой ответ, сказала, что Криста славная девушка и обманывать ее грех… Мы шли по зимней, чуть оттаявшей уже дороге, было ветрено, над заснеженным полем низко тянулись набрякшие синей тяжестью тучи.

– Как здесь все огромно и чуждо, – сказала вдруг Мария и сжала плечи.

– Для нас с тобой, – ответил я.

– Но мы ведь за этим шли сюда, – она посмотрела на уходившие к сумеречному горизонту поля. – Никогда не думала, что это так бесконечно… У тебя родители верующие, Конрад?

– Да.

– А ты?

– Ну как тебе сказать…

– Объясни мне, почему, когда смотришь на такие пространства, в небо над нами, кажется, что на небе действительно кто-то есть? Сам себе кажешься маленьким, затерявшимся.

– Это необъяснимо, Мария, просто что-то в душе происходит, ты ищешь опору в себе, не находишь, и тогда вспоминаешь, что надо во что-то верить. Скажем, в бога.

– Я иногда начинаю верить, но тут же вспоминаю строчки из „Прометея“ Гёте. Помнишь? – она начала читать.

Эти стихи я знал хорошо, но меня удивило, что Мария обратилась к ним:

 
Нет никого под солнцем
Ничтожней вас, богов!
Дыханием молитв
И дымом жертвоприношений
Вы кормите свое Убогое величье,
И вы погибли б все, не будь на свете
Глупцов, питающих надежды,
Доверчивых детей
И нищих…
 

Но я подумал: да богов ли небесных она имеет в виду?..»

«1 марта.

Прибыл дивиз. „катюш“. С чего бы – к нам?.. Опять работали на развед. Везет же! Сенька-то – сообразил. Изменился он после гибели Марка. Снился Марк. Как живой. Тягостно после такого сна: есть просил.

У Кр. отобр. „парабеллум“. Модник! Меняют караб. на нем авт. Люди интересн. Писать бы о них. Некогда…

Где искать Лену?»

Сны! Явление малоизученное. Вчерашний можешь забыть к утру, а иной, давний, живет в тебе десятилетия, зацепившись какой-то деталью, черточкой за память и душу. Два слова «есть просил» – и все воскресло: и обстоятельства и настроение.

Тогда перед рассветом я незаметно уснул. Длилось это недолго. Вроде как скользнул во что-то мягкое, неответно глухое и тут же очнулся от слабого ветреного шороха: кто-то проходивший по окопу шевельнул воздух и тишину широкими полами плащ-палатки. И в недолгое это отсутствие мне приснился Марк. Он стоял передо мной, гимнастерка расстегнута, большой ладонью растирал грудь. Потом укоризненно сказал: «Я так голоден, столько времени не ел! Где моя доля сухарей?» Явь и сон еще не разделились во мне, и, тупо уставившись в волглую темень, как бы отвечая ему, я подумал, что ведь старшина на Марка не получает уже довольствие, он выбыл из списков личного состава…

Было зябко. С поймы полз на окопы туман. Немцы жгли ракеты. Свет их судорожно опускался и увязал в тумане, клубясь, оседал в нем белесой мутью и глох. В память откуда-то издалека пришли слова Марка, сказанные накануне гибели: «Из-за фрицев не позавтракал, не успел. Полкотелка каши осталось».

И мне вдруг захотелось есть. Но я уже привык сосущий рассветный голод душить махорочным дымом…

На нашем участке что-то намечалось, ждали дивизионных разведчиков. Мне приказали обеспечить операцию: нужен был важный «язык» – офицер, в крайнем случае – унтер. Готовил на это Лосева и троих солдат его взвода. А потом напросился и Семен, напомнил, что у него тонкий слух. Лосев не очень хотел его брать. Я понимал: на это дело нужны более проворные.

– Тут не только слушать, видеть надо, – сказал Лосев.

– Да я ведь все насквозь вижу, – Сеня улыбнулся. – Вон воронка. Что из нее торчит?

– Коряга, – уверенно ответил Лосев.

– Промах, – покачал головой Семен. – Там фриц убитый. Головой вниз, а ногами к нам.

– Проверим, – Лосев подкрутил окуляры бинокля, приставил к глазам. – Точно, фриц… Даешь ты, Березкин!

Семен посмотрел на меня, и я сказал Лосеву, чтоб взял его с собой. Я понимал Семена, его насилие над своей незадачливостью. Эта потребность подняться над нею обострилась в нем после гибели Марка…

Они свалились через бруствер и поползли вниз – неловко Семен, пригнув голову и выставив зад; распластавшись, гибкий Лосев и остальные.

Утро выдалось немощное, ночная муть медленно сходила с полей. Где-то на левом фланге почти беззвучными пунктирами пролетали редкие пулеметные трассы. Я следил в бинокль за ползущими, они были едва видны у кустарника, передвигались, забирая правее немецких траншей, к холмику. Там в воронку завалилась наша разбитая сорокапятка, ее накрыло накануне тяжелой миной, расчет весь погиб. Только ночью мы вытащили их окоченевшие тела, несколько ящиков со снарядами и орудийный замок. Обзор оттуда – лучше не сыщешь: весь профиль второй немецкой траншеи…

Вернулись они в сумерки, пролежав на холоде девять часов. Синие, озябшие так, что скулы посводило, набросились на горячую еду. Но дело сделали.

В немецких траншеях почти не было никакого движения, и Лосев уже психовал, что без толку про– морозились столько часов. Но Семен углядел, что перед блиндажом в конце второй траншеи, откуда шел ход сообщения в тыл, дважды – в завтрак и в обед – появлялся солдат с двумя котелками в руках. Прежде чем войти, он ставил котелки и охорашивался: проводил по шинели ладонями – то ли смахивал грязь, то ли сгонял складки, подправлял форменную каскетку на голове. Возвращался из блиндажа быстро, но уже с пустыми руками. Кроме него туда наведывались еще трое. И каждый у входа приостанавливался, приводил себя в порядок. Сообразил Семен: офицерский блиндаж! И еще: все немцы в черном. Значит, замена частей произошла. Мы уже знали от пленных, что их часть ждет замены, что каких-то полицейских пригнали из Гамбурга. Везли вроде на краткую прогулку – карателями против партизан, а упекли сюда…

Сидение в обороне – палка о двух концах. Потом за каждый бугорок двойную плату плати. Противник понатыкает мин, обвешается проволокой, спиралями. Да и штабы суетились – самая их работа. У них аукалось, а у нас откликалось. Зуммер то и дело пищал…

В те дни я все еще ждал известий от Лены. Не верил, что оборвалось между нами навсегда. Думал, какая-то случайность или недоразумение. Соображал: куда еще написать, где искать? Не может же человек исчезнуть без следа!.. Или я в чем-нибудь виноват перед Леной? Часто вспоминал прошлое, но не находил в нем ничего, за что мог бы укорить себя. Деликатный Семен больше не спрашивал меня о ней…

«15 марта, среда.

Уже несколько дней ходит слух, что нас вместе с дивизией перебрасывают в Италию. Казначей лазарета Тоберенц был в штабе дивизии, новость эта – оттуда. Неужели сбудется?! Было бы просто счастьем убраться отсюда в нормальный климат, в нормальные условия. Слух стал обрастать подробностями, как снежный ком. Каждый вспоминает все, что знает про Италию.

– Там, Биллингер, ты будешь работать в настоящей аптеке, – сказал мне Тоберенц. – И не нужны там никакие финские утепленные палатки. Он даже принес старый номер „Берлинер“, где на фотографии наши солдаты сидят на улице за столиками возле траттории и пьют кофе…

Сегодня начальник лазарета майор Раволле подтвердил, что есть приказ за неделю все подготовить к отъезду. По этому случаю он собрал офицеров на совещание, обсуждали, кто чем займется, что берем с собой, что оставляем.

Целый день я помогал казначею сортировать бумаги в шкафу, потом перебирал с Альбертом старые истории болезни, которые можно уже сжечь: те, кому они принадлежали, умерли в лазарете от ран. Накопилась большая пачка рентгеновских снимков. Альберт, просмотрев несколько штук на свет, швырнул их на пол:

– Редкий учебный материал для студентов-медиков… Можешь сунуть все это в печь, – сказал он.

Италия… Италия… Надо сообщить об этой новости домой и Кристе…»

«15 марта.

Такой гостьи не ждал! Трудно было. Каково ей. Гусятников, похоже, славный малый! Приходится писать „был“. Ничто не должно пропасть зря для будущего! Ни одна кровинка. Клянусь себе, пусть негромко. Об этом не надо громко…

Готовимся. Придан. 2 пуш. пропали. Комб. ворч. Ищу, жду. Опять – Упрей».

«Придан. 2 пуш. пропали» – означает вот что: батальону был придан огневой артвзвод – две пушчонки, как раз на мой участок. Из полка звонили, что они еще утром конной тягой отправились в батальон, а их все не было. Начштаба полка ругал комбата, что плохо, мол, у нас налажена связь с «придаными». Комбат трезвонил мне. Вечно с ними случалась какая– то чехарда, и всегда мы оказывались виноватыми.

Не помню: то ли застряли они где-то в дороге на вязкой пахоте, то ли лошадей у них побило или просто заблудились по пути к нам.

Еще засветло Лосев отправил им навстречу Семена и автоматчика Сейтлиева, но и те как в воду канули. Уже вечерело, повалил мокрый снег, а – ни пушкарей, ни Семена. Я волновался, как бы в темноте они к немцам не угодили.

И тут снова позвонил комбат:

– Там к тебе гость направился. Выйди, встреть. – И отключился.

Уж не Упреев ли, как домовой к ночи? – подумал я тогда и вылез из землянки идти встречать. Задернул поплотней палатку, чтоб наружу не падал свет. Пошел по окопу. Тьма и тяжелый липкий снег. Солдатские лица в подвязанных ушанках были вжаты в поднятые воротники, хлопцы ежились, пританцовывая на месте. Холодно, ветрено. Курцы присели пониже, на дно окопа, притискивались к мокрой стене, чтобы дать мне пройти; негромко переговаривались, дремали или жевали сухари. И у немцев было тихо – в эту пору они ужинали.

По ходу сообщения я спустился в лощину, по которой бежала наша тропка в штаб батальона. Прошагал недалеко, когда темень словно выдавила навстречу две фигуры. Мы сблизились. В одной я узнал ординарца комбата Мельникова, второй человек был мне не знаком.

– К вам мы, товарищ лейтенант, – сказал Мельников.

– Здравствуйте, – произнес гость женским голосом.

– Так я пойду к себе? – спросил Мельников.

Я отпустил его и с гостем, вернее, с гостьей двинулся к землянке.

Вошли. Фитиль в гильзе едва горел, все же я разглядел моложавую женщину в ладной новой шинели, офицерские погоны медслужбы. Предложил сесть на ящик от мин. Она сперва представилась:

– Капитан Гусятникова. – Расстегнула шинель, села, сняв ушанку, стряхнула к ногам снег. Волосы у нее были темные, короткие, лицо уставшее.

Едва произнесла фамилию, я сразу вспомнил командира штрафной роты. Подумал: жена! Ну зачем комбат – ко мне?! Что я могу? Чем помогу? Одна неловкость – и молчать неудобно, а говорить в таких случаях не знаешь что.

– Валерий последние часы с вами был? – спросила женщина.

Я не знал имени Гусятникова, но понял, что спрашивает о нем.

– Какие уж там часы! Одна атака. Вы что, только узнали об этом?

– Я во фронтовом госпитале работаю. Случайно разговорилась с одним раненым из его роты. От него и узнала. Искала вас… Вот, добралась, – она помяла ушанку, лежавшую на коленях.

Наступило молчание. Готов был провалиться сквозь землю: рта не мог раскрыть – слов не было. Вот уж гостью мне комбат подкинул! Уж лучше бы Упреев.

Пожелал даже: хоть бы немцы чего-нибудь затеяли. Пошла б суматоха, движение – тут уж не до разговоров было бы. А так – сидели молчали, друг на друга глядели.

– Как же это произошло? Расскажите, – попросила она. – Я ведь и домой что-то написать должна маме. Валерий единственный брат у меня был…

«Вот оно что! – почему-то спокойнее подумал я тогда. – Не жена ему она, сестра!» – и вроде мне легче стало, даже не понял отчего.

– Так вы сестра?

– Да…

Что я мог рассказать? В рукопашном, когда его убило, не был с ним. Что тыкал он мне пистолетом в грудь и мог застрелить? Не годилось. Рассказал что знал, без особых, правда, подробностей. Пока говорил, поглядывал. Она все теребила ушанку. Потом спросила:

– Где его похоронили?

– Там, со всеми, на высоте этой.

И снова помолчали. А в глазах у нее уже слезы. Поморгала, чтоб сошли, сказала:

– Близнецы мы с ним. Валерий был очень способный… В Эрмитаже старинную мебель реставрировал… Стамеской, как кистью, работал…

– Вы из Ленинграда?

– Да…

Вдруг она знает Лену или профессора Рукавишникова! – пронеслось тогда в голове. И тут же – отрезвело: чудес захотел? Нелепица! И сдержался, не спросил ее ни о чем. Да и спрашивать-то было некстати. Мы помолчали. Тут снаружи послышалось какое-то движение. Я извинился, вышел. Сильный ветер крутил в темноте заряды хлесткого снега, он тут же таял, под ногами сочно чавкала грязь. В окопах шло шевеление. Оказалось, кухня прибыла. Ужин. Это я понял по звяканью котелков и простуженно-хриплым, но повеселевшим голосам солдат…

Когда вернулся, Гусятникова уже стояла в ушанке, застегнутая.

– Спасибо вам… Извините… Но так хотелось хоть немножко узнать…

Я пошел провожать ее до штаба батальона. Там ее ждала полуторка.

Шли молча во мраке по скользившей под ногами невидимой глинистой тропе, согнувшись под ветром, подняв воротники и сунув руки в карманы.

К комбату заходить не стал – боялся нарваться на разговор о пропавшем артвзводе. Попрощался с Гусятниковой у входа в комбатский блиндаж…

Когда вернулся, в землянке сидел Лосев. Промокший, с бровей стекал по красному обветренному лицу стаявший снег. Он утирался куском потемневшей фланели, которую таскал в кармане вместо носового платка.

На ящике стоял котелок, от него шел манящий пар. Это Гуменюк притащил мне ужин. Бока у котелка были теплые, хотелось держать на них ладони.

– Бери ложку, садись, – сказал я Лосеву.

– Я уже «отстрелялся».

– Березкин вернулся? – спросил я, вспомнив о главном.

– Нет… Где их черт носит?.. Я уже звонил соседям. Не объявлялись и там.

– И пушкарей нет?

– И этих тоже.

– Плохо дело. Пошли кого-нибудь к оврагу. Может, они кружным путем решили.

Я рассказал ему о визите Гусятниковой.

– Не повезло парню, – сказал Лосев.

Эта привычка осталась у него на всю жизнь: о самом страшном говорить словами из другого смыслового ряда. Что это было? Желание спрятаться за ними?..

«9 мая, вторник.

Получил письмо от Кристы. Она спрашивает, как я живу. Что я могу ответить? Ощущение ожидания: что-то должно решить нашу судьбу. Щемящее чувство жалости к себе стало острее с приходом весны – ласковое солнце по утрам, туман на зеленых лугах, иногда теплый дождик. Дома у нас, наверное, уже проветрили зимнюю одежду, прежде чем упрятать ее.

Я всегда страшился ожидания, как темноты в детстве, когда оставался один. Альберт сказал вчера: „Мир ввергнут в хаос, и как в каждом хаосе, казалось бы, должно возникнуть множество проблем. Но никаких проблем нет, выбирать не из чего: жизнь или смерть, между ними пустота ожидания…“ Что же, тут он прав: проблем нет, ничего решать не надо… Это становится привычкой, и тогда жить легко. Но лишь до тех пор, пока те, кто решал за тебя, пожинают успехи своих решений. Когда же они сами попадают в тупик и тебя вдруг настигает необходимость поступать самостоятельно, – становится страшно, потому что человек, разучившийся это делать, опасен и для себя, и для окружающих: у одних появляется ангельская покорность судьбе, у других – самое гнусное в человеке – инстинкт зверя…

С Италией все лопнуло так же быстро, как и возникло: остаемся здесь. Приказ о подготовке к отъезду туда был отменен через двое суток. Гауптфельдфебель похоронной команды, которая находится недалеко от нас, сказал по этому поводу: „У моих ребят еще здесь много работы…“

Вчера привезли какой-то фильм, перед ним крутили старую хронику „Вохеншау“. Фюрер и Муссолини у развалин Брестской крепости. Стоят в плащах. Вокруг – свита. Фюрер что-то весело говорит своему итальянскому другу… Я всматривался в их лица, вдруг подумал: в чем их величие, почему миллионы людей поверили в гений одного человека, со временем уверовав, что не он их избрал, а они его – добровольно?

Но разве сам господь не един для нас? И не в этой ли единичности извечное стремление человека увидеть свои достоинства и свои надежды в себе подобном? Не зря же на смену многоликому язычеству пришло христианство, чем-то оно больше устраивает нас…

Тем не менее сам фюрер питает слабость к язычеству, как к источнику нашего духа.

Сегодня 9 мая, а я и забыл, что 1-го был праздник Солнцеворота[7]7
  1 мая праздновался день Солнцеворота – праздник, придуманный нацистами, связанный якобы с бытом и языческими обрядами древних германцев.


[Закрыть]
. Я любил этот день просто за его веселье: на площади столы, взрослые пили пиво, пели песни. Особенно шумно было в центре плаца возле „майского древа“. Я не раз пытался взобраться по этому гладкому столбу, чтобы снять с верхушки приз – какую-нибудь безделушку. Но повезло мне лишь однажды. Правда, спускаясь, я загнал занозу, и какой-то парень, заметив, что я ковыряю ногтем ладонь, снял со своей рубахи значок и крепежной булавкой вытащил кусочек дерева из моей ладони. Это был Альберт, так мы познакомились. Где этот далекий счастливый май?.. Так хочется напомнить об этом Альберту, но он не любит воспоминаний, признает только реальность: русские вышли к границам протектората Богемии и Моравии, а в Румынии уже идут бои…

Криста пишет, что уже совершенно не может понять, что такое Россия и ее обитатели. Слишком много было слов об этом. Но словами не объяснишь. Я уже давно здесь, но и я не могу сказать, что знаю все доподлинно, что мне понятны причины и следствия всего. Война открывает для нас в человеке многое, но большее остается в тайне. Наверное, это относится и к нам, и к русским. Мы обоюдно стремимся убить друг друга: идет война. В этом истина. Я не хочу навязывать ее Кристе, как веру, но испытать ее, соотнести с действительностью ей, возможно, предстоит. Ибо если мы не удержимся здесь, то русские придут к нам. Как невелик выбор наш!.. А ведь уже вовсю бомбят Берлин…»

«9 мая.

Рота поредела. Пополн. не обещают. Комбат талдычит: „Потерпи“. Дивизия – в растянутой обороне. Бомбят нас по три раза на день.

Предстоят награждения. Старался ордена и медали не просто проявившим храбрость в бою, но одержавшим какую-то победу над собой. В. отнесся презрительно: „Обидишь других. У войны своя логика, рассчитывать можно только на то, что кому дано природой“».

Никто из нас в тот день не мог предположить, что до конца войны, до Дня Победы, оставался ровно год, 365 дней войны, бомбежек, удач и неудач, радостей и смертей. И сейчас, оглядываясь на те дни, думаю: что же налагало на людей ответственность? Я видел нерешительных, робких, может, даже трусливых, кому волею случая вменялось принимать решения, от которых зависела не только их жизнь. И это их преображало: доверенная им чужая судьба вдруг поднимала их над собственной слабостью. Видимо, человеку всегда свойственна жажда быть нужным кому-то. Только так дается ему способность почувствовать свою силу, чтобы обрести уважение к себе…

Со времени гибели Марка отношения между Витькой и Семеном усложнились. Раньше между ними стоял Марк, Витька его побаивался, хотя тоже старался оберегать Семена, но это у него больше смахивало на недоверие. Я его взгрел за это. Сенька-то все прекрасно понимал, однако терпеливо молчал. Но единственную медальку «За боевые заслуги» носил так гордо, будто она одна была на весь полк, и именно у него…

«27 июля, четверг.

Грохот, крики, лязг. Все это до сих пор стоит в ушах. Мы бежим по дорогам Прибалтики. Куда? Кто управляет этим бегством? Рок? Или воля русских? Или нас уводят к балтийским портам, чтобы морем вывезти на родину?.. Никто толком ничего не знает.

Два часа мы торчали на привокзальной площади в Резекне, ожидая приказа, куда двигаться дальше.

Площадь была забита грузовиками. В зное висел запах бензина, пыли и пота, толклись солдаты – грязные, небритые, злые, – разыскивали свои части. Мы с Марией пошли на станцию. Там был какой-то кошмар! Метались люди, много гражданских. Подогнали эшелон: запертые товарные вагоны с надписями „Остарбайт“. Внутри истошно вопили, колотили в стены. Солдаты из кригсполицай начали открывать двери, и рев вывалился наружу. В эшелонах оказались подростки и женщины. Почти у каждого за спиной мешок, в руках белые узелки. Этих русских не успели отправить в Германию, было не до них, и неделю они сидели взаперти! Ужасное зрелище. Солдаты выталкивали их прикладами. Многие женщины были с детьми.

Они ревели от голода и страха. Вскоре вагоны опустели, остались лишь умершие. Трупы их свалили в грузовики и увезли, а кричащую толпу русских построили в колонну и куда-то погнали.

Вагоны обработали карболкой, в эшелон погрузилась воинская часть, и тут же он ушел на Мадону.

Ничего подобного я в жизни не видел. Изможденные лица этих женщин и детей, грязь и вонь, глаза, залитые ужасом! Я знал, что у нас много восточных рабочих. Но неужели всех их вот так – как скот?! Я понимаю, что они нужны. Но зачем – так?

Мария неотрывно смотрела на все это, прижав ладони к вискам. Лицо ее побледнело. Какой-то толстенький унтер-офицер сказал ей:

– Уйдите отсюда, фрейлейн, если не хотите набраться вшей. Это же стадо! Они и прежде так ездили, привычны уже. Так что вы не очень…

Мария не шелохнулась. И когда мы ушли, не сказала мне ни слова. Но я и не хотел никаких слов…

Вскоре мы уехали оттуда…

Уже десять часов вечера. Но в этих местах еще светло. Стоим в маленькой деревеньке на берегу реки Арона. Вокруг лес. Тишина. Только что я вернулся от Альберта. Он сообщил мне страшную весть: 20-го было совершено покушение на фюрера. Подробностей он еще не знает. Из-за быстрого отступления мы не видели газет уже неделю, радио тоже негде послушать. Известно лишь, что в заговоре участвовали офицеры вермахта и что в Берлине аресты. Фюрер жив. Я не могу прийти в себя, осмыслить эту весть. Даже Альберт растерян. Густав Цоллер прореагировал просто: „Ну и свиньи! В такой момент!..“

И только Мария спокойно сказала: „Это серьезней, чем вы думаете. Он слишком доверчив, а за его спиной кучка негодяев творила всякие гнусности. От его имени и от имени нации. Они его и предали. Если его не станет, мы погибнем…“

Боже мой, почему человек ищет опору в ком-то, а не в себе самом?!»

«27 июля.

Бегут фрицы! Прем по двадцать км в день! Кухни едва поспевают. Но живем: на подножном. Все пихают в карманы и вещмешки побольше патронов. Гуляли по г. Резекне. Не похож на наши.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю