355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Глазов » Расшифровано временем
(Повести и рассказы)
» Текст книги (страница 11)
Расшифровано временем (Повести и рассказы)
  • Текст добавлен: 2 октября 2017, 23:00

Текст книги "Расшифровано временем
(Повести и рассказы)
"


Автор книги: Григорий Глазов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 36 страниц)

– Нужно объясниться, – сухо сказал Георгий Борисович вышедшему Атону. – Через сорок минут я уезжаю рабочей дрезиной. На станции и поговорим…

Они устроились в пристанционном скверике под высокими тополями, все вокруг было устлано их пухом, он раздражающе лез в глаза, за ворот. Стояли четыре столика, куда подавали мутное и невкусное пиво с солеными ржаными бубликами. Взяли по кружке пива.

– Зачем тебе нужна была эта женитьба? – без обиняков спросил Георгий Борисович. – И почему ты не сообщил мне? Скрыл?

– Свадьбы не было, – засмеялся Антон, – поэтому ты и не был уведомлен.

– Не паясничай, строго перебил брат. – Я задал тебе вопрос и жду ответа.

– Какого ответа ты от меня ждешь? – спросил Антон. – И по какому праву? Тебя смущает, что Вера из простой семьи?

– Меня не смущает! Меня возмущает твоя женитьба на ней.

– Но и мы ведь с тобой не голубых кровей. Откуда в тебе эти амбиции? Ты что, оцениваешь людей в зависимости от их происхождения? – спросил Антон, чувствуя, как немеют губы, как их щекочет лопающаяся пивная пена.

– Не в том смысле, какой ты имеешь в виду. Я не перебегал на другую сторону улицы, если навстречу попадался провонявший потом грузчик. И чтоб тебе было понятно до конца и навсегда, знай: я ненавидел двор Романовых – сплошь немецкая сволочь. Они прикрывались русской фамилией, дабы удобней устроить свои задницы в русском троне. Я презирал Корнилова и Деникина, клянчивших у французиков и англичан снаряды, патроны, пушки, штыки, чтобы рвать на куски тела русских мужиков…

– Позволь, но ты был в Архангельске, а потом умыл руки…

– Минуточку… А, черт! – Георгий Борисович раздраженно снял прилипший к мокрым от пива губам тополиный пух. – Это безнравственно – унижаться и просить французскую пулю, чтобы выпустить кишки русскому мужику.

– Значит, отечественной – нравственно?! – улыбнулся Антон.

– Это была наша, русская свара, и не их ума дело, как и чем мы бы ее решили.

– Революцию ты называешь «сварой»?! Ты – интеллигентный человек?! – Антон мелко барабанил пальцем по краю кружки.

– Нам не нужна была эта революция. России было достаточно Февральской.

– Опомнись! Не нужна была революция?!

– Что получил от нее лично ты? Женился на комсомолочке и остался недоучкой. Ты погряз в узеньком мире этой семьи, для которой чья-то духовность – повод для презрения… На ком ты женился, Антон? Разве нашей семье грозило вырождение, разве она нуждалась в этаком обновлении?..

Пожалев тогда брата, Антон не сказал ему, что отчасти именно он, Жорж, виноват в том, что Антон воздерживается от поступления в институт, где пришлось бы без утайки высказаться о странной жизни Жоржа в годы революции и гражданской войны и о его взглядах, прошлых и нынешних… Отставив кружку и усмехнувшись, поманил брата пальцем, зашептал:

– Хочу тебе открыть одну нашу семейную тайну. Я случайно узнал ее от покойной мамы. – Он выжидающе посмотрел на брата. – Недалеко отсюда, в Селидовке, живут переселенцы-меннониты. Очень давно они пришли туда из Северной Германии. В 1890 году во время ночного пожара в своей хате погибла семья крестьянина-меннонита, муж и жена. Чудом уцелел двухмесячный мальчик. Его усыновил директор реального училища. Дал ему свою фамилию, и мальчик, родившийся в семье немецких сектантов-анабаптистов, стал православным. Директор училища – это наш с тобой отец, Жорж… – Антон сделал паузу.

– А мальчик? – покусывая губы, спросил брат.

– Ты, Жорж.

– Врешь, – тихо сказал Георгий Борисович, упершись грудью в стол. Побледневшее лицо его было так близко, что Антон увидел маленький спиральный волосок, проросший из родинки.

– Почему? – приблизив и свое лицо, спокойно спросил Антон. – Разве в этой истории что-то сверхвозможное?

– Нет, конечно… Но я… не мог… я…

– Значит, этот вариант тебя не устраивает? Есть другой, третий, пятый, десятый!.. Скажем, усыновленный двухмесячный мальчик мог оказаться сыном бердичевского шорника, который погиб с семьей во время погрома… Этот вариант тебе больше подходит? Или ты отказываешь нашему отцу вообще в благородстве?

– Ты врешь… Врешь, Антон… Понимаю тебя, понимаю…

– Вот и хорошо, мой единокровный, – отодвинулся Антон. – Это тебе ответ на все и, в частности, на вопрос о моей женитьбе. В доме я тебе не отказываю, все-таки – брат. Если, конечно, захочешь прийти и познакомиться с моей женой. – Он встал, глянул сверху на брата: – Прощай. – И ушел…

С тех пор прошло много лет.

За это время они виделись всего несколько раз, да и то случайно и накоротке: на кладбище в годовщины смерти матери или отца, а однажды Георгий Борисович приезжал с просьбой поискать среди семейных бумаг его аттестат об окончании реального училища.

Переходя дорогу, Гурилев гадал, что опять привело брата к нему. Он видел, как постарел Жорж, худое костистое лицо, иссушенное загаром, было иссечено мелкими трещинками морщин, воротник рубашки апаш стал вроде слишком широк и открывал жилистую шею со старчески мятой кожей. Ему ведь уже пятьдесят, подсчитал, и что-то жалостливое колыхнулось в душе и тут же осело, он сдержанно спросил:

– Ты давно приехал?

– Вчера. Я в командировке, – ответил Георгий Борисович.

– Ты в гостинице?

– Да… А ты как живешь?

– Только что проводил Олега в армию.

– Я, собственно, ради этого… Мне Палевские сказали, что он уходит в армию… Надеялся повидать племянника. Попрощаться… Жаль, опоздал… У меня ведь своих детей нет… Ему воевать придется… Скоро, Антон… С немцами. Эта сволочь нас в покое не оставит.

– У нас договор с ними.

– Ерунда! Они его нарушат в любой день… Хотел напутствовать Олега…

– Не понимаю твоего порыва, – сказал Антон и пожалел.

– А мы с тобой никогда не понимали друг друга… Я ведь с Олегом чаще виделся, чем с тобой… Мы вроде дружили…

– Знаю.

– И ты не возражал, не боялся?

– Нет, мой сын меня ни в чем не разочаровал… Может, все-таки зайдешь? Вера тебя давно простила.

– Нет, нет, – поспешно отказался Георгий Борисович. – Да и не нуждаюсь я ни в чьем прощении.

И по этой поспешности Антон понял, что брат ломал себя, свое желание принять приглашение.

Георгий Борисович сунул в карман кулак с зажатым в нем платком, переступил с ноги на ногу, сказал:

– Когда от Олега придет письмо, перешли мне, пожалуйста, его адрес… Прощай. – И, дернув угластым плечом, на котором свободно сидел великоватый чесучовый пиджак, зашагал прочь, ровно и напряженно держа спину, как человек, чувствующий, что ему глядят вслед…

И была еще одна, последняя, встреча через два с половиной года, самая, пожалуй, памятная и щемящая за все время, что знал он Жоржа…

Машину трясло на вздувшихся черноземных буграх, промерзших, присыпанных снегом. Выпиравшая в старой подушке сиденья пружина толкалась в ляжку, и Анциферов ерзал, пытаясь сесть поудобней. Его раздражало неприязненное молчание Нины и тарахтение ведра, подвязанного под бортом, хотелось сосредоточиться, окончательно укрепиться в мысли, что все сделано правильно, поскольку привык всегда ощущать неуязвимость своей позиции.

Конечно, можно было отправить шофершу в автобат за подмогой, а самому остаться с бухгалтером… Но черт его знает, чем дышит… Соглашатель какой-то… Наверное, из бывших… Не верю я ему… Всем этим бывшим не верю… Случись немцы – ткнул бы на меня пальцем, спасая свою шкуру: этот, мол, из райнаркомзага… И разговор короткий – к стенке… Оно неплохо было бы и в райцентр прибыть с грузом, дескать, удалось спасти, остальное Гурилев охраняет. Но опять же: пока загружались бы, немцы могли нагрянуть… И все – то же самое… Да и баба эта, Доценко. Разве ее проверили как следует после оккупации?.. Злом пышет на меня. Выдала б за милую душу. Я ведь ей горячего сала за шкуру залил… Нет, правильно, что в райцентр еду! Это не трусость! Разумная осторожность. В райцентре я свой… Сообщу про немцев… Там военком. Кого-нибудь поднимут по тревоге… Поймут: корма спасаю… Главное, чтоб мужики не растащили, покуда немцы в селе…

– Слушай, отцепи ты это проклятое ведро, – не выдержал Анциферов. – Тарахтит, тарахтит, мочи нет, заткни его куда-нибудь.

– Что вы нервный такой стали? – безразлично спросила Нина, выкручивая баранку.

– Станешь с вами!..

– Некуда мне его. В кузове еще больше громыхать будет.

– Вредная ты.

– Это как кому…

Дорога пошла под уклон. Лунный свет освещал сползший с откосов снег, обнаживший бурую мертвую траву, напоминавшую о скором времени, когда ее забьет свежая мурава, сливаясь с зеленой щетинкой озими, пробьющейся на этом размахнувшемся черноземном отлоге.

Вскоре они выехали к перекрестку. Вправо дорога вела к фронту, влево – к райцентру. Не выезжая с перекрестка, Нина вдруг остановила машину, открыла дверцу.

– Ты чего? – спросил Анциферов. – С машиной что-нибудь?

– Сколько километров до лесничества?

– До какого?

– Куда поехал старший лейтенант с этим Володей.

– Черт его знает… Отсюда далеко. Зачем тебе?

– Я еду туда, – решительно сказала Нина. – Вышло, что я его бросила. А он про немцев ничего не знает.

– Ты что, с ума спятила?! Это ж в противоположном направлении! Это ж возвращаться надо!

– Значит, надо!

– Времени у нас нет! Тогда мы только утром сможем уехать в райцентр!.. Ведь беды они наделают, если не сообщить о них вовремя!.. Понимаешь, чем может обернуться твоя затея?! – разволновался Анциферов. – И ради чего?

– Я знаю, ради чего, – твердо стояла на своем Нина.

– Предупредят твоего Ивана. Доценко знает, как это сделать. Я ей сказал. Пошлет людей к лесной дороге. Ну?!

– А если не удастся, и он, не зная, заявится в село? Что тогда?

Говорю тебе распорядился я, чтоб ждали их на выезде. Там и предупредят.

– Тогда в автобат едем, – решила Нина.

– А если фрицы дорогу перехватили? – спросил Анциферов. – Ведь они к линии фронта рвутся, к своим пробиваются. – И, видя, что Нина засомневалась, решительно произнес: – Поехали, поехали, зря время теряем.

– Смотрите… – Нина захлопнула дверцу.

– Ну ты и стервоза, – вздохнул Анциферов. – С тобой нахлебаешься.

– Нахлебаетесь. – Нина выжала сцепление. – Если обманули и с Иваном что-нибудь случится, я вас под землей найду.

– И что будет? – усмехнулся Анциферов, довольный, что машина уже выбралась с проселка и свернула в сторону райцентра. – Что же будет? – повторил он.

– Пристрелю, – просто сказала Нина.

– Эх ты, я ведь пуганый.

– А я не пугаю. Хочу, чтоб знали, что вас ждет.

– Под трибунал пойдешь.

– Пойду. Зато вы уж никуда не пойдете.

– Веселая у нас дорога, – покачал он головой. – Я ведь тебе в отцы гожусь, а ты меня пристрелить грозишься.

– Нет, в отцы вы мне не годитесь, – отрезала Нина.

– Это как же?

– Не годитесь… Порода не та… – Она прибавила газу, ярче кинулся на дорогу свет фар.

Забыв о тарахтевшем ведре, Анциферов откинулся, прикрыл глаза, не желая больше думать ни о чем…

Бок у Гурилева онемел – то ли от стужи, то ли от неподвижного сидения под скатом крыши. Что-то распиравшее карман пальто давило в бедро. Он пошарил в том месте, нащупал твердый кругляк, вспомнил: запасной диск к автомату… Нелепость… Получилось, что Анциферов, оставляя ему автомат, как бы безоговорочно определял в сторожа здесь… Глупо все вышло… А если он не выдержит холода и захочет уйти отсюда?.. Он не обязан… Он штатский… Что может помешать ему уйти?..

Автомат лежал под стеной. Немой блеск металла пугал Гурилева. Никогда он не держал оружия в руках и обращаться не умел, хотя давно разменял пятый десяток… Осторожно придвинув к себе автомат, Гурилев ощутил непонятные ему холодные изгибы стали, вспомнил слова Анциферова: «Вот это – затвор, оттяните к себе и жмите на крючок. Пойдет, как по маслу..» Он мягко отложил автомат к стене, сдвинул в сторону запасной диск, топыривший карман, уселся поудобней и, вздохнув, опять подумал: «Чему быть – того не миновать».

В памяти, как в агонии, еще трепетали слабевшие видения прошлого. О чем просил брат на прощание?.. Адрес Олега… Нет уже адреса!.. Нет Олега!.. Нигде. И не будет никогда!.. Прости, сын, что я скрыл от мамы и Сережки…

Он полез за пазуху, достал спрятанную меж страничек паспорта бумажку. Ее дал ему приятель их, Тимофей Алексеевич Крылов, работавший в военкомате. С тех пор Гурилев не расставался с нею – желтоватой, грубой, с шелухой завальцованной древесины, с отчетливо выбитыми пишущей машинкой жуткими словами: «Управление по персональному учету потерь сержантского и рядового состава Действующей Армии. Военному комиссару Джанталыкского района… области… Известие гр. Гурилеву А. Б. Старший сержант Гурилев Олег Антонович погиб 29 сентября 1942 г. в поселке „Красный Октябрь“ (г. Сталинград). Похоронен там же».

Похоронен… Кем?.. Как?.. Похоронен… Не стало… В сущности, какая разница, известно мне или нет, где он находился в то мгновение, когда его не стало?.. Оказывается, это валено мне – и когда его не стало, и где зарыли… Уму необходимо это утешение… Разве не жажду знать, как он погиб? Мучаюсь ведь, что не знаю. Хотя у слов «погиб» и «похоронен» смысл всегда один: человека нет…

Когда пришла похоронка на Олега, Гурилев подумал, что боль и скорбь теперь навечно будут с ним. Это странным образом даже успокаивало. Хоть что-то получил взамен, хоть неравноценную долю чего-то, чем смерть охотно делится, когда забирает детей, оставляя родителям еще долгую жизнь. Лишь времени он боялся. Знал, что имеет оно столько лукавых возможностей пробуждать в человеке его защитную способность утешаться. Он заранее страшился этого утешения, стыдился, что такое может и с ним произойти. Не раз за минувшие месяцы подозрительно вслушивался в себя, сокрушенно отмечал, что острота первого удара медленно и незаметно угасает, вязнет в сутолоке нелегкого быта и служебных хлопот трудного и горестного времени. Горестного для всех. Вот, пожалуй, в чем дело…

Над ухом Гурилева в щели заунывно пел сквознячок. Слюдяно мерцал в свете луны снег. Спала земля, скованная ночной стужей. И где-то далеко, в глубине ее темного и холодного чрева, спал его сын Олег, которого не пробудить ни криком, ни тихой мольбой…

В эти минуты одиночества и неизвестности он вспомнил – и не случайно – людей близких, дорогих, памятных тем, что своей праведностью или ошибками помогли ему понять жизнь… Жена… Сыновья… Вардгес… Брат… Да, и брат…

Было это уже потом, в эвакуации, в Джанталыке. Жена работала счетоводом в госпитале. Однажды после обхода в финчасть вошла медсестра Гуля Давлетова и, склонившись, тихо сказала на ухо Гурилевой:

– Вера Васильевна, ночью привезли новеньких… Среди них один… Фамилия, как ваша…

Лицо Гурилевой ожгло изнутри, горячая боль ударила в виски, руки и ноги онемели, попыталась встать – не могла. Поняла, что обморочно бледнеет, заметила, что все уставились на нее. Деревянными губами произнесла, думая об Олеге:

– Молодой?

– Нет, совсем старый, – сказала Гуля – Но фамилия ваша. В четвертой палате…

Поняв, что испуг был напрасен, что раненый – однофамилец, слабыми пальцами пошевелила бумаги на столе и вышла вслед за Гулей.

Четвертая палата для особо тяжелых. Войдя, Гуля показала на кровать у печки…

Медленно приближаясь к раненому, Вера Васильевна издали всматривалась в него. Он лежал, почти плоский, укрытый до подбородка синим одеялом с пристегнутой к изнанке простыней. И белый ее край касался лица, оттеняя серовато-сизый подбородок, наскоро выбритый неловким госпитальным парикмахером. Голова, тоже кое-как обритая, тяжело лежала в мягком лоне жиденькой подушки. Лицо, с закрытыми глазами, остро худое, изможденное, было незнакомо. Она смотрела в эту неподвижную маску то ли глубоко спящего, то ли умиравшего, на синие, покойницки выпуклые веки, плотно закрывшие глаза, и пыталась хоть что-то, что было в ее памяти, соотнести с чертами этого человека. Но ничего не вспоминалось. Тихонько она вышла из палаты.

Перед уходом, в конце рабочего дня, все же заглянула в сестринскую, где Гуля что-то писала в разграфленную школьную тетрадь.

– Гуля, вы уверены, что его фамилия Гурилев?

– Ну конечно! Зачем бы я вас тревожила. – Гуля достала регистрационную книгу, полистала. – Вот: «Гурилев Георгий Борисович, 1890 года, железнодорожник…»

«Это Жорж Жорж… – Она нервно свела пальцы. – Откуда? Как он сюда попал?»

Видела она его всего два раза, первый, кажется, в 1924, второй – в 1936. Из осторожных рассказов мужа сложилось представление, что брат его человек со странностями, трудный… Был против их брака. Догадывалась, почему… Поддерживать отношения не желал, но она не особенно печалилась, ощущая внутреннюю неприязнь к нему. Считала, что по его вине муж не получил образования: тогда, в сложные двадцатые годы, иметь брата, служившего в 1918 году в Верховном управлений в Архангельске, оккупированном англичанами, было большой помехой… С тех пор все перегорело, остыв, улеглось, и она просто забыла о существовании этого человека…

Вечером сообщила новость Гурилеву. Взволнованный, растерявшийся, он порывался тут же идти в госпиталь, но она отговорила его – час поздний, не пустят, тем более к тяжелораненому. Побежал, едва наступило утро. В палате еще от двери увидел, узнал источенное страданиями лицо. Пока приближался, брат следил за ним серыми сосредоточенными глазами, потом выпростал из-под одеяла легкие от худобы руки. И Антон Борисович, едва присев на белый стул, нежно накрыл эти две слабые руки своими теплыми ладонями, почувствовав чужую сухость кожи и холодок ногтей.

– Ты можешь разговаривать? – спросил Антон Борисович.

Брат утвердительно шевельнул веками.

– Мне Вера сказала… Она работает тут…

– Знаю. Она вчера была… Мне сестра милосердия сказала…

– Вера подумала, что ты спишь.

– Я не спал… Я понял – это она…

– Ты не хотел?..

– Я не мог… – В уголке глаза, горячо смотревшего на Антона Борисовича, шевельнулась слеза.

– Ну что ты, Жорж, – гладил Антон Борисович руку брата. – Она давно все забыла.

– Такое – нет… Так не бывает. – Губы его чуть сползли в кривую улыбку.

– Все бывает, Жорж… Все бывает…. Так должно быть… Сейчас война… Прошло столько лет… Все мы изменились…

– Как Олег? – вдруг спросил брат.

Антон Борисович вздрогнул, показалось, что сузившийся в луч воспаленный взгляд брата видит во внутреннем кармане его пиджака паспорт, где меж страничек спрятана пришедшая месяц назад похоронка на Олега.

– Он под Сталинградом, – быстро ответил Антон Борисович.

– Воюет… Хорошо… С ними надо воевать… Расскажи о себе, – и поправился: – О вас…

– Лучше ты о себе… Как это случилось?

Георгий Борисович слабо развел руками, мол, что говорить. И все же сбивающимся голосом, часто умолкая, чтоб отдохнуть и чтоб вышло покороче, рассказал.

Из города он уходил почти последним с несколькими путейцами. Сперва ехали в вагончике-дрезине, затем на телегах с каким-то колхозом, угонявшим скот на восток. Добрались к Дону. Явился в военкомат. По возрасту в армию не взяли, направили как специалиста по мостам и тоннелям в железнодорожный отряд. Кочевал с ним по прифронтовым полосам, строил мосты, укреплял насыпи, укладывал колею. И вот – железнодорожная катастрофа под Калинином; их рабочий поезд – паровоз, три платформы с рельсами и шпалами, жилой вагон – пошел под откос. Какая-то труба вонзилась в живот, разворотила все внутри, повредила позвоночник. Почти месяц возили по разным госпиталям, наконец довезли сюда, в Среднюю Азию.

– Хорошо, что ты здесь, – устало закончил Георгий Борисович. – Хоть знать будешь, где я умер…

– Что ты, Жорж! Поправишься, вот увидишь… Время только нужно… Мы тут, выходим тебя…

– Антон, – позвал брат. – Когда-то… давно… ты рассказывал… Будто наш отец усыновил меннонита… Будто это я… Ты шутил, правда?

Антон Борисович ахнул: вот что вспомнилось! Неужто в холодном несуетливом рассудке брата все минувшие годы сидело это?! Ужели трезвый, уравновешенный ум Жоржа усомнился, что была это всего лишь метафора, притча… Сидело занозой столько лет!.. И, пораженный исповедальностью его вопроса: «Ты шутил, правда?», Антон Борисович успокаивающе улыбнулся:

– Разумеется… Просто нужен был аргумент…

Вошел врач со свитой, и Антон Борисович удалился, сидел в коридоре, дожидаясь конца обхода…

– Ничего утешительного, – быстро идя к следующей палате, говорил ему потом хирург. Антон Борисович едва поспевал за ним. – Безнадежен. Подробности вам не нужны. Сделано все, что возможно, но – увы…

– Может быть, что-нибудь… Я прошу вас… – растерянно говорил он хирургу.

– Нас просить незачем. Я прикажу, чтоб вас пускали к нему все это время… До конца… Это – единственное, чем я могу еще помочь ему… И вам…

Брат прожил еще четверо суток. Похоронили его на новом кладбище, возникшем с той поры, как появился госпиталь, положили его в ту же землю, где покоилась теща, умершая в первый год их жизни в эвакуации.

Внизу послышалось какое-то движение. Звякнуло. Гурилев притянул к себе автомат, замер. Что-то тихо перемещалось. Потом умолкло. Он осторожно посмотрел вниз. То ли волк, то ли большая бездомная собака, задрав голову, видимо, почуяв человечий дух, глядела на Гурилева недвижными угольками глаз, подсвеченных лунным отблеском. Сперва он хотел крикнуть, что-нибудь швырнуть, отпугнуть, но раздумал, боясь обозлить. Решил выждать. Животное заскулило, прошло вдоль стены и исчезло в проломе…

Гурилев полез за часами. Половина одиннадцатого. Час, как уехал Анциферов…

Гурилев уже понял, что если тот и вернется, то не скоро, в лучшем случае к утру. Вельтман тоже, наверное, где-то затаился… А он должен – тут. Ради чего?.. Да и обязан ли? Скорей бы утро… Что-то определится… За какой-то ничтожно малый отрезок времени он успел еще раз прожить памятью кусок прошлой, исчезнувшей жизни, преодолеть огромные расстояния и десятилетия… А решить: оставаться ли здесь стеречь корма – от кого?! – или все-таки уйти – он не успел, хотя на это нужны лишь секунды… Не успел?.. Или не хотел, отдалял это решение?.. Но, может, это и было уже решением… Он понял, что Анциферов солгал… Зачем?.. На труса Анциферов не похож… До утра, конечно, тут, на холоду, не выдержать… Кто вправе его упрекнуть, если он уйдет отсюда? Но куда? Просто на восток… И, сжавшись, привалившись к ледяной стене, он с тоской посмотрел на пустынное ночное поле, открывавшееся за рухнувшей стеной.

Дуло в затылок. Гурилев затолкал выбившийся шарф. Жена называла его «кашне». Он не любил этот шарф, не умел его носить, раздражался: при ходьбе шарф вылезал сзади над воротником, а спереди – к подбородку, тогда шея оставалась голой. Сколько раз жена учила надевать его! Если куда-нибудь шли вместе, много раз по дороге поправляла, аккуратно засовывая за ворот и борта пальто… Но сейчас Гурилев был рад этому теплому плотному шарфу, даже понюхал его конец с пышными кистями, будто там могли сохраниться тепло и запах пальцев жены, так часто прикасавшихся к толстой шерстяной пряже. Но сохранилась лишь пришитая к изнанке залоснившаяся уже фирменная бирка: овца и золотыми буквами надпись по-польски: «Яцек Глоговский. Сатурн. Лодзь».

Шарф этот Гурилеву подарила Ганка Байцар. Супруги Байцары – Ганка и Юзеф, беженцы из Польши, уже раздавленной немцами, – появились в городе незадолго до войны. Все имущество этой четы умещалось в наспех набитых рюкзаках, они протащили их на спинах от Люблина до Белостока, но память о пожарах, облавах, расстрелах погнала Байцаров дальше, на юг Украины.

За стеной у Гурилевых в двухкомнатной квартире жила одинокая портниха, которую вся улица называла «мадам Лимбут», – в молодости она пела в оперетте и имела псевдоним Жозефина Лимбут, хотя была она просто Женя Липовенко. Ее уплотнили, подселили Ганку и Юзефа. Было им лет по тридцать. Но ужас пережитого, казалось, навсегда парализовал этих молодых еще людей. Движения их были пугливыми, они старались не производить шума, чтобы не привлекать к себе внимания, торопливо прижимались к забору или стене дома, уступая встречным дорогу, даже между собой разговаривали тихими вкрадчивыми голосами, боялись лишний раз потревожить кого-нибудь из соседей необходимыми вопросами или просьбами. Незнание языка затрудняло им быт, речь их состояла из спутанного набора польских, немецких, еврейских и русских слов.

Для всех во дворе эта пара казалась явлением из незнакомого и таинственного мира, называвшегося «заграницей». Все в них было неясно, любопытно: и робкие голоса, и то, что ботинки они называли «буты», а галстук – «краватка», и беспрерывное «пан» и «пшепрашам» – простите. Странной казалась и одежда: короткие, из грубоватого сукна полупальто с прямоугольно приподнятыми плечами. Ганка носила к тому же плотные, зауженные книзу брюки, заправленные в высокие тупорылые ботинки на толстой подошве, а Юзеф – суконное, военного образца кепи.

Соседи долго присматривались к Байдарам, остро хотелось знать о них все, знать, как там, откуда они явились, что такое эта их «заграница» и что такое немцы.

Боязливо, как бы оглядываясь, Ганка и Юзеф рассказывали об ужасах войны, о страданиях, обрушившихся на людей, о глухой жестокости немцев. Рассказы эти вызывали у одних недоумение, у других – тягостное предчувствие беды, а кое-кто просто не понимал, как такое может происходить на виду у всех и почему не дать этим немцам по морде. После таких рассказов Ганка и Юзеф выглядели еще загадочнее, а тот мир, из которого они пришли, – непостижимее.

Четырнадцатилетний Сережка однажды спросил:

– Папа, а они не шпионы?

– Кто? – не понял Гурилев.

– Ну эти, наши новые соседи из Польши? Они похожи на шпионов.

– Они не шпионы, Сергей, – серьезно ответил Гурилев. – Они работают на швейной фабрике.

– Ну и что? – удивился сын. – А кто они?

– Просто люди. Несчастные люди, бежавшие от войны.

– А почему они бежали? Испугались немцев или войны?

– Что-то вынудило их покинуть свой дом, – подыскал ответ Гурилев. – Ты думаешь, это легко и просто? Познакомься с ними поближе, поговори. Они тебе лучше объяснят, чем я.

– Я не понимаю по-ихнему.

– Захочешь – поймешь, – сказал Гурилев сыну.

Пока Байцары обзаводились скарбом, Ганка, случалось, заходила к жене Гурилева попросить сковороду или кастрюли, а то и корыто для стирки, при этом застенчиво краснея, долго объясняла, почему ей так необходимо то или иное.

С Юзефом Гурилев по вечерам иногда пил чай с вишневым вареньем. Вишня была без косточек, Юзеф хвалил, и теща Гурилева, сварившая это варенье, начинала ворчать, что оно могло быть еще лучше, но ей попался не тот сорт вишни. Она тут же уходила и приносила банку со сливовым или айвовым джемом собственного изготовления и заставляла Юзефа все пробовать.

– Старики разборчивы, – сказал Юзеф, когда Анна Степановна вышла в очередной раз. – Любят проявлять свой характер.

– Может, проявление характера – это проявление их желания жить, – ответил Гурилев.

– Мои старики уже ничего не проявят, – вздохнул Юзеф. Он видел, что Гурилев деликатно молчит, но понимал, что у Гурилева много вопросов к нему. И начинал рассказывать, сперва вяло и общими словами, но постепенно все подробней и точней, сам уже испытывая потребность в собеседнике: хотелось, чтоб кто-то услышал и понял, одному нести в себе тяжесть пережитого невмоготу, а надо начинать новую жизнь, создавать кров, обретать привычки и правила нового, незнакомого прежде уклада.

Гурилев слушал внимательно, обхватив ладонью подбородок и поглаживая пальцами щеку. Слушая, он понимал, Юзеф, рассказывая, видел. И эта разница иногда мешала Гурилеву оценивать услышанное, примерять его к себе, к своей семье, случись им такое.

Подробности в исповеди Юзефа были страшные и неотвратимые. Он рассказывал о женщине у руин дома, где только что погибли ее близкие. Камни еще исходили сизым дымом, а она стояла и держала подобранную в развалинах взбивалку для яиц и крема – единственное, что осталось от всей ее жизни…

– Нелепо?! Смешно?! – шептал Юзеф. – Н-е-т! Война не признает юмора…

Юзеф говорил о мелком, ничтожном, подлом, что с войной вдруг выплыло на поверхность, вселяя в людей страх; о том, что испуганная людская молва не должна наделять ничтожества властью, иначе они тут же начинают верить в то, что обладают ею.

И, слушая Юзефа, Гурилев мысленно подсчитывал ошибки отдельных людей и целых поколений, простые и вроде ясные всегда и всем, каких, казалось, можно избежать. Но ими пренебрегли. И человечество уже начало расплачиваться. За все ошибки надо платить. Но плата всегда выглядит непомерно и оскорбительно завышенной… «Неужели это – уже начало?» – думал Гурилев, слушая Юзефа, вспоминая слова брата и Погосяна о немцах и войне… Желтые клыки немецкой овчарки под белой бородой на горле старика… Пес только еще вкусил человеческой крови. И она пришлась ему по вкусу…

– Я слышал, у вас сын В армии? – спросил Юзеф. – Их остановите вы, правда? Когда вы сможете их остановить?

– Я всего лишь бухгалтер, Юзеф…

– А человечество и состоит из бухгалтеров, трубочистов, инженеров, портных, гимназистов, акушеров, золотарей! И вешают, травят собаками их же, а не слова «человечество», «общество», «народ»!.. Что вы на это скажете? – Он отхлебнул остывший чай.

– Увы ничего, кроме того, что вы правы.

– На земле несчастных больше, чем счастливых, – с отчаянием глядя в глаза Гурилеву, сказал Юзеф. – Среди счастливых подлецов больше, чем порядочных. Среди несчастных – наоборот. Наверное, в той же пропорции.

– Страшный подсчет, Юзеф. Вы не ошиблись? Просто добро менее броско, менее заметно. С этим вашим балансом хоть в петлю лезь – так все безотрадно, – возразил Гурилев.

– В этом, как вы сказали, балансе ваши бухгалтерские познания ничто в сравнении с моим опытом.

– На моей стороне опыт всей жизни.

– А на моей – год войны.

– И тем не менее… – Гурилев пожал плечами, понимая, что спор бесполезен. Какие бы аргументы он ни приводил, все они могут звучать либо пошло, либо бестактно из его уст – человека, не побывавшего ни в шкуре солдата, ни в рубище беженца…

И, как бы подводя багровую черту под их разговором, Байцар сказал:

– Где-то я вычитал, что и добро, и зло имеет своих героев. Вот что самое ужасное – не только добро, но и зло имеет.

Это была еще чужая война. И все-таки запахи ее руин, голоса ее жертв, цвет ее зарева на дребезжащих стеклах принес в дом живой конкретный человек, принес в себе и разделил с ним, Гурилевым…

А он не подозревал, как все уже близко. И то воскресенье. В пыльном и душном маленьком городе жаркое лето тянулось медленно и спокойно. Заботы людей были просты, но, поскольку это были все же заботы, они казались значительными и необходимыми.

На базарной площади, где все продавалось с подвод, сметану покупали только такую, чтобы ее можно было резать ножом, а масло – обязательно в свежем капустном листе с росой, и чтоб было оно желтым и пахло сливками; кур брали только живых, долго ощупывали, дули под перья, где пушок, чтоб поглядеть, не синие ли. Базар ломился от молодых овощей и ранних фруктов. Стоял галдеж, ржание коней, жевавших новое сено и отмахивавшихся хвостами от аспидно-синих ожиревших мух, визг поросят в мешках, требовательный гусиный крик. Пахло болотом от близкой реки, навозом и жареными семечками. И никому не могло прийти в голову, что это вдруг исчезнет. Слишком долго и надежно все это длилось, составляло саму жизнь, создано было людьми и для людей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю