355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Глазов » Расшифровано временем
(Повести и рассказы)
» Текст книги (страница 20)
Расшифровано временем (Повести и рассказы)
  • Текст добавлен: 2 октября 2017, 23:00

Текст книги "Расшифровано временем
(Повести и рассказы)
"


Автор книги: Григорий Глазов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 36 страниц)

В один из таких дней я подсел к Сене Березкину, когда он чистил автомат. На лапнике лежала старая портянка, на ней – разобранный затвор, масленка, ершик. Старый подворотничок Сеня порвал на лоскутки…

Он понюхал тряпицу, смоченную маслом, улыбнулся:

– Люблю запах масла. Есть в нем что-то от железа, машин, движения… Ну, как тебе объяснить? Что-то городское, устойчивое, постоянное…

– Только сухарь этим маслом не помажешь, – сказал я.

– Можно и так сгрызть… С кипяточком. Вот сахар у меня пропал, жаль. Было пару ложек в мешочке, мешочек промок, а когда высох, сахар – корочкой по нему присох, часть в ткань впиталась. Хоть высасывай… Помнишь, какой до войны был рафинад? Такие конусообразные головки. Крепкий, синевой светился…

– Много щелочи берешь, Семен, – заметил я, как он окунал шомпол в одну из горловин масленки. – Все было до войны, Сеня…

– Загадочное существо человек, – опустил Сеня левое веко. – Вот Витька говорит: «Не жизнь, а война». Но ведь мы живем, – выделил он. – Как и в нормальной, мирной жизни есть те же понятия утра, дня, вечера, ночи. Есть завтрак, обед, ужин…

– Иногда условно, – весело подмигнул я ему.

– Да… Но я не об этом… Есть уже сложившийся быт, новые устойчивые привычки, и уже давно не ощущаешь их случайности или ненормальности. День начинаешь не с опасения, что сегодня тебя могут убить, а с мысли о естественных вещах, интересных и необходимых в этой жизни… Значит, надо не существовать, не выносить, а жить. Не думать постоянно, что все делаешь только ради войны и для нее. Ведь она временная работа в нашей жизни. – Он взял автомат, перевернул прикладом вперед, приник глазом к стволу, проверяя, хорошо ли вычистил. – Ну вот, порядок, теперь Виктор не придерется. Я ведь для него солдат второго сорта, – стеснительно улыбнулся Семен. – Может, он прав, и потому меня пули обходят?

– Разве ты не боишься смерти, Семен? – спросил я, раздумывая над его прежними словами.

– Я не понимаю, что это. Мне страшно, когда бомбежка, артобстрел. Это грохот, свист… Чисто физические ощущения… Для меня смерть – это исчезновение. Но как это – чтобы я вдруг исчез?! Исчез навсегда для тебя, для мамы. Как это, чтобы меня не стало?! Вот не представляю себе! Глупо, конечно, но не представляю, – он собрал затвор, вставил в автомат, пару раз взвел, клацнул, загнал диск, портянку с масленкой и ершиком спрятал в вещмешок. – Я, наверное, говорил глупости и тебе смешно?..

– Нет, Сеня, тут смеяться не над чем.

В ту пору меня не раз занимала мысль: вот увидеть бы его лет эдак через пятнадцать – двадцать. Мне было любопытно, как он будет выглядеть. Кем станет? Какая у него будет жена, дети, как он с ними будет разговаривать?.. О себе так никогда не думал, а вот о Семене думал. Такой уж он был человек…

– От мамы есть письма? – спросил я.

– Да, очень устает. В больнице персонала теперь не хватает. Приходится много работать… У нее недавно карточки хлебные вытащили из ридикюля. Есть же негодяи! И в такое время! Страшно расстроилась… А ты получаешь оттуда, от этой девушки?

– Что-то давно не было…

От Лены действительно давно не было вестей. Я волновался и не понимал, в чем дело. Из Кара-Кургана мое письмо вернулось с пометкой «адресат выбыл». Я полагал, что она уже в Ленинграде, и не понимал, почему молчит… Я помню, что вырезал из «Красной звезды» статью Ильи Оренбурга, хотел отправить Лене, может, она ей не попалась. Статья была такая, что по минным полям готовы мы были зашагать, чтоб только до немцев добраться, за глотки хватать. Во мне звучали слова Лены: «Что они с нами сделали и что нас вынудили делать!» С какой обидой она говорила об этом, о ненависти, какую пробудили в нас! Ее волновало, остынет ли когда-нибудь эта ненависть. «Ведь после войны нужно будет столько доброты и нежности, чтоб ее хватило для всех сирот, вдов и матерей, чтоб унять их горечь», – говорила она…

Обо всем этом, думал я тогда, потом когда-нибудь напишут. Но вот что казалось мне несколько несправедливым: все равно всю правду те, кто будет читать, не ощутят, часть ее останется в словах, потому что есть чувства и ощущения, которые доступны только собственной шкуре, они живут как бы только один раз и только для конкретного человека, воспроизвести их для кого-то невозможно… Прав ли я был?..

«31 декабря, четверг.

Завтра Новый год!

Стоим за Невелем. Близка граница Прибалтики. Похоже, нас прижимают к ней. Куда же потом?..

В этих местах все сожжено. Уничтожена сама возможность жить: городишки – в пыль, деревни – в золу. Уцелевшие жители прячутся в лесах, в землянках.

Наши спецкоманды не дают им и там покоя. Я видел солдат из одной такой команды. Люди как люди, но поразило их равнодушие и настойчивая исполнительность в этой адской работе. Кто же мы?.. Иногда мне кажется, что эта война не для победы, а на истребление. Взаимное. Все однозначно: русские для нас – до единого враги, мы для них – тоже, все до единого.

Никого не интересуют отдельные люди, их душевный мир, наконец, их поступки. Будто все друг перед другом виноваты… К чему это приведет – бог знает…

Наступили холода. То мокрый снег, то дождь с ветром. И снова – тоскливая чужая земля. Впрочем, и наша сейчас такая же мокрая и тоскливая…

Старик Дитцхоф очень плох. Исхудал, форма на нем, как на палке, лицо совсем серое, особенно уши, поросшие волосами. Вчера он поскандалил с Густавом Цоллером. Тот принес откуда-то русскую икону, намалеванную на черной от времени и копоти доске. Мы долго ее разглядывали. Цоллер ударом о колено расколол ее пополам и швырнул в печку. Дитцхоф испуганно вскочил и стал выгребать половинки, кричал на Цоллера, что это грех, что бог не простит, а Цоллер смеялся и запихивал их обратно…

Сегодня я сказал Альберту, что с Дитцхофом плохо, так отощал, что кожа будто от костей отделилась. Что ни поест, тут же вырвет. Зачем его держат? У него же трое детей.

– Знаю. Я и доктор Флюммель его смотрели, – ответил Альберт. – Ему уже ничего не поможет – стеноз, рак пищевода.

– Почему же его не отправят на родину в хороший лазарет? – спросила Мария.

– Там для мертвецов нет места…

Я подумал: лучше бы Дитцхофа убило пулей или при бомбежке. Семья получила бы извещение, что он погиб как герой, сражаясь за фюрера. И все бы сочувственно кивали, кто-то помог бы жене и детям. А так – кроме неприязни, они ничего не получат: умирать от болезни, когда тысячи мужей и сыновей гибнут в великом сражении, позорно и нелепо. В этой нелепости есть даже какой-то оскорбительный для нации смысл, унижающий ее достоинство…

– Ничего, Конраду ты не очень огорчайся, – усмехнулся Альберт. – У Дитцхофа есть утешение: все его страдания здесь, как он утверждает, – пустяк. Главное там, на небесах. А там ему будет хорошо. Он в этом уверен… С нами обстоит похуже. Если нам наплевать, что будет там, значит, мы должны хорошенько почувствовать, что происходит здесь…

– В твоей иронии, Альберт, нет веры, сказала Мария.

– Во что?

– Да хоть во что-нибудь. Все, что выпало на долю нашего поколения, – быть первыми во имя будущего германского народа. Только это и должно нас утешать…

– Это я уже слышал, Мария, – перебил он ее.

– Нет, ты дослушай. Да, нас послал фюрер. Но ты когда-нибудь задумывался, зачем ему гигантские просторы России, все ее богатства, ему лично. Зачем одному человеку все это? Ему одному достаточно тарелки овощного супа. Ты это знаешь. Он призывает нас делать все и терпеть все ради нас же самих, миллионов немцев, ради тех, кто будет жить после нас! Это тебя устраивает?

– Нет!

– Тогда, может, ты пойдешь сдаваться в плен?

– Нет! Я пройду все до конца, со всем народом, чтобы те, кто будет жить после нас, поняли, что это был гибельный путь нации.

– Конрад, – обратилась ко мне Мария, – почему ты молчишь? Ответь ему…

Мне хотелось ответить им обоим. И я сказал:

– А что, если все зря? Вообще все: и твоя жертвенность, Альберт, и твои жертвы, Мария? И все останется, как прежде, как до войны? Только нас не будет. Без нас. Тогда во имя чего – мы?

– Ловко ты хочешь выбраться из всей этой истории! – рассмеялся Альберт.

Все чаще и чаще между нами возникают такие споры. И страшно, что это уже стало привычным. Но они не мешают дружить нам. Альберт и Мария – самые близкие и дорогие мне люди. Знаю я и то, как близки и они между собой, хотя иногда мне кажется, что в их любви есть что-то истеричное…»

«31 декабря.

Завтра Новый, 1944-й! Сделаем все, чтоб стал победным! Старшина привез „наркомовскую“. Готовимся!

Увидел убитого фрица. Вдруг поразило: лицо. Именно лицо.

В. ведет широкую переписку с девч.

А от Лены – ничего. Написал в Кара-Кур. в архив, где работал Ник. Петр. Рукав., запросил его Ленинград. адрес. Прислали. Рукав, отозвался. Ничего утешительного: получил от Лениной матери письмо еще из Кара-Кур., сообщала: выездные док. на руках, через день-два покинут Кара-Кур. Куда подевались? Из Ср. Азии выехали, а в Ленингр. не прибыли… Ума не приложу!..»

1944-й год нес для всех нас надежду, что он будет последним годом войны.

Старшина выскреб все свои загашники, чтоб покормить солдат повкуснее, привез водку: 31-го еще затемно, до рассвета немцы предприняли разведку боем. Мы отбили. А когда утихло и рассвело, я, Витька и Сеня спустились вниз к кустарнику по старой кочковатой пашне с перемерзшей стерней, торчавшей из-под снега.

Мы все уже привыкли к тому, что видишь после боя: обвалившиеся окопы, вздыбленные бревна блиндажей, стреляные гильзы, какие-то бумаги, тряпье, брошенное оружие и трупы. На них никогда взгляд не задерживался. Трупы стали привычной деталью такого пейзажа, к ним никто не проявлял никакого интереса: захвачены вражеские окопы, валяются вражеские трупы. Это слово существовало в нас уже как простое обозначение.

А в этот раз я испытал странное ощущение, когда увидел на взлобке, под голым, ободранным кустом убитого. Он был один. Еще издали заметив это одинокое, единственное темное пятно на снегу, я подумал: «Убитый человек лежит». И, может, потому, что он был один, я увидел его. Осколок вспорол немцу шею, из красной дыры под запрокинутой головой торчали перерубленные желтоватые и бело-розовые жилы и хрящи.

Витька присел на корточки рядом с ним, а мы с Семеном стояли. Суконное форменное кепи-каскетка убитого валялось рядом. Засаленная пропотевшая подкладка в одном месте, на шве, отпоролась, и виднелась чистая, не слинявшая зеленоватая изнанка сукна. Ветер ворошил снег, задувая его в шевелящиеся темные волосы немца. Лицо его было уже мутно-сизым, окаменевшим.

– Как ты думаешь, сколько ему лет? – тихо спросил Сеня.

Я пожал плечами. По лицу мертвеца уже ничего нельзя было понять.

– Тебе очень важно, сколько ему лет, – засмеялся, поднимаясь, Витька. – Будь спокоен. Новый год и дни рождения праздновать ему уже не придется…

Я не испытывал ни ненависти, ни жалости к этому немцу. Возникло лишь ощущение неуютности от того, что он неподвижно лежал на холоде, обнаженным затылком на снегу…

Долго не выходил у меня из головы этот немец с перерубленной шеей. Как-то уж очень одиноко лежал он там под кустом. По сей день стоит эта картина перед глазами, особенно снег в его волосах. Тогда действительно было любопытно, сколько лет ему, сколько прожил, что успел повидать?.. Семен наш был не дурак, если уж такой вопрос задал, значит, какая-то важная мысль его донимала. Но какая – уже не узнать…

К вечеру в землянку ко мне пришел Витька. Я слышал, как он встряхивал плащ-палатку и ругал кого-то: «Хоть бы лапник настелили. Ноги не обо что вытереть. Вон грязища какая. Все размесили». Потом вошел.

– Все пишешь летопись, командир? – хмыкнул он. – Смотри, Нестор, пронюхает Упреев, подведет он тебя за этот дневник под монастырь… Почитать бы дал, что там про нас есть.

– И так проживешь, – спрятал я тетрадь в вещмешок.

У самого Витьки канцелярия была похлестче. Он совсем запутался – завел многоадресную переписку со школьницами, студентками, молодыми женщинами из разных городов страны. У него накопилась целая коллекция их фотографий. В тот день он получил еще две: из Подольска и Ростова. Вывалил все на ящик от мин и пояснил:

– Эта вот, беленькая с перманентом – Настя. Из Рязани. Намекает, что дальняя родственница Есенина. Брешет, наверное. А эти, видишь, сфотографировались рядышком, комсомолочки-восьмиклассницы из Читы. Ничего, правда? Молоденькие только очень. Но есть надежда, что подрастут, а? – смеялся Витька. – Справа Нина, а слева – Наташа. Напишем? Ты одной, я другой… А вот это Оля из Ростова. Шляпка с перышком! Челита! Но Олю из Ростова придется побоку, была в оккупации…

Витька просидел у меня долго, звонил комбат, спрашивал обычное: «Как там у тебя? Война или тихо?..» У меня было тихо. Я понимал: приближается Новый год, немцы тоже, наверное, готовятся отпраздновать, и вряд ли у них есть охота сейчас соваться к нам, под огонь…

Так и встретили мы 1944-й – в тишине, под мягкий снегопад, выпили водку, чокнувшись котелками, заели тем, что послал господь бог – старшина, раздобывший к общему приварку хороший офицерский доппаек…

В этот день работалось плохо. Сперва вроде пошло, с утра, а потом как заколодило. Я листал свой дневник и записи Конрада Биллингера, вчитывался, сопоставлял, вспоминал, пытаясь озвучить в себе умолкшие годы, но слова приходили пресные и глухие, как в комнате, где стены обиты плотной, звукопоглощающей тканью.

Бросив работу, пошел в город, благо нашлась и необходимость: зайти в химчистку за брюками, в магазин подписных изданий за очередным томом Теккерея, в аптеку за каким-то дефицитным «антигриппином» для Наташи – она второй день сидела на бюллетене…

В праздности есть тоже некий полезный смысл – пристальней всматриваешься в меняющийся облик улиц, в бесконечное движение людей, в котором начинаешь различать подробности времени и обстоятельств, в лицах людей вдруг угадываешь характеры и примеряешь к судьбам, не боясь при этом ошибиться. И уже интересно: каждый человек что-то обозначает в жизни, его существованием жизнь решает какую-то задачу, возникает ощущение целесообразности, начала и продолжения чего-то, постигаешь, что это – вечно, и радуешься, что никакой самый изощренный и злой ум, никакая самая высокая власть не обладают возможностью все это остановить…

И тем не менее что-то меня беспокоило, неясное ощущение досады, незавершенности скреблось в душе. Причина была смутной, едва намекалась, но я понимал, что связана она с тем, что вдруг пропало желание работать.

С помощью логики я пытался выверить все свои ощущения, добраться до истока, и тут в уме моем возникло, как вспышка, слово «мальчик». Он не был в чем-либо виновен, этот Сережа, но после его ухода работа больше не пошла, что-то он сказал такое…

Он позвонил в дверь часов в одиннадцать утра – маленький, лет семи-восьми, в красном свитерочке и в джинсах.

– Здравствуйте. Вы наш сосед, – сказал он, стоя на лестничной площадке.

– Заходи, сосед, – пригласил я.

Он несмело шагнул через порог, остановился у вешалки.

– Я тебя слушаю.

– Почтальон сказала, что нашу газету случайно положила вам в ящик.

– Давай посмотрим, – я перебрал утреннюю почту, лежавшую на столике в коридоре, и действительно обнаружил «Медицинскую газету». – Она?

– Да, – сказал мальчик, – спасибо.

– Ты из какой квартиры?

– Из двадцать четвертой. А у вас дети есть?

– Есть. Сын.

– А где он? В школе?

– Нет, в институте.

– Значит, большой, – огорченно сказал мальчик. – А он в хоккей играет?

– По-моему, нет.

Он заглядывал в глубину коридора, ему явно не хотелось уходить.

– Пойдем ко мне! – предложил я, не очень понимая, зачем приглашаю и как себя вести с человеком этого возраста.

– Ненадолго можно, – согласился маленький сосед, – а тапочки у вас есть? – и стал снимать ботинки.

– Да ты проходи так. Для твоей ноги у меня ничего подходящего нет. Тебя как зовут?

– Сережа.

Он прошел в мою комнату. Сперва ходил вдоль книжных полок, разглядывал безделушки за стеклом. Увидел кортик, когда-то подаренный приятелем, спросил:

– Это настоящий?

– Настоящий.

– А можно потрогать?

– Возьми, – мне хотелось поговорить с ним, но я не знал о чем.

Кортик занимал его недолго, аккуратно положив его на место, он подошел к письменному столу, заваленному листами рукописи.

– Зачем у вас столько бумаги на столе? – спросил Сережа.

– Пишу.

– А что вы пишете?

– Да вот сочиняю книгу.

– Про что?

– Про войну.

– А зачем про войну? Про нее в кино показывают.

– И ты ходишь смотреть?

– Раньше ходил, а теперь нет. Там однажды убило лошадь. Папа сказал, что их и так мало осталось, а их еще и для кино убивают. Я люблю мультики. А в войну мы играем во дворе.

– А почему именно в войну, Сережа?

Он недоуменно посмотрел на меня, не зная, что ответить, но, погодя, ответил:

– А разве вы не играли, когда были маленькими? Все мальчики играют. А девочки – в куклы.

– Хочешь быть военным?

– Нет.

– Кем же? Космонавтом?

– Не, ездить на пожарной машине. А вы про меня что-нибудь сочините в своей книге?

– Что же мне про тебя сочинить? Ты ведь про войну не любишь.

– Люблю, только чтоб лошадей не убивало.

– Там ведь и людей убивает, Сережа.

– Люди умные, они понимают, а лошадь животное, – он снова посмотрел на меня как-то удивленно, потом опустил глаза и сказал: – Ну, я пойду, а то мама будет звать…

Я проводил маленького гостя, вернулся к столу, но работать уже не мог: мне надо было возвращаться в прошлое, но оно внезапно отодвинулось за какую-то стену, которую я преодолеть не мог…

Что-то было в его словах простое и мудрое разом. Но какой он вкладывал смысл в них – четко выделить не мог, его и мой жизненный опыт не совпадали, дети многое воспринимают по-своему, необъяснимо для нас, но, может, и гораздо глубже.

«Люди умные, они понимают, а лошадь – животное». Что хотел он сказать, объяснить мне этими словами? Лошадь гибнет, потому что она существо неразумное, а вот зачем одни люди делают так, чтоб другие гибли? Или мыслил он проще: по вине людей гибнут лошади? Не знаю… Но ведь фраза эта возникла, похоже, как возражение на мою: «Там ведь и людей убивает…» Я был для мальчика Сережи представителем мира взрослых, которые в любом случае несут ответственность…

Дверь мне открыла Наташа. Глаза ее слезились, нос покраснел.

– Заразиться не боишься? – спросила она.

– У меня свой насморк, хронический.

– У тебя аллергия, у меня вирус.

– Ничего, как-нибудь договорятся. Возьми, – я отдал ей порошки.

На столе лежала калька, несколько рулонов ватмана, готовальня.

– Ты что, надомницей стала? – спросил я.

– Нужно кое-что срочно пересчитать.

– Ужас! Сплошные цифры! – вгляделся я в чертеж.

– Ты еще не забыл, сколько два и два?

– Четыре. А дважды два – не знаю. Когда-то тоже было четыре, а сейчас не знаю…

Потом я стоял у окна, а в голове все еще вертелись слова мальчика Сережи, но я их уже варьировал на свой лад: «Лошади гибнут, они неразумные животные, люди со знанием дела убивают друг друга». Вот без чего бы обойтись! Но – легко сказать! Пацифистам проще…

Из окна квартиры Лосевых был виден пустырь, где недавно начались строительные работы. Ползали бульдозеры, копошились рабочие в оранжевых люминесцентных безрукавках. Мое внимание привлек канавокопатель. Как просто и рационально, думал я.

Наташа, укутанная в мохеровый платок, убирала со стола чертежи.

– Элементарно, просто, но кто-то же сушил мозги, – сказал я.

– Ты о чем?

– Да вот, канавокопатель.

– Это была самая любимая машина Виктора.

– Почему именно эта? – удивился я. – Есть поинтересней.

– Он ненавидел лопату. Вспоминал, сколько вырыл ею земли за войну, сколько натер водянок на ладонях. И был страшно рад, когда впервые увидел этот канавокопатель в работе. У него вообще был пунктик: он привез с войны целый список того, что нужно сделать, чтоб облегчить человеческий труд.

– Идей у него хватало.

– Не хватало только характера, – вздохнула Наташа.

– Почему же? А эта история с лицензией, которую купили французы. Ведь догрыз он это дело.

– Тут был верняк. Понимаешь? Он любил только верняк и сражался за него до конца. Но – только верняк, – повторила Наташа.

Она отошла к креслу, села у торшера. Лицо ее было в тени, хорошо видны были только руки, лежавшие в кругу света на журнальном столике.

– Что ты имеешь в виду под этим словом? – спросил я.

Острым, чуть подкрашенным ногтем она обводила чье-то лицо на обложке «Огонька».

– Он брался за то, что обещало лишь стопроцентный успех. У него на это был нюх. Даже если приходилось пробивать что-то с усилием, все равно брался – чутье обходить риск у него было сверхвысокое.

– Что ж тут плохого? – спросил я.

– Я не говорю, что это плохо, – Наташа посмотрела на меня. – Ведь не сужу его задним числом. Просто вспоминаю, каким он был и каким бы мог стать. Тут и моя вина. Слишком бездумно поддакивала ему… Впрочем, не знаю, не сделала бы хуже, начни я подправлять его характер. Хрупкая эта штука, характер, пробовать на излом опасно.

– Виктор не был серым человеком, не был заурядностью. В чем же дело? – спросил я. – Тщеславен? Он был тщеславен, кто-то другой не тщеславен. Много и с размахом работал, был предан своим идеалам: строить, строить, строить.

– И тебя в нем все устраивало? – спокойно спросила Наташа.

– Да при чем здесь я? То, что меня в нем не устраивало, он знал. Говорил ему не раз за все годы нашего знакомства. Но он был таким. Значит, иным быть не мог.

– Как ты его защищаешь! От кого? От меня? Да я сама за него кому угодно глаза выцарапала бы. И сейчас не позволю никому ни слова худого о нем…

– Тогда зачем же это запоздалое копание?

– Я тебе уже как-то сказала, что ты этого не поймешь никогда.

– До сих пор меня не считали тупым.

– Дело не в тупости. Не поймешь, потому что ты не овдовевшая женщина. Это не копание, а потребность оглянуться, увидеть свое место в жизни человека, которого любила, с которым прожиты лучшие годы и которого потеряла.

Я развел руками:

– Твое право.

– Спасибо, барин, – она иронически поклонилась.

– Ладно, хватит об этом, – сказал я.

– Почему же? Ты хороший собеседник. С Алькой не могу же я так… Для завершения темы поведаю тебе еще одну маленькую подробность. Бумаги, которые остались у Виктора и которые просит Казарин, – это не совсем отсев. Даже совсем не отсев от работы, за какую Виктор получил патент. Тут история другая. Ты помнишь, он часто ездил в Красноустье, где строится химкомбинат? Он проверял там на месте одну свою интересную идею. В двух словах суть ее в том, что работу, которую выполняет тысяча человек, по новой технологии Виктора могут выполнять двести. Это условно, чтоб ты понял суть.

– Я понял. Что ж, хорошая суть.

– Не спеши. Проверяли эту технологию две межведомственные комиссии. Одобрили: шутка ли, какая экономия и как возрастает производительность труда! Однако была третья комиссия, в ней главное слово принадлежало местным властям. На них тоже все это произвело эффект. И все же они встали на дыбы, потому что сокращение штатов автоматически перебрасывало предприятие в низшую категорию.

– Ну и что? – удивился я.

– Сейчас поймешь. Поскольку все финансирование осуществляется в зависимости от количества штатных единиц, это значило, что премиальный фонд урезается, уменьшаются средства на строительство яслей, детских садов, профилакториев и других социально– бытовых объектов. Вот чем идея Виктора оборачивалась для жителей Красноустья. И он от нее отказался. Мне сказал, что не должен ради производственной выгоды ставить в такое положение жителей этого райцентра. Но я понимала, что он просто струсил, быстро смекнул, что это не «верняк», что настаивать – значит войти в серьезный конфликт с местными властями. Ведь Красноустье – райцентр нашей области.

– Ты ему сказала об этом?

– В том-то и дело, что нет. Сделала вид, что поверила его чувствительной версии, пожалела его самолюбие. Да и гнездышко свое, грешным делом, хотелось уберечь от возможных неприятностей.

– Значит, вот это и есть тот материал для диссертации?

– Да. Но ситуация изменилась. Пересмотрены кое-какие инструкции, найдены компромиссные решения, а при НИИ создана группа во главе с Казариным, в которую мне войти не предложили.

– А в одиночку ты не справишься?

– Возможно, справлюсь, хотя препятствий будет много. Но дело еще и в том, что, даже если я напишу, если удастся защититься, сей научный труд в переплетенном виде отправится в какое-нибудь хранилище в библиотеке. И путь его оттуда до практического применения маловероятен. Виктор это понимал, хотел, чтоб я занялась этим, поскольку риск был минимальный, а кандидатская степень – реальна.

– Отдай тогда все это Казарину.

– И получить взамен фунт дыма, как говорил Виктор? Вот куда привела его теория «верняков». Не могу простить ее ни ему, ни себе. Себе – за потакание. Ведь Казарин даже имени его не упомянет. Разве мне не обидно будет?

– Даже не знаю, что порекомендовать тебе. Сложный сюжет. Алька знает?

– Столько, сколько и ты знал до сегодняшнего дня… Ладно, что-нибудь придумаю, так или иначе, а решать предстоит мне…

1944-й годжжжжж.

«17 февраля, четверг.

Холодно, но терпимо. Днем иногда подтаивает, идет мокрый снег. Но это – Россия. Впереди еще половина февраля и март. В казарме, правда, тепло. Осталось много бревен от сгоревших русских домов. Топить есть чем. Печка – „изобретение“ Густава Цоллера – железная бочка из-под горючего.

Здание, в котором живем– монастырского типа, пэобразное, толстые стены из красного кирпича, окна узкие, как бойницы, сводчатые, ворота ведут в большущий двор. Но сколько удастся просидеть в этом относительно надежном месте, никто не знает…

Вчера утром я должен был ехать за дистиллированной водой для нашей аптеки. С вечера приготовил две большие бутыли, подогнал к ним тугие пробки, положил на сено в повозку и прикрыл брезентом. Попросил Густава приглядеть за ними. Он торчал во дворе на посту и, когда поблизости никого не было, напевал, как всегда, „Скачут синие драгуны“. Ее пели солдаты еще в польскую кампанию. Боже, как это давно было!..

А накануне ночью я проснулся от шума голосов и грохота сапог. Подняли нас всех – хозяйственников, нестроевиков, выстроили во дворе на холоде и злых, невыспавшихся погнали по морозу на станцию Пустошка. Ветер бил в лицо, воспаленные глаза слезились. Впереди меня, спотыкаясь, семенил старик Дитцхоф.

Оказалось, прибыл эшелон полицейских из Гамбурга. Все в черных мундирах. Что ж, взялись уже и за них… Командир их – здоровенный парень из эсэс – с серебряными рунами на погонах, разглядев нас, рассмеялся и сказал кому-то:

– Хайнц, посмотри на этих доходяг в форме немецкой армии! Ходячие нужники! Они тут три дня будут ковыряться. А у меня приказ утром на грузовики и к передовой. Расшевели это дерьмо, а я пойду насчет ужина…

Этот Хайнц старался: криком, руганью, а где и кулаком. А задача наша заключалась вот в чем: пока полицейские будут пить и жрать в огромном пакгаузе, где оборудованы столовая и казарма, мы должны разгрузить вагоны. Работа на холодном ветру несладкая: выкатывать орудия, таскать ящики с патронами и снарядами, корзины с гранатами. Особенно доставалось Дитцхофу: от тяжести у него немели руки, и я все боялся, что скоба, за которую он держал ящик, вот-вот вырвется из его ослабевших пальцев. Он быстро взмок, запыхался, на кончике худого носа все время висела капля, и он утирал ее рукавом шинели. А за стеной барака шло еще пиршество – доносилось коллективное песнопение..

Вернулись мы под утро. Измученные, замерзшие, голодные, с исцарапанными руками. И сейчас еще ноет поясница…

Перед обедом позвал Альберт, дал халат и повел в палату – в маленькую, как келья, одиночную. Человек, лежавший в ней, то ли спал, то ли был без сознания.

– Узнаешь? – спросил Альберт.

Я посмотрел на лицо человека – желтое, заросшее. И не узнал.

– Это капитан фон Киеслинг. Помнишь? Его привезли ночью. Подорвался на мине. Все попало в живот. Я еле собрал ему кишки. Да и то не все – кое-чего не хватило.

Альберт говорил громко, чем смущал меня. Он заметил это и сказал:

– Не бойся, он еще спит после наркоза. И вообще до его сознания не скоро дойдет человеческий голос.

– Он выживет?

– Я сделал все, что мог.

– Тебе вовсе не жаль его… после всего, что между вами произошло?

– Я врач, Конрад. Этим все сказано…

Мы молча сидели у постели фон Киеслинга. Альберт часто брал его бесчувственную руку с высохшей кожей и щупал пульс.

Когда мы вышли, Альберт сказал:

– Вот все, что осталось от фон Киеслинга. От былого величия, напыщенности, надежд, слов.

– Немного, – согласился я.

– Человек всю жизнь фальшивит, Конрад, – Альберт прикуривал от зажигалки. Его белые длинные пальцы были точны в каждом движении. – Всю жизнь человек играет какую-то роль. Иногда даже не подозревая. И только перед смертью, когда он уже понимает это, становится самим собой. Тоже не подозревая. С ним, – Альберт кивнул на дверь палаты, – это тоже произойдет, если, конечно, он перед смертью придет в сознание.

– Ты думаешь, он?..

– Боюсь, что да… И знаешь, чего захочется этому фон Киеслингу? Стать несчастным, нелепым Дитцхофом, поменяться местами с тобой или туповатым Цоллером, променять свои ордена, славу и положение на любую жизнь. На возможность пребывать на земле хоть самым незаметным михелем, который развозит по квартирам угольные брикеты…

– А может, в отношении фон Киеслинга ты заблуждаешься? – спросил я. – Разве ты уверен, что, придя в сознание, он не скажет: „Я прожил хорошо и умираю, выполнив волю Германии и фюрера?“

– Он скажет это мне, но не самому себе.

– Ну, а мы с тобой, Альберт?

– Нам нет необходимости лгать ни друг другу, ни себе.

– Потому что мы прожили жизнь правильно?

– Я бы этого не сказал.

– А тебе не кажется, что мы слишком часто стали говорить на эту тему? Интересно, рассуждают ли столько русские?

– Вряд ли, Конрад. Они просто изгоняют нас со своей земли. Как видишь, тут нет темы для рассуждений.

– Ты хочешь сказать, что фюрер не прав по отношению к России? – спросил я его прямо.

– Мне плевать на Россию. Меня заботит Германия. Вот прав ли он по отношению к ней?

– Но смотри, Альберт: он избавил страну от безработицы, нация вздохнула, люди стали жить сытнее, он прижал толстосумов, протянул руку рабочим и ремесленникам, а их детей назвал своей опорой.

– А в итоге – война? И все облагодетельствованные – в земле. А что впереди? Возможно, катастрофа пострашнее той, что была после первой мировой. Тогда какой же был во всем смысл?

– А если мы все же выстоим, Альберт?

– Не валяй дурака. Ты сам уже в это не веришь…

Альберт, как всегда, безжалостен, полагает, что и здесь как врач он обязан изрекать единственный диагноз…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю