355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Глазов » Расшифровано временем
(Повести и рассказы)
» Текст книги (страница 17)
Расшифровано временем (Повести и рассказы)
  • Текст добавлен: 2 октября 2017, 23:00

Текст книги "Расшифровано временем
(Повести и рассказы)
"


Автор книги: Григорий Глазов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 36 страниц)

– Ореховый торт! Прибыл ореховый торт!..

И все с аппетитом набрасывались на еду, а мне становилось не по себе… Витька уже не обращал внимания, наливал себе рюмку, отчаянно опрокидывал ее и делал вид, что занят с кем-то разговором, а я выходил в прихожую встречать Ольгу Ильиничну…

Теперь, когда с нами не стало Витьки, я не представлял себе появление Ольги Ильиничны. Каково все это будет при Наташе? Но Ольга Ильинична не пришла. Звонить, выяснять – неловко, оставить без внимания – может обидеться за безразличие. Но она позвонила сама, извинилась, сказала, что ездила к захворавшей подруге на дачу. Правда это была или ложь – не знаю, однако я испытывал облегчение, что все разрешилось само собой, и благодарность к ней за то, что уберегла Наташу от нескольких тягостных минут на моих именинах. И Наташа не обмолвилась ни словом, а ведь не могла не обратить внимания, что Ольга Ильинична не появилась со своим ореховым тортом…

«26 февраля, пятница.

Отпускные дни летят быстро. Так не хочется покидать родительский дом – его тишину и уют. Ощущение такое, что все меньше и меньше пространства, оно сжимается вокруг меня, куда-то выталкивает. Спастись можно, лишь убежав в иное время – в воспоминания и мечты. Но разве убежишь? Существует только реальное время и реальное пространство, и они связаны между собой, как сообщающиеся сосуды. Но надо прорваться сквозь это оцепенение, так не годится. Хочется, чтобы рядом был кто-то, кто поднимет твой дух, это сейчас так необходимо! Но Криста молчит, как обычно, или говорит о чем-то далеком, на чем моя мысль сосредоточиться не может. Альберт же вовсе невыносим в разговорах, желчен, насмешлив, крамолен. Я был счастлив, когда через неделю после моего приезда появился Альберт. Спасся он чудом, выбрался из-под Сталинграда одним из последних, проскочив уже замкнувшееся кольцо. Я не просто благодарен ему, а обязан: он спас мне жизнь. Но когда я искренне сказал ему об этом, он как-то глумливо засмеялся: „Не спеши благодарить, Конрад. Может быть, настанет день, когда ты будешь проклинать свое спасение, потому что глаза твои не захотят видеть того, что предстанет перед нами“. Вещает, как пророк, черт его побери! И только Мария Раух держится молодцом: рассудительно-бодра, жизнерадостна и энергична. Она работает теперь в библиотеке клуба гитлерюгенд. Очень красива, в полувоенной форме выглядит старше, стройнее, у нас таких девушек изображают на плакатах: сильные ноги и подчеркнутая кителем высокая грудь. Волосы у Марии потемнели, она стала светлой шатенкой, хотя в детстве была таким белокурым ангелочком. У нее большой смеющийся рот, такой, наверное, приятно целовать. Глаза остались прежними: серые с голубизной, подвижные, будто все она хочет увидеть разом.

В день, когда я пришел к ней в библиотеку, фольковцы проводили кампанию по сбору макулатуры. Я знал в этой библиотеке каждую паркетину: столько раз было хожено сюда когда-то. Мария обрадовалась мне. Я еще издали увидел ее: сидя на корточках и выставив крутые коленки, она паковала в связки книги. Я залюбовался ее чистым, словно вырезанным профилем, темневшим на фоне белой стены. Мы тепло поприветствовали друг друга.

– А знаешь, я подала заявление. Хочу в армию. На фронт.

– Кем же?

– Кем пошлют. Сейчас не время рассуждать. Нужно действовать, Конрад, – смеялась она, щуря веселые глаза.

– Что это ты делаешь? – я указал на стопки книг, среди которых увидел „Избранное из Ницше – подборка для фронтовиков“, „Роща 125“ Эрнста Юнгера, его же „Огонь и кровь“ и томик Зеренсена „Голос предков“.

– Это мы готовим призы победителям на празднике Солнцеворота. Жаль, что вас не будет дома в этот день. Ни тебя, ни Альберта…

С Альбертом у них завязалось серьезно. Но он молчит. Спрашивать не стану. Захочет– сам скажет.

Потом в библиотеку пришли ребятишки из фолька. Они рассматривали мою солдатскую форму, о чем-то шептались, поглядывая на меня. Потом один спросил:

– Вы настоящий фронтовик?

– Самый что ни есть, – засмеялся я. – Похож?

– Похож! – закивали мальчишки. – Вы опять поедете сражаться?

– Конечно!

– Мой папа тоже там. Он под Харьковом. Это далеко?

– Далеко. Но ты не горюй. Ты же сын солдата!..

Мария дала ребятишкам на макулатуру старые газетные подшивки и изъятые из обихода книги.

– Ты извини, у меня еще много работы, – сказала Мария. – Вечером пойдем куда-нибудь. Свяжись с Альбертом… Надо же как-то отметить ваш приезд?!.

Я согласно кивнул.

В кафе-кондитерскую, куда нас когда-то водил Альберт, мы пошли вчетвером: он с Марией и я с Кристой. Тут по-прежнему уютно, пахло ванилью и сдобным тестом. Мы пили кофе с ликером и пирожными и, как в школьные годы, весело разговаривали. Альберт тоже был оживлен, смешил нас, и Мария не сводила влюбленного взгляда с его белого осунувшегося лица с резко темными густыми бровями. Но у меня было такое ощущение, что Альберт этим весельем насилует себя, хочет забыться.

За соседним столиком одиноко сидел парень и пил пиво, иногда поглядывал в нашу сторону. На его форме красным выделялись петлички зенитчика, а на рукаве – ефрейторский шеврон. Мы даже не заметили, когда он подошел к нам и, склонившись к Альберту, медленно произнес:

– Ты похож на русского… А что? В древности Берлин был славянским поселением. Она, – кивнул на Марию, – не может тебе принадлежать. Нация не позволит.

Лицо его было почти вровень с моим, и я успел заметить пляшущие огоньки в его зеленых глазах пьяного или наркомана. Он тут же выпрямился, щелкнул каблуками, достал из-за пояса форменное кепи и направился к выходу.

– Идиот! – вспыхнула Мария. – Я пойду за патрулем!

– Оставь, – Альберт поймал ее за руку.

Мы притихли. Очарование вечера было разрушено, и ничего уже нельзя было поправить…

По дороге домой, расставшись с Кристой и вспоминая лицо Альберта, его насмешливо кривившуюся губу, я подумал: нет, все же существует правда в том, что мы делаем, чему преданы, если несколько десятков миллионов участвуют в этом, неистово веря, что только так нужно, что прав тот один, кто внушил нам эту мысль, и если Альберт в чем-то не согласен с ним, значит – и с ними; но может ли один судить верно, а десятки миллионов заблуждаться?..»

«26 февраля.

Первый час ночи. Тишина. Во дворе пофыркивает ишак. Утеган Саспаевич привязывает его на ночь к столбику…

Был на медкомиссии, затем – к военкому. Все в порядке: 10 марта отбываю! Наконец-то! Одно заботит – Лена. Как у нас сложится? Все время твердит: при малейшей возможности – в Ленинград. Пусть бомбежки, обстрел – только скорее б открыли въезд туда…

Заходил в госпиталь проведать ребят. Там ждало письмо от Сени. Сидят в обороне, в болотах, мокрые по пояс. Витька мучается от чирьев на шее и ягодицах, но в санбат не хочет. Марк донимает рассказами, как вкусно готовила его мамаша, от этого овсянка в котелках убывает быстрее… Ждут меня… И все их новости…

Из госпиталя пошел на Мучной базар. Солнце уже вытопило здесь снег. Глинистая земля быстро просыхает. Весна тут скорая, разгонистая.

Возле лавки, где керосин, безногий на тележке с колесиками-подшипниками за небогатую мзду гадает: в узкую коробочку втиснуты свернутые бумажки, – что с кем произойдет. Белая морская свинка с красными бусинками глаз долго нюхает эти бумажки. Инвалид понукает: „Ну-ка, Аристотель, ну-ка, родной, ищи судьбу этого гражданина, ищи точно, не ошибись“. Почему Аристотель? Свинка выщипывает одну записочку, инвалид нежно гладит животное: „Ох ты моя умница! Цены тебе нет!“ – и отдает бумажку– предначертание жаждущему. Зеваки жмут: „Читай, чего тебе нагадала эта крыса“…

На длинных дощатых столах, вкопанных в землю, – товар: в мешках мука; висят сладкие сушеные дыни, они нарезаны полосами и заплетены в жгуты, вокруг них уже вьются осы; на белых полотенцах – высокие стопки румяных лепешек с хрустящей вздувшейся корочкой; в кувшинах – топленое молоко, покрытое аппетитной коричневой пленкой. Торговля бойкая. С заиканием кричит ишак, ему откликается другой – и пошло!.. Тут же торгуют и барахлом. Много эвакуированных. Поляки. Узнаешь их по одежде: пиджаки и пальто с ровными высоко поднятыми ватными плечами, обувь тяжелая, на толстых подошвах, со шнурами или металлическими пряжками. Тоже торгуют. Втиснулся со своим товаром: немецкий офицерский свитер из тонкой серой шерсти и такие же носки, трофейные часы „Ольма“. Свитер и носки было не жалко, хотя ни разу не надевал. А часы… Впрочем, сколько мне самому теперь отмерено времени?..

За час все продал. Пачку денег завернул в газету, отдал Утегану Саспаевичу, чтобы вручил их, когда я уже уеду, профессору Рукавишникову. У меня бы старик не взял, а так – меня нет, дело с концом. Пусть сохраняет свои реликвии…»

«9 марта, вторник.

Слава богу, я пришел в себя. Мать ухаживает за мной, как за младенцем: кормит как на убой, сидит за столом рядом и смотрит в рот, когда я жую, оберегает от сквозняков, а мне смешно. Проветрила мою солдатскую одежду, в нее после дезинфекции крепко въелся казенный запах лизоформа[5]5
  Дезинфицирующее средство.


[Закрыть]
.

Отец заказал мне новые очки, в старых были сильно исцарапаны и потерты стекла. Я примерял их утром, стоя в пижаме перед зеркалом. Красивые очки, большая роговая оправа. Наверное, но отец ласково щурится и молчит, не говорит, сколько стоит…

Зеркало в моей комнате старинное, в темной рез ной деревянной раме, в углах, правда, помутнело, но я себя хорошо разглядел: этакий коренастый большеголовый малый с уже лысеющим высоким лбом, ровный пробор в светлых поредевших волосах, в голубых глазах беспомощная близорукость, лицо широковатое, без таких четких линий, как у Альберта, да и уши великоваты. А теперь, в новых очках, у меня вид серьезного чиновника магистрата…

Сегодня посмеялись и погрустили. Приходила фрау Генике. Она заявила, что выгляжу я отменно и могу составить счастье любой порядочной немецкой девушке, даже из благородной фамилии, и готова взяться за подыскание кандидатуры. Я поблагодарил ее и сказал, что это преждевременно. И тут мы с мамой переглянулись. Мы знали, что фрау Генике сдает на ночь комнаты в своем доме проституткам и что блокляйтер Бохнер угрожал ей за это неприятностями, хотя, когда был помоложе, заглядывал туда с какой– нибудь девицей на часок под предлогом „конфиденциальной беседы“.

Фрау Генике несколько поблекла и, словно поняв по моему взгляду, что я это уловил, прослезилась.

Повод у нее, конечно, был: Людвиг Генике вернулся еще весной сорок второго из России без правой руки, ее оторвало по самое плечо. Я помню Генике много лет: он работал контролером на станции Осткройц. Мальчишкой я всегда завидовал, что у него такие красивые никелированные компостерные щипцы, он носил их в правом кармане своей форменной тужурки…

Когда фрау Генике ушла, мам, посмеиваясь, сказала:

– Ты заметил, она ведь теперь не красит губы. Говорит, неприлично после Сталинграда…

Днем забежала Мария Раух, веселая, быстрая, шумная.

– Сегодня идем в „Атлас-бар“! – объявила. – Есть повод: наши победы под Харьковом! Ты слышал: там окружена целая армия русских!.. Встречаемся в восемь у входа… – И выпорхнула.

Что и говорить, успех операции под Харьковом воодушевляет. Если снова возьмем Харьков, будет просто здорово! 3-я танковая армия русских обречена. Так сказал фюрер. И если он объявил это во всеуслышание, значит, иного исхода быть не может.

Уж теперь-то он не позволит, чтобы его слова не сбылись…

Отец вернулся рано, и мы возились в саду, вскапывали клумбу, он хочет посадить голландские тюльпаны, кто-то пообещал ему хорошие луковицы.

Земля мягкая, сочная, влаги много, лопата легко входила в грунт. Тут уж мой солдатский опыт показал себя!

Хильда принесла нам пива, отцу трубку и табак, а я дымил своими „Равенклау“. Было так славно!..

За Кристой я отправился часам к семи. Почти стемнело. Возле синагоги был полицейский пост – в ней теперь какой-то склад. Прежде на входных дверях просто висела табличка „Вход воспрещен“…

В баре мы пробыли до одиннадцати. Альберт ушел провожать Марию, а я – с Кристой. Я выпил немножко лишнего и пытался расстегнуть Кристе лифчик. „У тебя слишком свободные руки, – сказала она, – возьми-ка мой зонтик, пожалуйста“. Находчивая моя Криста, ничего не скажешь. Когда уеду, наверное, буду ревновать ее. Когда еще я смогу выбраться в такой отпуск?!»

«9 марта.

Итак, завтра – на фронт. Пожитки уложены. День был суматошный. Возле базара встретил Киричева. Крупно поговорили. Смурной. Скулил.

Неприятный осадок от встречи с матерью Лены. В чем я виноват?

Адрес Лены в кармане гимнастерки. Суждено ли нам еще увидеть друг друга?.. Где и когда?.. Или никогда?.. Письма с фронта идут сюда, наверное, по месяцу. Лена будет ходить мимо этого домика, поглядывать на мое окно, но здесь уже поселится кто-то другой…

Прощай, Лена! Прощай, Кара-Курган!..»

На этом кончаются мои относительно подробные записи госпитального и отпускного периодов – пером, нормальными чернилами или хорошо отточенным карандашом, за крепким столом о четырех ножках. А дальше – хуже, такое, что и самому трудно разобрать, – огрызком карандаша, на коленях, при фитиле коптилки, после боя, когда дрожат руки, строчки наползают друг на друга, разве что на переформировках что-то можно было записать подробней.

Но о том последнем дне в Кара-Кургане, накануне отъезда на фронт, хочется вспомнить…

Киричева я действительно встретил у базара. Я хотел пройти мимо, но он загородил дорогу:

– Все ты от меня рыло воротишь. Все ты мне Шурку костью в горле держишь. А ведь зря! Чем он люб тебе был?

– Валяй, валяй дальше, – сцепил я зубы.

– Добрый он был, а? Сердечный? А откуда ты знаешь?

– Видел.

– А может, ему выгодно было так? Каждый норовит рольку сыграть. А доброго сыграть – лучше и не придумаешь по нынешним временам. Все жалостливые и жадные на доброту стали…

Это уже был не кураж, а исповедь, и я сказал:

– А какую же роль избрал ты?

– Об этом и речь, что я ничего из себя не корчу. Какой есть – такой на виду, – он отстранился, звякнув медалями. – Я ведь эту войну-суку переживу, – сказал он вдруг очень серьезно. – В госпитале время медленное. И поспать хватало, и думы свои поворошить, в будущее заглянуть. Днем, бывало, дрыхнешь, а ночью не спится, глазеешь в потолок под чужой храп и роешься у себя в душе. Вот и задал я однажды себе вопрос: что я есть, что я умею? Волчьим нюхом обзавелся, и все прочее по-волчьи… Все мы волками стали… Так кем же я на гражданке окажусь с этой нынешней своей высокой квалификацией?.. Постой, не перебивай, знаю, – полезешь с политграмотой, мол, сперва немца догрызть надо, а потом вернемся на гражданку, к другим профессиям и все такое прочее-разное… Ну, догрызем мы немца, а потом всей стаей ринемся по домам, на гражданку, и что же? Мозгой все будем правильно понимать, мол, пора профессию менять, да вот будет ли душа к этому готова? Вот в чем страх, а может, и ужас мой.

– Ты что же, один такой? Нас миллионы заняты сейчас одним делом. И миллионы вернутся с войны.

– А ты что же, думаешь, среди этих-то миллионов я один урод такой? Об этом и речь, что с этой загадкой перед гражданской жизнью будущей столкнусь не я один… Вот какой шурум-бурум получается. И начнем, значит, друг у друга кусок из пасти рвать? Вот он в чем весь страх мой, а может, и ужас… – повторил Киричев.

– А вдруг тебя убьют, дурак. Чего зря волнуешься, – сказал я в выпученные его глаза. Думал, взорвется он, кинется.

– В том-то и дело, что нет, – глядел Киричев куда– то поверх, будто все именно там точно видел…

Расстались мы, не поняв друг друга и не примирившись…

У самого дома ждала меня маленькая пожилая женщина, все время заталкивавшая седенькую прядку под платок, нервничала, что ли.

– Я – Леночкина мама… Здравствуйте.

Оторопел: что стряслось?

– Видите ли, я пойму, если вы отвергнете мою попытку… Но я – мать и надеюсь, вы правильно все оцените. Я ничего не имею против вас… Против ваших встреч с Леночкой. Хоть и не знаю степени их серьезности. Разговаривать с нею мне очень тяжело… Время трудное. Кто знает, как все сложится? Ведь ребята ее поколения на войне, гибнут… А у Леночки есть возможность сейчас устроить свою жизнь… Вы уж простите меня за прямоту… Надеюсь, вы человек добрый… Тот, о ком идет речь, доцент-юрист… Правда, несколько старше Леночки, но я была бы спокойна… Он не подлежит мобилизации…

– А что говорит сама Лена? – остановил я ее.

– Она не желает объясняться со мной…

– Вот видите… Но вы не волнуйтесь: я завтра уезжаю на фронт.

– О господи! – заплакала она вдруг.

– Утром, в девять, – зачем-то уточнил я.

– Простите меня… Пожалуйста, Леночке не говорите, что я была у вас… Будьте счастливы… – она засеменила прочь.

А вечером мы встретились с Леной. И хотя это был наш последний вечер, я понимал, что затевать с нею разговор на тему нашего будущего бессмысленно: помнил ее слова, сказанные тогда в домике, где мы заночевали.

– В котором часу поезд? – спросила Лена.

– В девять.

– Я не смогу тебя проводить, у меня первый урок.

– Ерунда, не маленький.

– Я просто думала, что тебе неприятно будет одному на вокзале.

– Что ж поделаешь…

Я видел, что она нервничает, покусывает губу, перебегает взглядом по моему лицу. Глаза ее сухо горели.

– Ничего, мы должны все выдержать, – вздохнула она. – И когда-нибудь вспомним и не поверим, что это было, что это было с нами, что было так тяжело… Всем тяжело… Мы будем самыми великодушными, потому что прошли такое разорение и такие страдания…

– Ладно, оставь. – Я привлек ее голову к груди и гладил по мягким теплым волосам, а сам думал о том, сколько и чего еще предстоит, и где он, тот Берлин, если только-только мы сдвинули немца за Великие Луки и топает он еще по нашей, тверской земле… Какое тут, к черту, великодушие, когда войдешь в деревню и обогреться негде – ни души, ни хатенки – одни печные трубы и сквозь пепел уже трава пробилась…

– Пойдем в школу, там сегодня вечер. Духовой оркестр играет. Пойдем?..

Вечер был в разгаре. Концерт художественной самодеятельности. В конце коридора помост – сцена. Рядами составлены стулья и скамьи. Сидели дети и учителя. Мы не стали пробираться в середину, пристроились у подоконника, ближе к выходной двери, чтобы на нас меньше обращали внимания. Потом скамьи и стулья были сдвинуты вдоль стен – освобождалось место для танцев. На помост вышли оркестранты– красноармейцы. Здоровые, сытые хлопцы. Покуда рассаживались, о чем-то переговаривались между собой весело, улыбались. Начали они не с танца, а грянули «Тачанку». Медь ревела так, что позвякивали стекла. Капельмейстер – маленький крепыш с сержантскими треугольничками в петлицах – отмахивал ритм рукой и притопывал ногой в тяжелом новеньком кирзаче. Танцевать не хотелось, и мы ушли. Долго ходили по улицам, долго прощались, стояли обнявшись или взявшись за руки. Я понимал, что конца этому быть не может и, сколько бы это ни длилось, завтрашний отъезд мой был неизбежен…

«26 марта.

Дорогие отец, мама и сестренка!

Добрался я благополучно. Ехал опять через Польшу. Тащились долго, весь запас еды, взятой из дому, за дорогу прикончил.

Правда, в одну из ночей, когда я спал, круг кровяной колбасы, лежавшей отдельным свертком, который упаковывала Хильда, у меня украли. Вагон был набит до отказа, люди разные, из всех уголков Германии, и все – на Восточный фронт, в основном те, кто уже там побывал…

Странное дело: пока был дома, я старался меньше спать, просто не хотелось, здесь же снова постоянно думаешь, как бы урвать лишний часок для сна.

Может, потому, что во сне время летит быстрее, и все, что оно несет в себе, как бы обтекает спящего, оставляя его в стороне от всех тревог.

Пишите мне чаще. Когда Криста будет забегать к вам, обходитесь с нею поласковей, она очень самолюбивая. Ты-то, отец, знаешь ее.

Кто скажет, когда мы снова с вами увидимся?!

Да хранит вас бог!

Ваш сын и брат Конрад Биллингер».

«26 марта.

Вышли из окружения. Шли ночью, избегая населенных пунктов. По дороге пропал Семен. Послал В. – искать. Вернулись вдвоем. Лицо Семена в крови. На вопросы не отвечал. Остался неприятный осадок. Выяснить!.. Старшине – про валенки. Доп. паек за три дня…»

Из окружения тогда мы вышли в тылы соседнего батальона. Никогда, наверное, не забуду этих двух страшных суток беспрерывного марша и особенно последней ночи. Черная, слепая, она затопила все вокруг, не видать было ни зги. В жизни не помню такой темени. Мы шли, окликая друг друга, вслушиваясь сквозь ветер в голоса, в надсадное чавканье сапог, глубоко вгрузавших в раскисшую и бесплодную пахоту, напрягали последние силы, чтобы вытащить из тяжелой грязи ноги вместе с сапогами. Через голенища затекала ледяная липкая жижа. В лицо из мрака хлестало дождем и мокрым снегом: шли согнувшись, чтобы меньше доставалось от холодного встречного ветра. Полы шинелей хоть и были заткнуты за пояс, но сукно все равно замызгалось, намокло и отяжелело.

От усталости ноги подламывались, не держали тела, хрипом рвало грудь. Шли уже несчитанные километры и все вязкой, скользкой пахотой, матерясь, проклиная темень, дождь, вой ветра и Витькину затею идти этим полем. Семен еще утром, когда мы были в лесу, предложил зайти на выселок, узнать у местных дорогу лесом, но Лосев воспротивился:

– Нечего нам туда соваться, продадут немцам – и поминай как звали! А где-то посчитают нас дезертирами.

– Разве ты их знаешь? – спросил Семен.

– Кого?

– Ну, этих жителей.

– И знать не хочу! – отрезал Витька.

– Так почему ты не доверяешь им? Это же наши, советские люди.

– Можно подумать, ты их знаешь, – ответил Витька. – И мы ведь не только за себя отвечаем, с нами еще двадцать бойцов.

Этот аргумент и склонил меня, как командира роты, принять сторону Лосева, и, глянув на компас, я приказал идти пахотой.

Мы шли в засасывавшей темноте цепочкой, она с каждым километром растягивалась. У всех был груз: оружие, вещмешки. Марк Щербина, самый сильный, тащил еще РПД и два диска к нему. Казалось, ночи и цепкой глубокой грязи не будет конца. Я окликнул Лосева. Он возник, слабо пробеливая темноту пятном лица. Я приказал ему пройти назад по цепочке, пересчитать и подогнать людей и еще раз напомнить, чтобы не курили.

Пока мы ждали Витьку, Марк снял с плеча пулемет и проворчал:

– Ты-то хоть знаешь, куда идем?

– На Восток. А что?

– Ничего, раз знаешь, веди, – буркнул он и с подвывом до хруста в челюстях зевнул. – Поспать бы и разуться, а?..

Лосев вернулся запыхавшийся. Едва остановился, сообщил, что Сеньки нет.

Я испугался.

– Ребята говорят, все время обгоняли его, пока он не остался замыкающим, – прохрипел Витька.

– Может, присел он? У него со вчера живот резало, – вспомнил Марк. – Жаловался. Наверное, что-то съел.

Я велел Лосеву отправиться бегом назад и без Семена не возвращаться.

Приплелись они через полчаса. Лосев держал мешок и карабин Березкина.

– Ты что это?! – набросился я на Семена.

– Оставь его, – оттеснил меня Марк высоким плечом.

– Все уже в порядке, – буркнул из тьмы Витька. – Пошли.

– Пойдешь рядом со мной, – приказал я Семену.

Ни слова не сказав, он торопливо отобрал у Лосева свой мешок и карабин, Марк помог ему продеть руки в лямки, и мы двинулись.

К исходу ночи перед нами встал лес. В лощине устроили привал. Марк и двое бойцов ушли собирать валежник. Когда стало светать, я вдруг увидел, что рот у Семена в крови, на подбородке присохла красная струйка, нос и верхняя губа подпухли. Он перехватил мой взгляд и так впился в него, будто умолял: «Не спрашивай, от этого будет больнее». Я отвернулся и посмотрел на Лосева, тот отвел глаза.

– Иди умойся в лужице, – приказал я Семену. Когда он ушел, спросил Лосева: – Зачем ты бил его? Что произошло?

– Темень, ни хрена не видно, еле волочу ноги, кричу ему, а он молчит. Едва нашел. Сидит, как комочек, согнулся, карабин меж ног и стонет. Говорю: «Вставай, Семен». «Нет, – отвечает, – идите, я уже не в состоянии, вам надо побыстрее, пока не рассвело, а я не могу, не дойду все равно, ноги уже не мои». Ишь чего придумал! Я говорю: «Ты что ж, зараза, думаешь, мы не падаем от усталости?» А он свое: «Пойми, ну, пойми – не могу уже, только ползти могу, пойми, Витя!» Ну, я психанул: рванул его с земли и по морде, по морде. Кричу: «Стреляться надумал, зараза?! Нет, еще повоюешь!» А он то стоит, то гнется крючком и руки не подымет, только бормочет «не могу» и все тут! Снял я с него вещмешок, забрал карабин и почти волоком припер.

– Плохо, – сказал я, не зная что и предпринять. – Как же вы теперь с ним будете?

– Что плохо?! – вскинулся Лосев. – Подумаешь, несколько раз по сопатке! Так ведь этим и спас его! Понимаешь, кулаком своим я ему жизнь спас! Слова до него не доходили. Мозги ему заклинило. Сам готов был рядом с ним лечь, и пропади все пропадом!..

С тех пор Витька, Семен и я делали вид, что забыли эту историю. По разным причинам не хотелось вспоминать о ней, хотя в оправдание могли сказать одно: мы были на пределе физических и духовных сил.

Мы все отяготили себя в ту ночь какой-то виной друг перед другом. Все, кроме Марка. Он ничего так и не узнал, иначе при удобном случае переломал бы Витьке руки, и я вряд ли смог бы удержать его…

Много лет спустя я не раз задумывался над фразой Витьки: «Кулаком своим я ему жизнь спас». Возникнув в ситуации критической, безысходной, возможно, внезапно, впоследствии она стала для него удобным оправданием в иных случаях, когда он добивался какого-нибудь полезного результата, зачастую даже вовсе далекого от личных интересов.

– Время тихих стишков и нежного шепота прошло, – говаривал он. – Век нынче такой. Шумный… Вот, смотри… – и Виктор показывал мне какие-то цифры, выкладки. – А ведь это за каких-нибудь двадцать лет сделано. Пустяковый кусочек времени. Впечатляет? Думаешь, одно лишь убеждение помогло нам? Дудки! Кулаком тоже приходилось. И жизнь спасать, и будущее наше. А иначе все было бы зря – и жертвы на войне, и победа…

К цифрам я всегда был глух, воспринимал их только рассудком. Мои эмоции и вера возникали от другого. Я возразил ему, сказал, что и в тихих, некрикливых стихах, в нежном шепоте для иных людей живет такая сила, что и на подвижничество позовет.

– Не рискованно ли полагаться на это? – спросил он, ухмыльнувшись.

– Страна может пойти на такой риск, – сказал я.

Виктор пожал плечами, и я понял, что не убедил его…

– Ты всегда была чутка к моде, мама. Почему же ты сейчас заупрямилась? – Алька стояла у книжной полки в моей комнате и листала толстенный, в 700 страниц, западногерманский журнал «Неккерман», рекламирующий ширпотреб – от кружев на дамском белье до автомобильных скатов с металлическими шипами.

– Речь не о моде, – спокойно ответила Наташа. – Неудобно бегать впереди нее. Тем более на таких каблучищах и платформах.

– Но это же прогноз на будущую зиму – весну, посмотри, – Алька поднесла матери журнал. – Господин Неккерман тоже не дурак. Кстати, он не только коммерсант. Он спортсмен, мама, мастер верховой езды. Кажется, даже участвовал в Олимпийских играх вместе с нашей Петушковой…

– Ну, хорошо, покупай, покупай, – сдалась Наташа. – Ты же упряма.

– Все-таки папа был терпимей к моде.

– Просто равнодушней. У него хватало других забот…

Мать и дочь… Совсем не похожи. В Альке больше от Виктора. Я знаю ее со дня рождения. Ко мне обращается на «ты». И лишь однажды, помнится, в десятом классе, когда в ней пробилось уже много женского, в какой-то вечер, когда я пришел к ним, открывая мне дверь, вдруг засмущалась и пролепетала не то «проходи», не то «проходите». Потом все стало на свое место: мы как всегда на «ты»…

Визит их ко мне был вызван приятным для Альки обстоятельством: она включена в группу студентов, едущих на производственную практику в Дрезден в Медицинскую академию. Две недели при клинической кафедре и десять дней отдыха и поездок по Саксонии. Я должен был выступить в роли консультанта и советчика.

Пока Наташа листала «Неккерман», мы с Алькой, раскрыв путеводитель и план-карту Дрездена, совершили маленькое путешествие по городу и округу.

– Если удастся, непременно съезди в Бауцен. Это недалеко от Дрездена, километров семьдесят. Он еще называется Будизин, по-славянски. Это центр сербо-лужичан, они живут там более тысячи лет. Подробности – в этой книжице. Дам тебе и письмо. Есть там такой Мартин Фолькель, хороший парень, работает в сербо-лужицкой газете «Нова доба». Все покажет и расскажет… Как у тебя с немецким языком?

– Почти так же, как с японским, – засмеялась Алька.

– Понятно. По этому поводу надо грустить, а не радоваться. В школе-то учила!

– Забыла все.

– Займись до отъезда. Время есть. Хоть немножко восстанови, самое обиходное. Иначе будешь глухонемой…

Еще с полчаса я просвещал Альку, а когда они уходили, подарил ей «Неккерман», понимая ее вожделение.

– А тебе не жалко? – спросила она, зажав журнал под мышкой.

– Бери, не то передумаю… Ну, а как твой жених?

– Женька? А он еще не жених. Кандидат.

– Как же так? А мать все зовет меня на смотрины.

Она оглянулась на Наташу.

– Ладно, доктор, захочешь – сама познакомишь, – сказал я.

Ушли…

На столе лежал путеводитель и развернутая план– карта Дрездена… Вот и Алька скоро махнет в Дрезден…

Месяц назад я уезжал оттуда поздним будапештским экспрессом в Берлин. Конец марта был гнилой. Сырая темень незаметно вползала в город. Дождевая пыль липко оседала на здания и брусчатку, оставалась испариной на лице. Радужные венчики ее висели вокруг белого сияния неоновых фонарей. Непроглядно глухая вода Эльбы, вовсе черная под мостами, с дрожью, как от внезапных ожогов, перекатывала быстрый отсвет автомобильных фар и скользившие желтоватые полосы света, падавшего из окон громыхавших трамваев. Дул сильный ветер, закручивая штанины брюк, выламывая наизнанку зонты в руках редких прохожих. Увязли во тьме точки предупредительных огней телевизионной башни на лесистой вершине Вахвицер – Хеэ.

Пустынны были улицы, пустота сквозила из витрин обезлюдевших магазинов. Она особенно обнажена была на залитой светом многоэтажной Прагер-штрассе – счастливой и клокочущей днем.

К непогоде становишься чувствительней на чужбине, когда смотришь с вымершей мокрой улицы на сотни зазывно полыхающих окон многоэтажных отелей или в ожидании поезда слоняешься по вокзалу, где лаконичные и сокращенные надписи-указатели обращены вроде не к тебе, а к тем, кто и без них все здесь знает. Ты же, чужеземец, только путаешься в них…

Поезд опаздывал, и я заглянул в привокзальный гастштет, бойко обслуживавший пассажиров, несмотря на поздний час.

Быстро самообслужившись, я устроился с подносом за столиком у самой двери. Ужин был дежурный: квадратик пресного холодца, несколько кружочков кровяной колбасы, салат из холодной картошки и лиловой капусты, кружка пива.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю