355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Глазов » Расшифровано временем
(Повести и рассказы)
» Текст книги (страница 34)
Расшифровано временем (Повести и рассказы)
  • Текст добавлен: 2 октября 2017, 23:00

Текст книги "Расшифровано временем
(Повести и рассказы)
"


Автор книги: Григорий Глазов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 36 страниц)

Сиверцев сидел подавленный, оглушенный, страшась увидеть красное, наверное, вспотевшее лицо этого тридцатилетнего парня, словно нарочно возвышавшегося над ним, постыдно отчитывавшего. Было боязно глянуть в лицо Власову, потому что тогда надо что– нибудь крикнуть, может, обматерить. И стало Сиверцеву страшно оттого, что он этого не делал, а продолжал, как виноватый ученик, сидеть. Затем встал и, все еще избегая наткнуться взглядом на побелевшие глаза Власова, сказал:

– Вы забываете, что, накидывая вот так по два-три часа, помимо всего, – выделил он, – мы будем рубить сук, на котором сидим: часов-то этих у нас ведь тоже определенный лимит. И нам их до конца года может просто не хватить…

– Спасибо, что напомнили, – нетерпеливо перебил Власов. – Но я молод и в этих услугах еще не нуждаюсь…

И вот сейчас, лежа под одеялом, он вдруг опять пережил все, что произошло в кабинете у Власова. Но теперь в груди его не было нервной знобящей дрожи, той почти обморочной вялости, разлившейся по телу, – не было ничего, что сковало его тогда, едва он вернулся к себе от Власова и принялся бессмысленно перекладывать бумаги на столе, тупо глядя на них, не осознавая своих движений.

Сейчас его спирал гнев, жаркий, сбивавший дыхание, замутила ненависть к Власову за оскорбительный тон, за то, что Власов специально, вроде возвышаясь, стоял над ним, бросая тяжелые презрительные слова. Он ненавидел Власова сейчас лишь за все это, забыв существо разговора. И еще за то, что там и тогда не сумел как следует ему ответить, одернуть, поставить на место! И за то, что дал пощечину сыну, – тоже ненавидел он Власова! Да! За то, что излил на сыне и обиду, и злость, и униженную свою правоту, и попранное достоинство, не сумевшее защитить себя вовремя…

Спать уже не хотелось вовсе. Возбуждение согнало усталость. Сиверцев уже знал, что не успокоится и не уснет, покуда не закончит свой страстный, резкий, но запоздалый разговор с Власовым. Мозг его работал ясно, складывались логичные, последовательные и емкие фразы – целые периоды – беспощадные, хлесткие, но справедливые, потому что ими он бичевал хамство.

Сиверцев почти видел, как в этом разговоре притихший Власов даже не в состоянии перебить его, чтоб вставить оправдательную реплику – так убедительно звучал мысленный голос Сиверцева и так неотразимо прекрасны и глубоки были его немые слова. Связно и решительно он напомнил Власову, что когда тому было от роду два года, Сиверцев уже жег немецкие танки и получил первую медаль «За отвагу». И что, может, пуля, ударившая Сиверцева в бедро, расплющившись о кость, застряла там, а потому и не долетела до иной цели, какая вполне могла оказаться двухлетним мальчиком Петенькой Власовым из Великих Лук!.. Нет, не так, это выспренно, нескромно… Об этом надо иначе… И он снова говорил, наслаждаясь своим умением находить вместительные страстные слова…

Он даже устал от этого монолога, но вроде успокоился, закурил и лежал, глядя в потолок, припоминал, как бы заучивая, отдельные фразы… Вот это все он завтра и выскажет Власову. Именно так! Завтра же утром, едва придет на работу!.. И ему стало легче. Загасив окурок, Сиверцев грузно повернулся на бок и натянул одеяло.

Они поднялись на свой этаж по разным лестницам, и потому находились сейчас в противоположных концах коридора, идя друг другу навстречу. Где-то посередине между ними находилась дверь в кабинет Власова, а ближе к Сиверцеву – дверь, куда должен был сворачивать он. Но пока они двигались друг другу навстречу. Вот сейчас… Вот… И Сиверцев почувствовал, как что-то толкнулось в груди, сменился ритм сердца, оно зачастило тоскливо и громко… Ах, как нехорошо получилось, подумал он. Надо же, чтоб в коридоре… Ну что ж, в коридоре так в коридоре. Какая в сущности разница? Но захочет ли Власов выслушивать его здесь? – засомневался Сиверцев, замедлил почему-то шаг, вроде безотчетно давая возможность Власову первым дойти до середины коридора, где дверь в кабинет. И тут вдруг Власов поднял высоко руку в приветственном движении.

– Здрасте, Андрей Андреевич! Ну и погодка, а? – весело и миролюбиво проговорил он. – У вас ко мне ничего срочного? Я собираюсь на товарную станцию насчет контейнеров… Ну и отлично! – он широко распахнул дверь и исчез в «предбаннике» – тесной приемной перед кабинетом.

Сиверцев глубоко и облегченно вздохнул, будто что-то роковое, подстерегавшее с утра, обошло стороной, разминулось с ним.

Водворившись у себя, Сиверцев подписал оставшиеся с вчера бумаги. Затем звонил в ПТО. Выходил во двор, смотрел, как грузят на машину бухту с кабелем Перед обедом уехал на завод, где в одном из цехов люди его участка монтировали коммутаторную установку. Обедал в заводской столовой. С аппетитом ел солянку и тугие плоские котлеты с макаронами. Потом вернулся в управление. И снова звонил, принимал людей, давал указания прорабу. И так – целый день. Работа ладилась. Все шло своим чином, плотно, одно за другим, без роздыху. Несколько раз, правда, Сиверцев заглядывал в приемную. Но выходил оттуда втайне довольный, что там полно народу и, значит, к Власову сейчас не пробиться. И это почему-то придавало ему бодрости в работе, и он уже тихо вслушивался, как некто незримый, внутри, уговаривал его, что Власову просто повезло: ведь он первым достиг двери своего кабинета и скрылся за нею…

Если не спросит…

На похороны отца Суханов опоздал: был в горах, а когда спустился, оказалось, что телеграмма от сестры ждала его на базе уже три дня. Но странное дело: он не ощутил ни опустошающего смятения, ни безысходного горя и, вдумываясь в происшедшее, еще раз взглянул на телеграмму: «Умер отец. Похороны восьмого. Люда». Он сунул бумажку в карман. Геологи молча, со значением пожимали Суханову руку, скорбно вздыхали, а ему было неловко от этого театрального сочувствия; при таких известиях, знал он, человека ошеломляет, а он вот не испытывал ничего, кроме озабоченности, хотя, как считал, был в общем– то добр, отзывчив, широк. Мать умерла в войну, когда Суханов лежал первый раз в госпитале. Отца же и сестру, живших совместно и безвыездно в Томашеве, Суханов не видел уже лет пятнадцать; посылал им исправно деньги, в год – два-три письма, все больше норовил к праздникам. Письма эти были похожи одно на другое, ему казалось, что ничего такого, что могло быть интересным отцу и сестре, в его жизни не происходило…

В Томашев он прибыл на восьмой день после похорон. Ничего, что жило в памяти Суханова, не изменилось тут. Разве что за давностью как бы уменьшилось, усохло с тех пор, когда он последний раз видел и заборчик, где столбы пошли враскоряку, и крыльцо из темных плах, осевшее на один бок, отчего гладкое, незанозистое перильце вылезало из паза, и притолока, где вывалилась штукатурка, обнажив сосновый брус. И потому, что все это уменьшилось, ушло в себя, Суханов, отодвигая филенчатую узкую дверь, пригнул голову, чтобы не задеть, входя.

Сестру он увидел со спины – серая вязаная кофточка в обтяжку на полном теле и узелок фартука на пояснице. Сестра протирала стаканы. На звук его шаркнувшего шага она обернулась, и он увидел сразу не лицо ее, а запухшие на суставах короткие пальцы, свисавшее с плеча полотенце, потом, когда она вскрикнула: «Ой, Витенька!» – круглое, с маленьким носом и белесыми бровями лицо.

Так, с полотенцем в руке, она и припала к Суханову, легла щекой на пиджак и всхлипывала, а он, возвышаясь, гладил ее по мягким теплым волосам, густо простеганным сединой, и тихо говорил:

– Ну что ты, Люда… Что уж тут… – не то успокаивая, не то оправдываясь, что не успел на похороны.

Потом они сидели друг против друга на синих облупившихся табуретах. Сестра маленькой ладонью утирала щеки, подбородок и смотрела на Суханова, поводя синими, еще светившимися от слез глазами, словно весь он не умещался в ее взгляде и потому рассматривала его по частям, а сказала вдруг о себе:

– Старая я стала, Витенька.

– Я ведь тоже не задержался, – усмехнулся Суханов. – Догоняю тебя. – И, вспомнив ее возраст, спросил: – Пенсия у тебя какая, Люда?

– Тридцать семь рублей. Пойду еще нянечкой в больницу. Вот и хватит мне. Ты уж больше не присылай.

– Не о том я, – смутился Суханов.

Он присел на корточки, распахнул чемодан, выставил на стол несколько банок лосося, курильской скумбрии в собственном соку, два штофа экспортной «Столичной». Затем ногой затолкал чемодан в угол между диваном и стеной и пошел умываться.

В темном коридоре памятно висел медный бочонок-рукомойник. Поднимаясь от ладоней Суханова, стерженек открывал сузившееся от многолетнего осадка отверстие, пропуская хилую струйку, приходилось часто клацать им, склонившись над тазом.

Тем временем со двора вернулась сестра, неся в алюминиевой миске яйца. И Суханов понял, что ходила она в сарай к несушкам. Яйца были белые, свеженькие, и меж ними темнели стебельки сена.

– Там Чемерисов, – сказала сестра. – Он видел, как ты приехал. Мы ведь соседи. Выйди к нему, а? – посмотрела она просительно.

– Какой Чемерисов? – Поводя головой, Суханов тер полотенцем шею. – Матвей, что ли?

– Матвей, Матвей, – обрадованно сказала сестра. – Начальником почты он теперь. На своем крыльце дожидается. Тебя стережет…

Чемерисов стоял уже не на крыльце, а у забора и поглядывал на дорогу.

– Матвей, – позвал Суханов, сходя с крыльца.

– А, Витя! – обернулся Чемерисов. – Здорово, с приездом! Давненько мы не видались.

– Самую малость – всю сознательную жизнь, – хмыкнул Суханов. – С ярмарки уже едем, Матвей.

Знакомы они были с детства, правда, в том возрасте дружбы не водили, нагуливая синяки и шишки каждый в своей мальчишечьей компании.

– Ты тут безвыездно? – спросил Суханов.

– Почти. Во время войны в области работал, на оборонном заводе. – И, как бы поясняя, добавил со смыслом: – Бронь имел. А потом вернулся сюда.

– Женат, семья?

– Как положено, трое ребят. А у тебя?

– Сын в восьмом классе.

– Отец покойный внука-то хоть успел повидать?

– Нет, – ответил Суханов. – Не довелось как-то. – И вопрос этот Чемерисова, вроде простой такой, вдруг повернулся к Суханову иной сутью, открывшейся только сейчас, как нечто важное, но уже непоправимо упущенное. – Ждешь кого-нибудь? – спросил Суханов.

– Машину. На озеро надо съездить за рыбой. Людмила Фоминична твоя просила на завтра. Для гостей.

– В честь меня, что ли? – улыбнулся Суханов.

– В честь батьки твоего. Завтра девятый день, поминальный. Предрассудок не предрассудок, так уж…

– Ах, вот что… А разве сестра верующая? – удивился Суханов.

– В церковь не ходит… Не отменять же ритуал. Народ соберется.

Суханов только из книг знал про девятый день да про сороковины. И от мысли о завтрашнем таком застолье сделалось почему-то тревожно.

– Может, со мной поедешь, озеро поглядишь? – предложил Чемерисов.

– Я на кладбище хотел сходить.

– Сегодня ни к чему. Завтра сходим.

– Ладно, пойду с сестрой согласую, – сказал Суханов, полагая, что предложение Чемерисова соответствует заведенному порядку и что на кладбище нужно идти именно завтра.

Сестра согласно сказала:

– Ну и ладно, ну и ладно. Только ты поел бы, Витенька.

– Я не голоден, Люда. В поезде плотно позавтракал.

– Что тебе на обед сделать? Любимое какое блюдо? Может, холодный борщок? Любишь ты его?

– Давай, – кивнул Суханов, решив, что это самое заветное, чем хотела угостить его сестра, а потому согласие должно доставить ей удовольствие. – И вареники с картошкой, со шкварками.

– Ну поезжай, поезжай, сделаю вареники, – обрадовалась сестра.

«Газик» стоял на дороге напротив калитки. Чемерисов услал шофера, молодого паренька в гимнастерке, бросил в машину плетенный из рогожи большой кошель.

– Поехали, – мотнул головой.

– Водишь? – спросил Суханов.

– Получается. Да тут у нас светофоров нет…

– На какое озеро поедем?

– На Томашевское. Там Мусий Петрович с утра сидит. Помнишь его? Он уже на пенсии. Внештатно на рыбнадзор работает…

Суетливое пламя быстро обгладывало сушняк. Сгорал он торопливо, жар проедал веточки до сердцевины. Отпылав, они распадались – черные, с серым зольным налетом, храня, однако, живучее тепло внутри, где древесина поплотнее. Когда огонь совсем приник, уголья осели, Чемерисов поставил на костер тяжелую, с длинной ручкой сковородку и пошел к берегу, где Мусий Петрович мыл почищенных и выпотрошенных карпов. Рыбины были крупные, скользкие, но Мусий Петрович ловко переворачивал их большими, багровыми от быстро насохшей рыбьей крови руками, сильно встряхивал пальцами, сбрасывая клейкую слизь, и снова окунал рыбину в воду. Хвосты у карпов подрагивали, и казалось, что в рыбе бьется еще, трепещет последний живой мускул.

Всю эту знакомую затею Суханов наблюдал, устроившись у куста на опушке, прислушиваясь, как в позвоночнике у поясницы шевелится боль. Дурацкая хворь – дискоз: когда-то давно, переселяясь на новую квартиру, неумело рванул на себя тяжелый тюк с книгами, и в позвоночнике что-то сдвинулось, ущемив нерв. А нынче боль эту раздразнила долгая тряска в «газике» по вихлястой, с выбоинами и вымоинами дороге. Хворь была капризна: дома Суханов приручил ее тем, что и сидел, и спал на жестком, А креслице в «газике» оказалось промятым до железного каркаса, и на колдобинах, хотя и держался крепко за скобу, Суханов все же подскакивал и проваливался, наперед уже зная, что разбередит, озлит боль. Был бы шофер, может, вел бы поаккуратнее, умеючи, а тут Чемерисов сам за баранку сел. Был он высок, сухощав, телом скуден, и Суханов дивился, чей же это мощный зад так размял креслице, просидел в нем такую ямину. И снова пошевелил он спиной, словно позывая боль: откликнется или нет. Но вроде утихла, уползла и улеглась в свое, спокойное для нее место. Он сидел на твердом сухом пне, от которого уже и кора отказалась, обнажила мертвую белизну когда-то могучего сочного ствола.

И все же от самого низу пня какой-то силой дерзко гналась вверх зеленая свежая веточка.

Еще теплый, мягкий по-осеннему воздух хранил густой, как навар, дух разомлевших за лето леса и чистой травы. В это свежее дыхание природы струйкой вошел кухонно-угарный запах подсолнечного масла, которое Мусий Петрович вылил на горячую сковороду, затем уложил на нее присоленные рыбины.

Когда рыба была готова, Мусий Петрович расстелил на траве брезент, поставил сковородку, крупно нарезал хлеб и, выставив поллитровку, кивнул на все это, приглашая. Но от водки Суханов, а за ним и Чемерисов отказались.

– Что ж вы так? – удивился Мусий Петрович. – Я ведь не каждому выставляю, – щелкнул темным пальцем по бутылке. – Я без умыслу, для соответствия. – И, ухмыльнувшись, мол, «как знаете», блеснул из-под усов вставными зубами, отодрал пробку, плеснул себе в граненый стакан. – Ну ты-то, Матвей Ильич, понятно – за рулем, а Виктору Фомичу можно. Вроде со свиданьицем.

– Ладно, наливайте, что ж вы один будете пить.

– Смотри, сжалился, – покачал головой Мусий Петрович и налил Суханову водки.

Рыбу ели со свежим, отдававшим приятной кислинкой хлебом, выпеченным в пекарне местной потребкооперации.

– Сестру-то хоть узнал? – спросил Мусий Петрович со смешком.

– Постарела, – ответил Суханов.

– А ты думал!.. Эх! – крякнул он. – Маманя твоя мудрая баба была, знаешь, что говорила: «Покуда я жива – веник связан. Помру – все прутики распадутся».

Суханов жевал и мог не отвечать, и так ему было удобней.

Сентябрь стоял тихий и прозрачный, с синим приподнявшимся небом, низкое солнце выстилало по озерной глади почти неподвижные, нестерпимо сиявшие золотые полосы, после долгого взгляда на них в глазах стояли черные пятна. Лес вокруг озера еще темно зеленел, но кое-где в него въедалась осенняя рыжина. Тишина и покой были столь величественны и значительны, что, казалось, озеро и лес не имели никакого отношения к людям, отторжены от всех их дел и забот, и уже не он, Суханов, наблюдает природу, а вроде она молча следит за людьми и, будучи вечной и зная об этом, не понимает их тщетной возни, всего преходящего, чем заняты люди в том кратком сроке, который они обозначали словом «жизнь»…

– Хорош у нас карп, Виктор Фомич? – словно окликая Суханова, спросил Мусий Петрович. Вкус– то какой! Не то что в иных местах, нефтью воняет. Съешь такого, цельный день потом керосином отрыгиваешь. – Он вытер жирные пальцы о траву и полез в карман за куревом. – Отец твой хаживал ко мне на карпа. Любил беседовать, – Мусий Петрович сузил пьяно покрасневшие, заслезившиеся глаза, – мы ведь с ним, почитай, всю жизнь выясняли, отчего он Людмилу-то, сестру твою, не отдал мне в жены. Да так и не выяснили, – покривил он в улыбке губы. – А ты про это и не знаешь… Все говорил он мне: «Неровный ты человек, Мусий. Где отчаян не в меру, а где смолчишь не вовремя». Возражал я ему: «Живу, как все. Всем плохо – и мне плохо. Всем хорошо, значит, и мне хорошо». Он на это серчал: «Вот-вот, Мусий, душа в рабстве у тебя. Оттого и живешь по хилому закону». И все растолковывал, объяснял, значит, что да как тут неправильно. А объяснял он знаешь как? Будто приказывал. Однако не все это любят, такой манер объяснений. Властен был… Ты, видать, тоже, а?

– Это другим видней, – ответил Суханов.

– Если б только видней… Зол я на него за Людмилу, – хмельно покачал головой Мусий Петрович. – Ходу не дал ей, при себе держал вроде от большой любви, но для своего удобства.

– Что ж ты так о покойнике, Петрович? Неприлично, – сказал Чемерисов, глянув на Суханова.

– Ладно, бог простит, да и ты не серчай, Виктор Фомич. Человек ты вроде сторонний, от родни вдалеке прожил. Однако не чужой им. Поэтому и сказал тебе, не кому-то…

Потом Чемерисов и Суханов сняли пиджаки, закатали рукава рубах и, стоя в лодке, наполовину лежавшей на воде, мыли руки и ополаскивали лица. Суханов сложил ладони корытцем и, зачерпнув из озера, долго вглядывался, покуда вода медленно вытекала меж Пальцев. Была она прозрачно-зеленоватой, с острым пресным запахом. Утираясь носовым платком, Суханов с удивлением думал о словах Мусия Петровича, о том, что ни возразить, ни подтвердить что-либо он не мог…

Когда кошель с рыбой положили в машину, Суханов тихо спросил Чемерисова:

– Матвей, уплатить надо?

– Он денег не возьмет, – сказал Чемерисов. – Не тот случай. В другой раз не прочь трояк, пятерку заработать, сейчас не возьмет.

– Обидится?

– Может, и не обидится, а брать не станет.

Попрощавшись с Мусием Петровичем, поблагодарив его, они сели в «газик».

Возвращались в Томашев той же дорогой Машину швыряло на колдобинах, и Суханов, сцепив зубы и крепко ухватившись за скобу, повитую синей изоляционной лентой, чуть приподнимался, когда машина проваливалась в очередной ухаб. Откинувшись, Суханов видел молодой затылок Чемерисова с гладкой детской кожей. Узколицый, с седыми висками, Чемерисов цепко держал взглядом дорожную колею, напряженно сжимал баранку, вертел ее без той лихости, с какой умеют делать это опытные шоферы…

Кладбище было старое, с деревянными и железными крестами из поперечно сваренных труб, лаково блестевших черной краской. Хватало и обелисков из наспех выструганных и пропитанных красным досок с фанерными и жестяными звездами. На многих могилах коробились венки – больше из елового лапника с поджелтевшими на кончиках иглами, а были и тоскливо-пышные с алыми и желтыми розами из провощенной бумаги. Кое-где мертвенно и беззащитно в солнечном свете горели воткнутые прямо в землю свечи. И трудно было сказать, что на этом угоре появилось прежде: могилы ли, у которых высадили затем березы, или издавна тут стояла белая роща с редким янтарным просверком стволовой сосновой шкурки, а уж потом заселили эту рощицу мертвецами, облюбовав для них такое тихое и красивое место…

Могилу отца уже обровняли квадратами плотного, с осенней подпалиной дерна. Стоя меж Чемерисовым и сестрой, Суханов, весь обращенный к своему нутру, прислушивался, отыскивая в памяти какую-нибудь чудную мелочь, деталь, связанные с отцом, чтоб откликнулись они в душе его и опечалили – так жаждал он сейчас ощутить эту печаль. Но в гулко опустошенном его сознании ничего не отзывалось, и только удивлением звучал вопрос: «Да разве я его не любил?!» «А почему ты считаешь, что любил? – отвечал Суханов себе. – Оттого, что сейчас спросил себя об этом и подумал: мол, как же иначе?.. Люда, Люда любила его, она может объяснить почему, рассказать…

Я уж ничего не могу, разве утверждать: любил! Но как?..»

Воду для цветов сестра принесла в пузатой красной грелке. Суханов налил из нее в литровую банку, воткнул большой букет белых астр и глянул на Чемерисова. Вдвоем они отошли в сторонку покурить, а сестра хлопотала у могилы, расставляя банки с цветами в том порядке, какой в этом случае казался ей лучшим.

– Жаль, что ты не поспел на похороны, – сказал Чемерисов. – Народу много было. Видишь, сколько венков. Все по-человечески сделали.

– Я тебе очень благодарен, Матвей, – отозвался растроганно Суханов. – За заботу, за все…

– Брось ты, – сказал Чемерисов. – Живем ведь, люди, и смерть не мимо нас ходит, как и все прочее.

– Я ведь любил его, – упрямо сказал Суханов, вздохнул и подумал: как ни кощунственно, но хорошо, что он уже миновал эти жуткие минуты – смерти и похорон родителей; позади самое страшное, что человеку суждено пережить, – навечный уход матери и отца, а он, Суханов, уже прожил это. Он посмотрел на табличку и подсчитал, что отцу было семьдесят шесть лет…

Из квартиры Чемерисовых принесли стол, сдвинули его со столом Сухановых, накрыли скатертью и новой простыней, потом начали таскать стулья и табуреты. Суханов дважды бегал в магазин: за хлебом, водкой и минеральной водой, а сестра тем временем носила из погреба блюда с говяжьим холодцом, малосольные огурцы и капусту. Покуда Суханов ходил в магазин, появились две женщины, они расставляли тарелки с едой и, не оглядываясь, снова уходили на кухню.

– Сколько человек будет, Люда? – спросил Суханов, отсчитывая пальцем стулья и табуреты.

– Да как тут угадаешь, Витенька, – робко улыбнулась она, – отца-то многие знали. Мало ли кто заглянет. А ты о чем? Еды хватит!

– Не мало ли стульев? – обеспокоенно сказал Суханов.

– Рассядемся, даст бог, – ответила сестра и окинула взглядом стол.

Сход гостей длился долго. Входили мужчины и женщины, старые и молодые, здоровались друг с другом, поглядывали на Суханова, единственного им тут не знакомого, а он стоял у двери в другую комнату рядом с сестрой и напряженно кивал – отвечал на поклоны и приветственные слова, завидуя, как легко и просто Чемерисов разговаривал и распоряжался в чужой квартире.

– Ты не тушуйся, – шепнул Чемерисов, проходя мимо Суханова, – все пойдет своим чередом, вот выпьют по первой, и все пойдет… Народ свой, Томашевский… Что ж, Людмила Фоминична, пора?

– Да, да, Матвей, приглашай, все на столе уже, – промолвила сестра и сжала руку Суханова. Ты со мной сядешь, Витенька, так тебе ловчее будет…

Погремев стульями и табуретками, поерзав для удобства, гости сели и перво-наперво потянулись за хлебом. Суханов подумал, что ведь и он так, когда где-нибудь за столом, да только сегодня, сейчас впервые подметил со стороны эту похожую на инстинкт привычку людей, приступающих к еде, – сперва хлеб…

– Прошу налить, – поднялся Чемерисов. Он держал стопку-мензурку, наполненную по золотой ободок. – Мы, товарищи, собрались сегодня еще раз вспомнить Фому Егоровича Суханова, – сказал Чемерисов. – Прожил он жизнь не героическую, вовсе обыкновенную. Почтальон и есть почтальон. Простой труженик. Но ведь что главное? Был он нужным и желанным в каждом доме, в каждой семье… Одним словом, жизнь его не перескажешь, а долго выступать тут не место, все мы его знали… Пусть будет светлая память о нем с нами, и ему земля наша – пухом…

Все согласно закивали, выпили. Зазвенели, заскребли ножи и вилки. Выпил и Суханов – отчаянным, искупительным, каким-то жестоким к себе движением выплеснул в горло стопку водки и не поморщился, ткнул вилкой в скользкую, юлившую головку белого гриба.

Неторопливо и спокойно гости закусывали. Потом поднялся тучный мужчина с широким, нависшим над всем лицом лбом. На лацкане его серого, видать, редко ношенного пиджака висел орден «Знак Почета». Белой пухлой ладонью прикрыл он налитую стопку, словно оперся на нее.

– Это Филатов, бывший секретарь райкома, год, как на пенсии, – шепнула Суханову сестра.

– Обычай поминать усопших, полагаю, придуман нашими предками с полной их надеждой на загробную жизнь, – заговорил Филатов. – Дескать, пусть покойный услышит добрые слова о себе, какие ему недодали при жизни. Мы ведь тоже не балуем друг друга добрыми словами. Рассчитываем, что ли, после, на поминках вернуть все, что задолжали ближнему, хотя и атеисты и знаем, что не услышит он этих запоздалых слов наших. – Филатов шевельнул усмешкой большие, чуть выпяченные губы. – Я по должности своей хоть и не скуп был на слова всякие, а вот нужного слова покойному Суханову не произнес, утаил вроде. А повод у меня лично четверть века сохранялся, до самой смерти Суханова. Давно-давно, я тогда только пришел в райком инструктором, послали меня на открытое партсобрание, выступить, значит. Ну, выступил, сел на место, доволен, вроде все удачно, думаю. Тут слово попросил Суханов. Обращается ко мне: «Вот вы, товарищ Филатов, говорили нам: „Мы с вами добились“, „Мы с вами достигли“, „Мы с вами перевыполнили“. Все это верно. А как перешли к критике, у вас сразу другое местоимение: „Вы ослабили“, „Вы недоделали“, „Вы упустили“… Почему так, товарищ инструктор?.. Сперва „мы с вами“, а потом „вы сами“?..» Обиделся я тогда на почтальона Суханова. Однако с тех пор не стал путать местоимения. – Филатов загреб в ладонь стопку, поднял ее медленно, как некую тяжесть. – Вот и вся моя притча. Что к чему – сами поймете… Ну, – скомандовал он.

Все выпили. Заговорили. И снова налили, и снова…

Пил и Суханов, равно со всеми, словно боялся, Что следят: не пропускает ли, не увертывается ли – поминают-то его родителя.

Разговор пошел уже нестройный, бражный, сосед с соседом, либо через стол, громко, уже не скорбно: и о покойном, где, когда и что он сказал да сделал, и о домашних своих делах, и о служебных, – о жизни, что продолжалась, в которой отец Суханова все еще оставался связанным с этими людьми словами и поступками.

И возникал из сумятицы фраз и восклицаний незнакомый Суханову человек, бывший ему отцом. Получалось вроде, что Суханова сейчас знакомили с ним. Он вслушивался с интересом и стыдливым удивлением, и порой казалось ему, что речь ведут о человеке, которого ждут: вот-вот он войдет в дом, сядет за стол, чтоб поддержать общую беседу, и тогда впервые Суханов увидит его во плоти…

После еще одной стопки все как-то отдалилось от Суханова, обволоклось, отгородившись, гомоном. И, наливаясь противно расслабляющим, тягуче тяжким хмелем, он слышал все приглушенно и невнятно, уже с натугой вникая в слова об отце, кружившиеся в туманном хмельном облаке. И сквозь него Суханов трезво улавливал лишь покалывавший хитрым прищуром и разумением чего-то вроде подсмеивавшийся над ним взгляд Мусия Петровича, бередивший пугливую мысль о том, что могут предложить произнести поминальное сыновье слово, а он, Суханов, ничего и сказать не сможет, ибо ничего об отце не знает…

Уже закурили, отстранились от стола, разговор закрутился еще живей и шумней. Суханов, стараясь, чтоб не качнуло, поднялся и, горбясь, – быть бы меньше заметным, – осторожно, вдоль стены, за спинами, выбрался в прихожую, а оттуда во двор.

Со свету спотыкаясь о темень, пошаркивая, неуверенно пошел к скамье, вкопанной под старой, усыхавшей яблоней-дичкой. Отстегнув пуговку воротника, он опустил узел галстука, провел рукой по горячей шее и полно вдохнул в грудь, стесненную духотой, едой и долгим напряженным сидением за столом. Было тихо и темно, лишь где-то за пустырем и полем, над невидимым лесом вздрагивали далекие зарницы и погромыхивала нерастраченная, опоздавшая к весне и лету гроза.

Надышавшись вволю свежего черного воздуха, подсыревшего, с запахом далеко стороной прошедшего дождя, Суханов с наслаждением закурил, медленно, но благостно отходя от хмеля.

Блеснул за открывшейся дверью свет, и кто-то неосторожно шагнул с крыльца, матюгнулся и двинулся к скамье. Уже обвыкший в темноте, Суханов узнал Мусия Петровича.

– Дымишь? – садясь рядом, спросил тот. – Или не по себе стало?

– Отчего же?

– Ну мало ли! Лишку выпил или не все по-твоему вышло, может, кто сказал не то иль сделал не так… Мало ли… Я ведь смотрел за тобой, все ты дивился, как про отца говорили, будто тайны тебе открывали…

– Нет, все нормально, хорошо… Я очень рад, что так… А вы ведь не случайно за мной вышли, а?

– А ты как думаешь?

– Вот так и думаю.

– С чего бы я за тобой мог пойти? Или, может, ждешь какое слово от меня?.. Молчишь. Значит, ждешь. Ну что ж, скажу. Все про успехи твои покойный рассказывал, на письма твои ссылался: «Витька-то мой – молодец! Такими делами ворочает, такими делами! Да еще как! К начальству большому на доклад в Москву ездил. Премию получил от министра – часы золотые»… В другой раз – другую побаску сочинял. Все верили, да только не я: ты ведь и писал-то им в год раз. Вот и сочинял он…

«А что оставалось ему делать? – подумал Суханов. – Ничего он не знал обо мне, ни о моих делах, ни о том, как я ими ворочаю. Просто ему хотелось, чтоб люди думали, какие тесные и дружеские отношения у нас с ним…»

– Гордый он был, – сказал Мусий Петрович. – Гордость его всю жизнь мучила.

«При чем тут „гордый“? – думал Суханов. – Просто он был отец. Вот и все…»

И снова отворилась дверь. В желто вспыхнувшем прямоугольнике зашевелились темные силуэты, послышались громкие, несдержанные голоса, как у всех людей, выпивших и наконец выбравшихся на волю из духоты.

Суханов поднялся на крыльцо. С ним уважительно прощались, уже как со своим человеком, о котором они почти все и подробно знали от покойного, а теперь вот повидали и в натуре; благодарили, он искренне крепко пожимал потные, набрякшие руки, тоже благодарил сердечно и извинительно, будто чего-то недодал гостям, которые так много знали, помнили и говорили о его отце.

«Эмоциональная независимость – вот новая сила, рычаг!» – вспомнил Суханов забавную фразу белявенького миловидного студента-геолога, практиковавшегося у него на Памире. Фраза эта тогда понравилась Суханову. Она утверждала нечто яркое, многоцветное, новое. Она прозвучала на синем леденящем высокогорном ветру, в сырой палатке, в кругу усталых, промокших людей, измученных тяжелым переходом, жадно глотавших недоваренные макароны, перемешанные с говяжьей тушенкой. За фразой этой ощущалось что-то значительное, как ночные страстные мечты, обещания и клятвы, в которые истово и безоглядно веришь в тот момент, не думая, однако, что утром, при свете будничного дня, они потускнеют, слиняет их пылкость, и покажутся они нелепыми, ибо не будут соприкасаться с реальной жизнью никакими своими сторонами…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю