355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Глазов » Расшифровано временем
(Повести и рассказы)
» Текст книги (страница 13)
Расшифровано временем (Повести и рассказы)
  • Текст добавлен: 2 октября 2017, 23:00

Текст книги "Расшифровано временем
(Повести и рассказы)
"


Автор книги: Григорий Глазов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 36 страниц)

Хата была крайней, почти на выезде. За нею, сомкнутый тьмою, стоял лес. У самого забора – крытый брезентом грузовик, дверца открыта, и оттуда торчали сапоги спящего шофера.

Гурилева втолкнули в большую комнату, захлопнулась дверь, он остался один. Изнеможенно опустился на лавку под божницей, в медной лампадке едва дышал огонек. Только сейчас, в тепле, в незнакомых мягких запахах чужого жилья он ощутил тяжесть всей этой ночи, боль в каждом сочленении, вялость каждой мышцы. Начали одолевать вязкая сонливость, безразличие, нервная зевота. Он встряхнулся. Скользя взглядом по стенам, повернул лицо к иконе и тут же услышал – скрипнула дверь.

Вошла маленькая женщина, сутулая, лицо побито оспой, осторожно посмотрела на Гурилева, покосилась на дверь, молча поставила на стол керосиновую лампу, сняла стекло, приблизила лучинку к плошке и перенесла с нее огонь на фитиль лампы, экономно утопив его медным колесиком сбоку. Надев стекло, вышла.

Предметы, попадавшие в поле его зрения, были знакомы ему – валенки на печи, коробок спичек, обмылок, но казалось, будто увидел сейчас их впервые. И он подумал, что есть понятия, которые не сразу высказывают свою подлинную ценность, хотя постоянно и долгие годы сопутствовали нам, легко доступные, а потому – малозаметные. А теперь все это обрело свою настоящую цену… Так, наверное, и слова. Много их было до войны, обычных или красивых. Не всуе ли мы их произносили, не слишком ли часто, легко? Ведь каждое слово существует только для единственного случая, которому оно и соответствует, полностью совпадая с истиной… Вещи… Слова… Да и человеческие усилия, поступки… Не было ли их, не к месту, торопливо истраченных, не дождавшихся момента, чтобы проявиться со всей глубиной смысла, полезности?.. Что же в моей жизни прозвучало или совершилось вполовину и не в тот раз, когда нужнее всего?..

Он так напряженно думал об этом, говорил с собой, что стало казаться, будто не один здесь, а вступил в спор с кем-то.

И в этот момент отворилась дверь, вошел офицер, за ним несмело Лиза, а за нею – солдат.

Гурилев невольно поднялся, офицер остановил его взмахом руки. Был он высок, длинная замызганная шинель расстегнута, небритое лицо обрюзгло, по краям рта чуть провисала морщинистая кожа, будто кости под ней вынули. Он сел за стол. Солдат услужливо положил перед ним паспорт Гурилева, бесполезный уже автомат и его запасной диск.

Офицер вскинул глаза, и Гурилев увидел воспаленные, в красных жгутиках глазные яблоки, припухшие веки. Правый глаз его все время слезился, офицер мягко утирал его марлевым тампоном и морщился этой стороной лица.

Было тихо.

Офицер повертел в руках паспорт, полистал и, как бы примеривая фотографию к облику Гурилева, еще раз взглянул.

Из паспорта выпала похоронка на Олега. Гурилев сжался, боясь, что холодные белые пальцы чужого человека прикоснутся, как к открытой ране, к этому листку.

– Переведи ему, что мне некогда, – повернулся офицер к Лизе. – Скажи, чтоб не морочил голову, отвечал на все вопросы коротко и ясно. Ты поняла? Я спешу.

Лиза переступила с ноги на ногу. Гурилев видел, что она с трудом, в уме, переводила слова офицера. Худенькое лицо ее было бледно. Она уже успела переобуться, снять валенки и надеть знакомые ему детские ботинки. В коротком тоненьком пальто она выглядела совсем подростком. Покрасневшие, в цыпках руки держала защитно на животе.

– Вы сами попросились в переводчицы, Лиза? – спросил Гурилев.

– Нет, – замотала она головой. – Кто-то им сказал, что я работала в лазарете и знаю немножко по-ихнему.

– Что он сказал? – спросил офицер Лизу, прикладывая к глазу тампон.

– Я сказал, что она вам не нужна, – ответил ему Гурилев по-немецки.

– Вы знаете немецкий? – Офицер отнял руку от лица.

– Да.

– Откуда?

– До революции я учился в гимназии. Там хорошо преподавали этот язык.

– И вы не забыли?

– Как видите.

– Кто вы по профессии?

– Бухгалтер.

– Вы партизан?

– Это она вам сказала? – кивнул Гурилев на Лизу.

– Нет. Это сказали мои люди. Вы облили амбар, где ночевали солдаты, соляркой, подожгли его, а потом отстреливались… У вас отобрали этот автомат… Эта девушка сказала, что вы не местный. Вы в командировке.

– Она сказала правду. – Гурилев вспомнил о Лизе. Она стояла, все так же прижимая худенькие руки к животу, еще по-девичьи плоскому. По ее тревожному, измученно-напряженному лицу Гурилев догадался, что из его быстрого разговора с офицером Лиза улавливала, быть может, отдельные слова, не успевая понять и перевести себе смысл всего. И чтобы успокоить ее, сказал:

– Вы не нужны здесь, Лиза… Уходите… Куда-нибудь далеко. Маме скажите, я сделал что мог… Пусть так и передаст Анциферову…

– Прекратите! – оборвал офицер. – Если правда, что вы бухгалтер, а не партизан, зачем вы с автоматом, зачем подожгли амбар?

– Этих «зачем» я могу задать вам больше.

– Возможно. Но сейчас спрашиваю я. – Он посмотрел на часы.

«Спешит, – понял Гурилев. – Нельзя им долго тут… Надо потянуть время… Может, Анциферов…» И, вспомнив Анциферова, он услышал в себе его голос: «Ситуации создаю я… Я их хозяин…» И Гурилеву вдруг открылось то, что пряталось за бодрой и независимой поверхностью этих фраз. Их суть и смысл он сперва и все время потом воспринимал, как они и звучали. А произносились они горделиво, уверенно… «Но ведь это шелуха, – подумал он. – Там, в глубине, – иное: Анциферов не „создавал“, а выбирал обстоятельства, и только те, где точно мог определить, на что способен в них, а на что его не хватит… Пусть инстинктивно, он избегал таких, где ему предстояло делать выбор…» А с ним, с Гурилевым, все иначе, понял он внезапно: ситуации всю жизнь выбирали и вбирали его. А в них ему оставалось самое трудное – делать свой выбор, делать, либо соизмеряя свой последующий шаг с совестью, либо шагнуть, отмахнувшись от нее… Ах, как хотелось ему сейчас сказать об этом Анциферову, спросить… Забавно, что бы ответил он на сей раз?.. Перед Гурилевым как бы отодвинулась заслонка, загораживавшая всю прошлую жизнь. И из глубины этого тоннеля, по которому он шел десятилетия, вспыхнул свет – сильный, чистый, выделивший все, что раньше представлялось обыденным, случайным, заурядным в его жизни, к чему он по застенчивости боялся привлечь внимание других людей, считая, что ни он, ни эти подробности его существования не стоят того. Потому никогда не задумывался, что живет по внутреннему закону: не ожидание награды должно побуждать к добру. И, вспомнив свое «чему быть – того не миновать», подумал, что со стороны всем виделось только это – простая формула, оболочка. Хотя внутри нее он всегда вел борьбу своими средствами, считая, что у жизни есть законы и привнесенные извне, и другие – идущие из собственной души. И если вынужден служить первым, служи так, чтобы их оберегали законы те, другие – из своего нравственного запаса. И наоборот…

– Вы будете говорить правду? – услышал он голос офицера. – Мне некогда с вами возиться.

– Я знаю, вы спешите… Правда моя вам все равно не нужна, как мне ваша, – устало сказал Гурилев.

– Вы не годитесь в герои.

– Да ведь и вы тоже. – Он уже не боялся.

Офицер встал.

Солдат подтянулся.

У Лизы испуганно дернулись брови.

– Выведите его, Зиги! – приказал офицер.

– Слушаюсь, господин обер-лейтенант! – Солдат поджал губы. – Что с ним делать?

– Что хочешь. – Офицер махнул рукой с зажатым в пальцах тампоном.

– А девчонку?

– Пусть уходит…

После светлой комнаты ночь показалась Гурилеву черной стеной без единого рельефа. Когда сходили с крыльца, он споткнулся, едва не упал. Конвоир за спиной легонько толкнул его автоматом в плечо.

– Лиза, уходите… Вам разрешено… – быстро сказал Гурилев, уже различая узенькую спину Лизы.

Но она стояла, боясь сделать что-то не так. И лишь когда солдат стволом автомата направил Гурилева во двор, она стремительно повернула в обратную сторону и заспешила по темной улице…

Гурилев брел медленно, почти ничего не видел перед собой, с трудом передвигал обмякшие ноги, иногда улавливая позвякивание какой-то железки на амуниции конвоира. Ни на чем не мог сосредоточиться. В голове все клубилось, путалось, горячо мельтешило. Какие-то обрывки мыслей, фраз – то ли тех, что он где-то говорил, то ли тех, что собирался произнести… Захотелось спать… Ужас как захотелось спать!.. Упасть бы и заснуть… Он все боялся выстрела в спину, когда они пересекали темный двор…

Они остановились у крепкого сарая. Солдат втолкнул Гурилева внутрь, закрыл дверь, накинул переплет на проушину, громыхнул шкворень…

Обвыкнув в темноте, Гурилев у стены увидел пароконную бричку. Он влез в нее, лег обессиленно навзничь и закрыл глаза, желая одного – уснуть.

Но сон пришел не сразу, разболелась голова, виски разламывало изнутри, его чуть не стошнило. Но незаметно он начал куда-то исчезать от себя, проваливаться. Это не было сном, скорее – отсутствием. Он не мог определить, сколько так длилось…

«Терпи!» – послышалось в душе… Так говорил, бывало, отец Никодим, выкручивая ученику ухо. Терпи… Не убий… Не укради… Сколько этих заповедей!.. Но они не охватывают все зло. Его не просто больше. Оно разнообразней, разбросанней, не всегда сосредоточено в умысле одного человека, а складывается в нем из побуждений многих… Сколько же и какую доброту надо этому противопоставить?! Чтоб она не только выставила зло на осмеяние и позор. Чтоб убила его. Дабы новым поколениям его досталось меньше… И неважно имя того, из чьей души выйдет эта доброта… Но какой она должна быть? Такой, что усовестит словом или же поднесет спичку к соломе под амбаром, где спят те, кто принес зло?.. «И добро и зло имеет своих героев. Вот что самое ужасное – не только добро, но и зло имеет…» – сказал когда-то Юзеф Байдар… Чьи это слова?.. Впрочем, какая разница…

Он очнулся от голосов во дворе, их было много, они суетливо перекрывали друг друга. Говорили по– немецки. Торопливо, с выкриками. Раздавался топот сапог. На ровных оборотах заработал мотор грузовика. Сладковатый запах выхлопов проник сквозь щели. Потом все утихло. И кто-то спросил: «Что делать с русским, господин обер-лейтенант?» – «Где он, Зиги?» – узнал Гурилев голос офицера. – «В сарае». – «Я же сказал, он мне не нужен… Нам пора ехать…» Щелкнула дверца кабины.

К сараю приблизились шаги. Гурилев поднялся в бричке, хотел выбраться из нее, зацепился карманом обо что-то, услышал звук рвущейся ткани. И в этот момент распахнулась дверь. В проеме возникла знакомая коренастая фигура конвоира. Что-то металлически щелкнуло в его руках, и тотчас громкие белые вспышки прошили наугад темноту в углах. Затем солдат дал длинную очередь вдоль стены. Сперва Гурилев услышал жесткий треск досок. А потом – удар в плечо и грудь. Опрокидываясь, выставил уже немевшую ладонь, словно пытался остановить добивавшие его огненные разряды…

«Уважаемая товарищ Гурилева, – писал Анциферов. – Ваш муж, Антон Борисович, спасая государственные деньги и корма…» Он остановился, заметив на кончике пера ворсинку, осторожно снял ее и отложил ручку. Ему не нравилась фраза «государственные деньги и корма». Обыденно. Надо бы позначительней, может: «спасая государственное имущество»? Он поскреб шею, посмотрел на Доценко, сидевшую обок:

– Как думаешь, Доценко, «спасая государственное имущество» – звучит? Нам ведь вдвоем подписывать как свидетелям… А подробности… зачем они ей? Подробности, допустим, неизвестны.

Ольга Лукинична отозвалась не сразу.

– Имущество, говоришь? – раздумчиво и вроде недоуменно спросила она, встала, остановилась за его спиною, долго смотрела ему в затылок. – Пиши… «имущество»… – вздохнула. – Ты сочиняй… я сейчас… к поросенку надо… – Она вытащила из печи чугунок с распаренной картофельной шелухой и, направившись к двери, еще раз оглянулась.

Анциферов, словно почувствовав неприятное прикосновение ее взгляда, погладил то место на седом затылке, затем взял ручку и решительно ткнул пером в старую школьную чернильницу «невыливайку» с засохшими фиолетовыми разводами на белом фаянсе.

РАСШИФРОВАНО ВРЕМЕНЕМ
Повесть

Все мы при необходимости любим ссылаться на случай. Благодарим или обвиняем его, иногда относимся как к чему-то потустороннему, неестественному, что возникло вопреки логике.

Тем не менее случаи существуют повсеместно, жизнь узаконила их в любой человеческой судьбе, они происходят с кем-нибудь из нас постоянно. Как сказал Даль, «все на свете случай».

Недоверие к случаю рождается потому, что происходит он с кем-то, а не с тобой. Под сомнение ставится его истинность, сама возможность возникновения. Забываем простую закономерность: с кем-нибудь из десятков миллионов людей это должно было произойти.

…Странно, необъяснимо: я спал и вместе с тем знал, что кричу во сне. Вопль шел из нутра моего, распирал горло, душил. Я хотел, чтоб меня разбудили – так тяжко и страшно было от этого предостерегающего кого-то крика. А сам я не мог вынырнуть на поверхность реальности, чтоб унять свой голос, пытавшийся предотвратить что-то роковое…

Позже, лежа в темноте с открытыми глазами, вслушиваясь, как колотится, будто после бега, сердце, я пытался оглянуться: что же такое снилось? Однако передо мной – лишь глухая, тревожащая пелена. Но поскольку это не впервые и происходит издавна от одного и того же сна, я легко догадался, что было и в этот раз…

…Невысокое кирпичное здание буквой «П» на пригорке, сводчатые ворота в центре, узкие окна. Мы бежим к нему втроем: Марк Щербина, Сеня Березкин и я. Сквозь ворота вижу огромный двор, и тут же, споткнувшись о вбитый в подворотне рельс, падаю; поднимаюсь, вбегаю в здание и через окно замечаю, как из противоположного крыла дома выскакивает немец, волоча за собой карабин. Марк не видит немца, я кричу, чтоб предупредить. Кричу, кричу, кричу, но Марк не слышит, и тут тяжко, со сдвоенным отзвуком вламывается выстрел…

Давняя явь стала сном, он преследует меня много лет, – подробен, точен и реален, как каждая минута того далекого дня. Сон возникает по одним и тем же законам: что-то случившееся накануне отворяет ему дверь в мой мозг. Понимаю, что на этот раз был телефонный звонок…

– Ответьте Москве, – сказала телефонистка.

В трубке далекий плавающий звон, затем мужской голос:

– Здравствуйте. Меня зовут Клаус Биллингер, – говоривший слегка картавил. – Я аспирант из ГДР, учусь в Москве… Здесь в редакции журнала мне дали ваш телефон… Берлинский еженедельник перепечатал ваш очерк. Я прочитал… Там много знакомого мне по рассказам отца, по его письмам и записям… Они нашлись спустя тридцать лет… Мне трудно объяснить вам все по телефону… Среди этих бумаг оказалась тетрадь… Она, по-моему, имеет к вам отношение…

Я не понимал, о чем речь. Что за тетрадь? Но поблагодарил за внимание к моему очерку.

– Вы больше не собираетесь в ГДР? – спросил он.

– Собираюсь, но не скоро. Возможно, в марте следующего года.

– О, это не так далеко, – сказал он, полагая, что время – категория, равная для любого возраста. – Через месяц я уже буду совсем дома… Закончу приводить в порядок бумаги отца… Запишите мой берлинский номер и обязательно позвоните…

И вот – март следующего года. Конец месяца застал меня в Дрездене, откуда я должен был возвращаться в Берлин, где, помимо прочих дел, собирался позвонить Клаусу Биллингеру…

Встретились мы в вестибюле «Боулинг-Центрума». Он пришел после работы – невысокий лысоватый парень, выглядевший старше своих лет от рано облившей его полноты и больших очков с сильными стеклами, за которыми светло-серые глаза казались чуть навыкате.

Большой коричневый портфель его раздулся, выступ застежки едва держался в скобе. Я понял: четверг последней недели марта, канун пасхи, когда делают закупки.

Столик мы заняли близко к барьеру, за ним – размеченное на дорожки широкое игровое поле. Странным выглядело оно в уютном ресторанном зале. Люди, взопрев от усердия, кто в спортивных костюмах, кто просто в рубашках с закатанными рукавами, швыряли массивные шары размером с баскетбольный мяч, прихлебывая пиво.

Шары, тяжело гудя по твердому настилу, нацеленно неслись вдоль дорожек к треугольнику из десяти кегельбанных кукол. Каждый старался сбить их побольше. Куклы падали, проваливались под пол, а автоматические ухваты, звякая, выстраивали их заново. Шар так же автоматически-тайно возвращался к игрокам, и все повторялось сначала. Стоял беспрерывный гул катящихся шаров и грохот падающих кукол. На типографски отпечатанных бланках игроки вели какой– то подсчет.

Клаус пытался объяснить мне смысл игры в боулинг, но я понял лишь, что плата за один час пятнадцать марок, что любители приобретают годовые абонементы, получая по ним право поиграть раз в два месяца (слишком много желающих!), что, наконец, его, Клауса, дядя имеет такой абонемент от либерально-демократической партии, будучи членом одной из ее организаций в Шилдове, что в часе езды от Берлина…

– У вас есть еще дела в Берлине? – спросил Клаус.

– Есть.

– Но раньше понедельника вы ничем заняться не сможете: пятница, суббота и воскресенье – мертвые дни, пасха. Я предлагаю на это время поехать ко мне. Что вам скучать в гостиничном номере? Мы живем недалеко от Тирпарка. Квартира большая.

– Удобно ли? – усомнился я. – Пасха ведь, семейный праздник.

– У нас это не так серьезно, уже давно – ритуал быта, не больше, чем привычка. Мама в субботу уезжает к дяде в Шилдов, а ухаживать за нами будет моя сестра Марта.

Видя, что я все же колеблюсь, он добавил:

– Есть еще один аргумент в пользу моего предложения: за эти три дня вы просмотрите бумаги отца.

Я согласился.

Официант принес на тарелочке счет, деликатно прикрытый салфеткой, поставил перед Клаусом. Он близоруко склонился, заглянул под салфетку, выписал чек, вложил его в свой паспорт и подал официанту. Затем паспорт был возвращен, и после этого протокольно обстоятельного, но и удобного безналичного расчета мы покинули зал «Боулинг-Центрума». На Александерплац нырнули в метро. Час «пик» еще не начался, в вагоне удалось сесть.

– Дело вот в чем, – сказал Клаус, пристроив пузатый портфель у ног. – За три месяца до того, как я разыскал вас и позвонил вам, умер мой отец. Тяжелый диабет. А два года назад во время разбора руин на Ляйпцигерштрассе в дымоходе разбитой котельной рабочие нашли мешки полевой почты вермахта, опечатанные военной цензурой. Они были доверху набиты письмами солдат с Восточного фронта. Пролежали в развалинах около тридцати лет. Кто их туда сунул, зачем – сказать трудно. В одном из них оказались письма и дневник моего отца. Вместе с ними, завернутыми в кусок брезента и перевязанными телефонным кабелем, была и тетрадь, о которой я говорил.

– Каким образом тетрадь может иметь отношение ко мне?

– По-моему, самое прямое. Девяносто девять за то, что я прав. Больше не скажу ни слова – сюрприз, – засмеялся Клаус. – Когда я прочитал ваш очерк, я тут же принялся вас разыскивать в Москве. Отец много возился со своими воскресшими бумагами, что-то расшифровывал, уточнял, дописывал… Выходим, мы приехали, – Клаус быстро поднялся, подхватив портфель…

Вечером мы пили кофе со сливками, сыром и гренками, которые мать Клауса фрау Криста Биллингер готовила, как сказал он мне, по рецепту из календаря. Сама же она, худая высокая женщина, с лицом напряженным, словно от давней неизбытой заботы, неслышно выходила и входила, ни разу не подсев к столу. Развлекала нас Марта – рыженькая смешливая двадцатилетняя сестра Клауса. Говорила она без умолку, очевидно демонстрируя мне свое знание русского языка. Марта работала продавщицей в магазине военторга, где покупатели – в основном жены советских военнослужащих.

Сперва меня смущала холодность хозяйки, ее ни на чем не останавливающийся взгляд, неучастие в застолье; щебетанье Марты казалось мне желанием как-то сгладить сухость матери. Но постепенно я понял, что ко мне это отношения не имеет, что все происходит в том порядке, каким обычно живет этот дом.

Вскоре фрау Криста Биллингер сняла передник, включила телевизор и села в кресло. Западный Берлин транслировал предпасхальную передачу из Мюнхена. Программа называлась «Небесная весть», после чего, объявил диктор, в исполнении драмкружка евангелической общины пойдет религиозная пьеска со странным названием «Куда с таким количеством тухлой рыбы».

И тут возник конфликт: Марта хотела смотреть по другой программе какой-то фильм, ждала его целую неделю. Не знаю, чем закончился спор, – Клаус, посмеиваясь над матерью и сестрой, увел меня в свою комнату…

– Что ж, приступим, – он извлек из кармана связку ключей в кожаном футлярчике, долго перебирал их, близко поднося к глазам, наконец, нашел нужный, отпер ящик письменного стола и вытащил две пухлые папки. – В этой – оригиналы, – сказал он, откладывая, – а в этой фотокопии, – он протянул мне папку. – Здесь есть и письма, которые дошли с фронта благополучно, часть хранилась у матери, часть у родителей отца. Мать всем этим очень дорожит и никуда из дома не дает. Поэтому для себя я сделал фотокопии…

Открыв папку и бегло перебрав плотные, одинакового формата листки фотобумаги, я поднял глаза на Клауса. Я даже не заметил, в какой момент в его руке оказалась общая тетрадь в слинявшем сером коленкоровом переплете.

– Вот, – сказал он, кладя ее передо мной.

Обыкновенная, общая, девяносто шесть листов, невероятно старая, иссохший коленкор в трещинах, кое-где на корешке он вовсе истерся, обнажив швы с побуревшим клеем на марле и поржавевшие скрепки.

Оставалось открыть тетрадь, что я и сделал. И взгляд мой пристыл к первой странице: на пожелтевшем листе в широкую линейку с красными фабричными полями по-русски было написано «Дневник», а ниже – моя фамилия, имя и довоенный адрес. И еще: «Начат 1 сентября 1939 года». Все написано моим школьным, но уже взрослевшим почерком, запретным для учеников пером «рондо». Я узнал все это сразу или же вспомнил сразу. И не только это. В моем мозгу, как падающая звезда, пронеслись десятилетия, впечатанные в них события, человеческие лица, целые и уничтоженные города, грохочущие эшелоны и ветер от них, пахнувший мазутом и паровозным дымом, – огромный пестрый мир, озвученный голосами людей…

– Ваш? – услышал я Клауса.

– Как он попал сюда?.. Впрочем…

– Все здесь… И ответ на ваш вопрос, – он показал на папки. – Эту, с фотокопиями, возьмите себе.

– Кем был ваш отец?

– До войны подручным у провизора. В 1940 году его призвали в армию, в строй отец не попал – сильная близорукость с астигматизмом. Его определили в армейскую аптеку при лазарете. Расфасовывал порошки, мыл колбочки… Остальное и главное вы узнаете из его бумаг. Я не знал, как ими распорядиться. Просто сохранить на память или показать в какой-нибудь редакции, издательстве? Я не был уверен, что это может кого-нибудь заинтересовать. А потом прочитал ваш очерк. Вот так, – он умолк, склонив голову, готовый слушать меня.

Но что я мог ему сказать в тот момент?

– Здесь все в хронологическом порядке, – снова заговорил Клаус. – Что ж, до завтра. – Он вышел.

Прошла неделя моего пребывания в Берлине, три дня из нее я прожил у Биллингеров. Клаус вызвался проводить меня до аэропорта в Шенефельде, а до электрички с нами пошли Марта и пятилетняя Эрика – соседская девочка, которую родители, уехавшие в отпуск, подкинули Марте.

Мы стояли на платформе в ожидании электрички. Эрике наскучили наши разговоры, у Марты она выклянчила марку, разменяла ее в киоске «Митропы» и развлекалась: став на весы-автомат, опускала в щель монетку, взвешивалась, а за следующую денежку получала порцию туалетной водички из этого же автомата. В весы было вмонтировано зеркало, Эрика на цыпочках тянулась заглянуть в него, чтобы пригладить ладошкой светлые легкие волосы, смоченные пахучей водичкой…

Так и запомнилась она мне: курносая, с высокими скулами, стоящая на цыпочках.

Уже сидя в электричке, я подумал: мир для этой девочки состоит из конкретных вещей и явлений– символов. В основном – добра. Понятие зла приходит к ней еще из сказок. Эти три дня, выходя в сад, я учил Эрику ездить на роликовых коньках по асфальтированной дорожке; разок сходил с нею в Тирпарк, где она потащила меня в «Бремхауз» смотреть хищников, живущих в открытом вольере.

Наверное, я для нее тоже остался отзвуком добра, как отец Клауса, «опа Конрад» – дедушка Конрад. Попробуй, сообщи ей я или кто другой из взрослых, что «опа Конрад» мог убить меня, а я его! Что рухнет в ее душе?!

Пройдут годы. Из учебников и книг Эрика узнает, что была война, кто с кем и почему воевали. Узнает она, что были Освенцим, Майданек и Равенсбрюк. Но сможет ли она понять, как это тот конкретный «я», что учил ее ездить на роликовых коньках, и конкретный «опа Конрад», на коленях у которого она любила сидеть, могли убить друг друга? Мир для нее уже будет делиться по четким признакам на хороших и плохих людей, на добро и зло. Но я и умерший Конрад Биллингер будем пребывать в ее памяти рядом. Способно ли будет то время ответить на все ее вопросы, если уже сегодня это не так просто сделать, потому что подробности растворяются в общих понятиях, которые не всегда принимаются на веру, а если и принимаются, то только разумом. Значит, сохранить подробности? Но не возбудят ли они новые вопросы, в которых будут недоумение, горечь и недоверие? Нужно ли это делать? Если да, то следует помнить, чем рискуем, когда в своем рассказе, оглядываясь на прошлое, станем угодничать перед настоящим…

Автостоянка около аэропорта была забита машинами с западногерманскими номерами. Их владельцы улетают отсюда по делам и в отпуск по всему миру: из Шенефельда им дешевле, чем из аэропортов ФРГ, а машины ждут их возвращения, благо стоянка бесплатная.

Объявили посадку. Я поблагодарил Клауса за гостеприимство и, разумеется, за то, что разыскал меня, чтоб возвратить дневник. Он лежал в моем чемодане в папке вместе с фотокопиями бумаг покойного Конрада Биллингера, а от его сына я получил право распорядиться ими по своему усмотрению. Я ничего не пообещал Клаусу заранее, бегло просмотрев письма и дневник его отца. С Клаусом мы могли встретиться лишь осенью, когда он приедет в Москву на какой-то симпозиум химиков.

Клаус заметил, что благодарить его не за что, никаких хитроумных комбинаций выстраивать не пришлось: просто на глаза ему попалась моя фамилия под очерком в еженедельнике, который он выписывает уже десять лет, где упоминались события, знакомые ему по рассказам и дневнику отца. Остальное было делом двух-трех телефонных звонков, на последний из которых я и отозвался. Ему повезло, шутил Клаус, что я уцелел на войне и стал писать очерки. Вот и все Ведь имелись и другие варианты, улыбался он и, загибая пальцы, перечислял: дневник его отца мог попасть ко мне; отец его или оба мы могли погибнуть, я не умел бы писать очерки; оба мы могли не веста никаких дневников; находились бы на разных фронтах и т. д.

Мне хотелось сказать этому молодому немцу что-то хорошее, приятное, но обычные, обязательные для такого момента слова давно утратили искренность. И я просто похлопал Клауса по плечу, в проходе еще раз оглянулся и прощально поднял руку…

В первое же воскресенье по приезде я пошел к Лосевым.

Когда-то нас было четверо: Витька Лосев, Сеня Березкин, Марк Щербина и я. Из школы вместе ушли в одно пехотное училище. За месяц до выпуска, не получив своих кубарей на петлицы, отбыли на фронт Выгрузились из эшелона и с марша – в бой. Так и началось. Нам везло: все время были вместе. После первого ранения мне удалось вернуться в свой полк. Уже младшим лейтенантом. Витька Лосев сказал тогда: «Обскакал ты нас: пока мы воевали – звание получил». Не завистливо, а удивленно сказал. Лосев никогда не завидовал, а лишь удивлялся, считал, что самый способный среди нас – он. Тем более на войне. Сеню Березкина вообще в расчет не брал. Тут, пожалуй, Лосев не ошибался. Березкин был хилым и всегда неловким человеком, во время разговора вскидывал голову, а веко левого глаза прищуривал, будто вслушивался во что-то. Был он совершенно нелепым для армии существом. Что ни надевал, все выглядело карикатурно: гимнастерка почти до колен, шинель горбом на спине, обмотки постоянно сползали. И вечно простужен. Особенно донимали его строевые занятия. Лишенный чувства координации, Семен по команде «шагом марш» вперед выносил левую ногу и левую руку одновременно, вроде боком выступал. Другой захоти так – не получилось бы, а у Семена – только так. Намаялись с ним взводный и старшина, и смеху было, и горя, а потом махнули рукой.

Зато был у Семена редкостный слух, играл на баяне, на пианино, на мандолине. Мелодии из фильма «Большой вальс» знал наизусть…

Было нас четверо. Теперь я один, недавно не стало и Виктора. В некотором смысле под моей опекой остались жена его Наташа и дочь Аля. Внешне ничего в их доме не изменилось. Обе привыкли к моим посещениям, но старались держаться независимо, хотя я понимал, что без Виктора их материальное положение значительно ухудшилось.

В этот раз я пошел к ним вручить подарки из Берлина: Наташе – пудреницу, Але – купальник. Так полагалось еще и потому, что этот порядок давно завел Виктор. Он часто бывал в заграничных командировках и любил привозить подарки не только жене и дочери, но и друзьям. Слыл широким и добрым, но счет одолжениям вел: кому и какой значимости; не терпел, когда это забывали. Едва появились газовые зажигалки «Ронсон», он тут же привез мне такую из Англии. Я знал, что в руках у спекулянтов она полсотни, сказал ему об этом. Он засмеялся: «Ты только рассказывай всем, что это я привез, мне этого достаточно». Делая подарки, как бы получал удовольствие, мол, это он достал первым…

Дома была только Наташа.

– А где дочь? – спросил я.

– В библиотеке. Топанатомию зубрит. Ну, как съездил?

– Хорошо.

– Чаю хочешь?

– Давай…

Пока она возилась на кухне, я вытащил из портфеля подарки, обвел взглядом комнату. Стены потемнели, на потолке проявилась желтизна, разошлись трещины. С ремонтом нахлебаются, то ли дело при Викторе. Я посмотрел на его фотографию в тонкой металлической рамке над тахтой. Точка съемки была необычной: куда бы я ни смещался – вправо ли, влево ли, – его глаза будто передвигались за мной, вроде он следил, что делаю в его квартире, о чем говорю с его красивой еще, легкой в движениях женой, словно только сейчас Виктор спохватился, как давно и тайно нравилась мне Наташа…

Впервые я увидел Наташу еще школьницей на маленькой фотографии, а познакомился, когда она стала уже студенткой и Витькиной женой. Все было хорошо, а главное – просто, потому что мы оставались друзьями.

Однажды мы лежали с Витькой на пляже, на горячем песочке, ногами к воде, уперев подбородки в скрещенные руки. Наташа ушла в кабинку переодеваться. Она вышла оттуда и направилась к нам. Я наблюдал ее приближение, и вдруг будто увидел незнакомую молодую женщину: в тугом оранжевом купальнике, высокую, с плавно выгибавшейся линией бедер.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю