355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Глазов » Расшифровано временем
(Повести и рассказы)
» Текст книги (страница 19)
Расшифровано временем (Повести и рассказы)
  • Текст добавлен: 2 октября 2017, 23:00

Текст книги "Расшифровано временем
(Повести и рассказы)
"


Автор книги: Григорий Глазов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 36 страниц)

За два дня до этого офицеров полка собрал командир – подполковник Рубинчик. Разложил свою карту, чиркнул быстрым взглядом по лицам:

– Вот эта макушка – бельмо на глазу дивизии. Полку определено пробить здесь брешь. В нее войдет дивизия, а затем корпус. Первая задача – сбить немцев с этой верхушки 226,4. Отсюда они вот уже месяц смеются над нами. Им видно в глубину на шесть-восемь километров, кто где спит и кто что ест. В чьей полосе высота?

– В моей, – отозвался я и представился. – Прямо перед ротой.

– Укомплектован?

– Почти.

– Огневые точки засек? – его черные глаза буравили мне переносье.

Я доложил.

– Главное тут, – ткнул я пальцем в карту, – крупнокалиберный пулемет. Весь мой правый фланг режет, головы не поднять. И подножье высоты простреливает. Ни метра мертвой зоны. Слева…

– Слева не твоя забота. Кто сосед слева?..

К концу недолгого совещания все стало ясно: артподготовкой будут обработаны подступы к первой траншее, где минные поля и выдвинутые пулеметные гнезда противника. Когда огонь перенесут на гребень, моя рота поднимается и идет в лоб. Слева – две другие роты, но с глубоким обхватом высоты с фланга… Батальону придается батарея полковых минометов. Перед самой атакой она должна подавить тот крупнокалиберный, что на холме справа…

– Все ясно? – спросил Рубинчик. – Комбат-два, – обратился он к нашему, – обеспечьте себе связь с минометчиками. Все сверьте часы. Начало в восемь ноль-ноль. Теперь по местам. – Низенький, плотный, подвижный, он быстро сложил карту по давним сгибам…

Тут у меня произошла встреча с Упреевым. Он все время сидел в блиндаже комполка и, когда я докладывал, с ухмылочкой поглядывал на меня, но молчал.

С Упреевым я познакомился в резерве. Невзлюбил его за манеру поучать, за неуместное щегольство, за придирки к младшим по званию, хотя сам-то он был всего-навсего старшим лейтенантом. Обращался он только на «вы». «Запомните, – говорил он мне, – армейский консерватизм в общем штука не страшная. Он идет на пользу не только тупым, сообразительный народ и тут сможет извлечь выгоду и для себя, и для дела. Тупых потом можно отодвинуть. Пока же они над тобой – годится им и поддакнуть. Если этого не усвоите, будете играть в демократа – так и проходите в чудаках всю жизнь». Он не стеснялся этих откровений.

Попал он к нам в батальон командиром соседней роты. Прославился, как борец с расхлябанностью. Разбуди ночью – устав будет шпарить как по писаному. В общем, любитель параграфа. Что правда, то правда – дисциплину в роте навел железную. Но каждая лычка, не очень заметно отделяющая одного человека от другого, в его роте стала гранью, обрывавшей чисто человеческие связи между людьми. Борясь с панибратством, Упреев отнимал у подчиненных святую потребность в душевности, которая естественно возникает меж солдатами, долго живущими на виду у смерти в одних окопных стенах. В бою его рота действовала организованнее других. Со стороны все выглядело примером. Но со временем стало проступать и другое. Его солдаты жаловались моим на Упреева. Я ему как-то и намекнул. Он ответил: «Я знаю, что у вас в роте такое братство-панибратство, просто не война, а рай земной для солдатушек… Мне это не подходит. Смею вас заверить, что для чисто военных результатов мой метод полезнее». Рассказал я об этом Витьке Лосеву. Витька рассмеялся: «Человек он дрянь, но дело знает. Увидишь, как он обскачет дивизионных дундуков. Если, конечно, уцелеет». «А может и не уцелеть. Это просто», – вдруг отозвался Марк. И мы поняли, что он имеет в виду. А потом Семен как-то удивленно спросил: «Неужели никто не видит, что в его роте всегда самые большие потери?» И это было правдой. Вскоре она стала понятной и комбату…

Когда дивизию отвели на переформировку, комбат поговорил с подполковником Рубинчиком. Упреева перевели на какую-то вакансию в штадив. И на том совещании он появился в штабе нашего полка, как представитель оттуда…

– Как воюется? – спросил он, быстро оглядывая мою замызганную гимнастерку.

– Как всем, – ответил я. Мне не хотелось торчать с ним на виду у других офицеров.

– Все христосуетесь с солдатушками, товарищ лейтенант? – улыбнулся он.

– Приходите увидите, товарищ старший лейтенант, – улыбнулся и я.

Ему не понравилось мое напоминание, что он вот уж сколько в штадиве, а все еще старший лейтенант.

– Я ведь знаю, кому обязан своим выдвижением в штадив. И, представьте, нисколько не жалею. Должность неплохая. Что же касается моего самолюбия при этом, то оно у меня в порядке. Я имею в виду: бдит и помнит.

– Рад за вас, – козырнул я и, уходя, подумал: «Что ж, бди, Упреев. Только подальше от передовой…»

В шесть утра в день наступления зазуммерил телефон.

– Срочно ко мне, – узнал я голос комбата. Он, видно, тут же отпустил клапан на трубке – в ней тотчас умолкло.

Я вышел наверх. Немцы уже не жгли ракеты. В восемь у них проводилась смена постов и пулеметных расчетов. Было тихо, темно и мокро. Снег раскис в ночном липком дожде. Время всеобщего молчания и покоя. Еще никто не был ни убит, ни ранен. Казалось, это будет продолжаться вечно. Но я-то знал, как будет. Кто-то досматривал уже последний ласковый сон, сладко шевеля улыбчивыми от видений губами. За ночь на похолодевших стволах автоматов и пулеметов осел матовый изморозный налет. Он испарится после первой же очереди. Я оглянулся на высоту. Брать в лоб…

В землянке у комбата сидели двое: Упреев и незнакомый старший лейтенант.

– Знакомься, – сказал комбат, – командир штрафной роты.

– Гусятников, – представился гость.

– Все меняется, – сказал комбат, поглаживая щетину на подбородке. Наверное, не спал всю ночь. – Видишь, вот и пополнение прибыло. После артподготовки они сразу пойдут в атаку. Как доберутся до траншей, начнешь ты, но круто вправо, загибая за высоту, чтоб – в тыл.

– А почему не одновременно с ними? – спросил я.

– Вдруг у них сорвется, а ты уже сдвинешься? Вот и отсекут тебя фрицы от батальона…

Пока мы говорили, Гусятников молчал, вникал, а в конце спросил:

– В полку мне говорили, что с этой шишки справа гансы чешут вас крупнокалиберным? Поди, и моих догонят еще внизу, до высоты…

– Обеспечим. Будет порядок. Батарея полковых минометов накроет, – успокоил его комбат.

– Ну-ну, – сказал Гусятников и, сутулясь, поднялся.

Он и комбат вышли первыми, за ними я и Упреев.

– Вы вот что, товарищ лейтенант, – придержал он меня. – Учтите – это штрафники. Будьте начеку. Приглядывайте.

– Это приказ штадива? – спросил я и почувствовал, что лютею.

– Это мой вам совет. Их для того и прислали, чтобы очистились от грехов.

– Может, вместо Гусятникова вы их поведете? Может, у вас лучше получится, чем у него?

– У меня все получится. Но у меня другая должность, – спокойно ответил Упреев.

Ах, как мне хотелось послать его!..

– Что ж, веди к себе, лейтенант, – сказал подошедший Гусятников.

Штрафники быстро построились, и тут из темной шеренги меня окликнули. Я подошел ближе, глянул и обомлел: Киричев! Мой знакомый по Кара-Кургану!

– Ты как сюда попал? – спросил я.

– Не по трусости, по дурости. Из запасного самовольно ушел в другую часть, стояла рядом. Вроде наниматься пошел, а вышло как дезертирство… Мне ведь тут до первой крови, чтобы смыть…

– Только не из носу, Киричев.

– Спасибо за доброе пожелание, – усмехнулся он. – Я же тебе говорил, что меня не убьют, выживу.

– Ну, давай живи… Авось еще увидимся… – отошел я к Гусятникову.

Сперва все получалось, как на бумаге: пушкари наши долбали уже по гребню, железный шелест снарядов удалялся над головой к высоте, штрафники перебежками приближались к ее подножию, и минометная батарея отстрелялась по холму, откуда прежде донимал нас крупнокалиберный. И тут случилось: ожил он, резанул с холма, сек протяжными трассерами, даже при свете дня были видны раскаленные белые иглы. Откуда он взялся? Его же быть не должно, там все разворочено минами! И я понял, что пулемет бил уже не с макушки, а пониже, со ската. Длинные тяжелые очереди стегали по бегущим людям. Я видел, как их сшибало с ног, швыряло на снег, будто ударом оглобли. Рота Гусятникова залегла. Я схватился за телефонную трубку – звонить на батарею, но телефон молчал. Сообразительный и юркий Гуменюк все понял и, задев меня сапогом по спине, ринулся по ходу сообщения назад, выметнулся наверх искать порыв. По времени я вот-вот должен был поднимать свою роту, из-за изгиба траншеи Лосев уже поглядывал. И тут в траншею свалился Гусятников. Страшный, лицо в брызгах крови, а лоб бледный, в поту. Он тыкал меня в грудь стволом ТТ и, задыхаясь, хрипел: «Вы что, курвы, делаете?! Забыли задавить пулемет?!. Штрафники тоже люди. Отсиживаетесь тут, сволочи!» – рука его дрожала. Сквозь грохот разрывов и пулеметный стук я слышал, как ствол его пистолета чиркал по пуговке на моей шинели. На всю жизнь запомнил я это чирканье…

Из-за его спины вдруг возникло лицо Лосева.

– Витька! – крикнул я. – Бери людей, обойди холм, задави пулемет! Бегом!.. Гранаты возьми!..

За Лосевым через бруствер махнул Марк с РПД, следом Семен и еще кто-то.

– Убери, – отвел я руку Гусятникова от своей груди. – Всё было правильно, но фрицы нас купили: ночью сменили огневую. Будто чуяли… Иди к своим людям… Сейчас все будет, все будет… – успокаивал я его, а сам шарил глазами по тому месту, где уже должен был быть Лосев…

Немцы, поняв, что атака наша захлебнулась, начали бить из орудий вглубь, чтобы не дать подойти резерву. Где-то далеко за скатом высоты стояла их батарея… Гусятников побежал к залегшей цепи…

Витька рассказывал потом, как было у них. Обошли они холмик благополучно, за заснеженным кустарником. Осторожно поднялись по склону и увидели блиндаж. От него вниз – траншейка к пулеметной ячейке. Те, за пулеметом, спинами к ним – ничего не видели, увлеченные стрельбой. И тут из блиндажа – немец, в обеих руках коробки с лентами. Марк приложил палец к губам, мол, тихо. Немца и заколодило. Пулемет вдруг умолк и оттуда голос: «Юрген, шнеллер!» В блиндаже, однако, оказался еще один. Наверное, увидел изнутри, как замер этот Юрген, и выскочил с автоматом. Марк метров с пяти влупил в него из РПД, того аж зашвырнуло обратно. Витька противотанковую – в пулеметную ячейку, Семен туда же «лимонку», а Кахий Габуния (он был с ними четвертым) срезал Юргена с коробками. Вытащили из ячейки убитых, искореженный пулемет, огляделись. Перед ними под малым углом по всей дуге высоты открывался профиль немецкой траншеи, ее изгибы. Внизу – залегшие штрафники. Марк воткнул сошки РПД в землю и ударил по траншее. Гусятников поднял своих людей.

Но растяпа наблюдатель с нашей минометной батареи, заметив, что на холмике снова заработал пулемет, решил, что немцы установили другой, скомандовал. Я увидел первые разрывы и понял: накроют сейчас Марка, возьмут в вилку. Молодчина Гуменюк, наладил уже связь с батареей, я позвонил. Но все же беда стряслась: осколком первой же нашей мины снесло пол-лица Кахию Габунии. Семен оттащил его в траншею, но парень уже был мертв. Восемнадцать лет только исполнилось. Две недели, как прибыл с пополнением в роту…

Штрафники уже дрались в ближней траншее. Я с ротой обходил высоту справа, поднимался на нее под прикрытием пулемета Марка. Немцы опомнились, из лощины, где вела бой третья рота, застучал их МГ. Чиркнули пули, швырнув комья в лицо. Мы уже ввалились во вторую траншею, а высунуться из нее – никак. Пригнувшись, я свернул за угол и тут увидел Киричева. Он привалился к стене и торопливо набивал патронами диск, вытаскивая их пригоршнями из карманов шинели. Пальцы дрожали. Рот черный, запекшийся, по лицу полосы грязного пота.

– Где Гусятников? – спросил я.

– Убит в рукопашной, еще в первой траншее.

– Ну-ка встань… Здорово не высовывайся… Видишь, МГ из лощины бьет?

– Вижу, шьет, как машинкой, – строчка к строчке.

– Два взвода моих прижал, пальца не поднимешь. Понятно?

– Понятно, – усмехнулся. – Сколько со мной пошлешь?

– Еще двоих. Бери сам, любых. Скажи, я приказал.

– И на том спасибо…

Вскоре МГ умолк. То ли это Киричев, то ли кто из третьей роты. Киричева я увидел уже после всего, когда высота была наша. Поджав ноги, он сидел на дне траншеи, невредимый, и, захлебываясь, пил из трофейной фляги в новеньком суконном чехле. Голова высоко задрана, глаза наслажденно прикрыты. Вода стекала по грязному подбородку, по сильной, дергавшейся в такт глоткам шее.

Он меня не видел, и я прошел мимо…

Голоса после боя… Я помню их, громкие, возбужденные. Звякали под ногами немецкие каски и гофрированные коробки от противогазов. Хлопцы обживали траншеи: расчищали от обвалов проходы, засыпали глиной лужицы крови, перебирали трофейное оружие, чертыхались, вытаскивая из узких ходов уже остывшие, негнущиеся тела убитых. Трупов было много. Их выталкивали сперва за бруствер. Немцев я велел засыпать в двух глубоких воронках, сросшихся краями. Своих похоронили отдельно, а сперва они лежали на скате, прикрытые камуфляжными немецкими плащ-палатками. Потери у нас были большие.

Дрались немцы люто, остервенело. Гибли, чтобы удержать, не отдать чужое. А мы только за то, чтоб возвратить свое же, какую цену уплатили!.. Помню, как старшина принес мне горку красноармейских книжек, старых, замусоленных, с обтершимися углами, и новеньких, совсем недавно выданных…

И странное дело – помню неприятные в наступившей тишине металлические щелчки. Это хозяйственный Гуменюк крутил разболтанную, с люфтом, ручку телефонной катушки – мотал в запас красный трофейный кабель…

По телевизору шла передача «А ну-ка, девушки!». А мы держали семейный совет: Наташа, Алька и я. После Виктора остались бумаги, какие-то экспериментальные выкладки, которые хранились у него дома в письменном столе. Когда-то он собрал их как материал для будущей диссертации. Сам не думал этим заниматься – был слишком заядлым и нетерпеливым практиком, но держал для Наташи, все уговаривал, а она все откладывала. «Пока ты под моей опекой – делай, пригодится. Кто знает, вдруг меня отсюда выгонят, как это бывает у строителей, – говорил он. – Тут нечего деликатничать, тем более что не из пальца высосано, самой жизнью подтверждено».

Материалы эти были отсевом, что ли, того объемного рацпредложения, за которое и был получен патент. Теперь о них вспомнил Виктора сослуживец Казарин: при НИИ создана группа, работающая над дальнейшим развитием этой темы, и нуждается в этих бумагах.

Казарин ждал ответа.

– Просто не знаю, как быть, – развела Наташа руками.

– Мама, сядь и сделай сама. За год ты сделаешь диссертацию, – решительно сказала Алька.

– Дурочка ты моя, – улыбнулась Наташа. – Это не так просто. Если я возьмусь, значит, там, в НИИ, тему прикроют, а группу разгонят. Мне же, как видишь, войти в группу предложения не последовало. Если даже не разгонят, то мою диссертацию там угробят. Где же мне тягаться с целым коллективом? Это внешняя, так сказать, рабочая сторона вопроса. Есть и другая, не менее важная. Мне уже за сорок, стоит ли терять на это время и силы. Это не один год, как ты полагаешь, Аля. И зачем нам с тобой, дочь, это нужно? А ты как считаешь? – обратилась она ко мне.

– Честно? Отдай ты им к чертовой матери эти бумаги. Насколько я понимаю, не сядешь ты ни за какую диссертацию. А если и займешься, только огребешь кучу лишних хлопот.

– Виктор так хотел…

– Но ты-то не хочешь.

– Как тебе сказать…

– Женька мой, например, считает, что надо делать, – вмешалась Алька. – И знаешь почему? Потому что это придаст маминой жизни некий моральный импульс, заставит ее держать себя в форме, наконец, отвлечет… – замялась Алька. – Ну, в общем, вы понимаете, о чем я, – она глянула на часы. – Мне пора, я ухожу. Мое мнение вы знаете, учтите его при решении…

– Ребенок, – сказала Наташа, когда Алька ушла.

– Я вижу, этот доктор Женька у вас уже почти член семьи – в курсе всех дел и имеет право голоса, – засмеялся я.

– А она совсем наивный дурачок, жизни не знает, все меряет по своим идеалам.

– Ты ошибаешься в отношении ее наивности. Все мы ошибаемся, оценивая их поступки и суждения по шкале собственного жизненного опыта. Если бы у тебя была возможность узнать свою дочь, какова она в своей возрастной среде, где нет тебя и других взрослых, какова она, когда вдвоем с этим Женькой, ты бы очень удивилась…

– Возможно… Но все-таки мне нужно решать, исходя из собственного возраста и жизненного опыта: отдавать эти бумаги или оставить.

– Ты говоришь сейчас со мной, а будто споришь с Виктором, а он-то не хочет, чтобы ты отдавала, – сказал я без обиняков, – даже если сама не станешь этим заниматься.

– Великий ты психолог.

– Просто хочу тебя избавить от лишних проблем.

– Ты почти убедил меня, но еще неделя на раздумья есть. Все-таки диссертация дала бы мне кое-что и в материально-престижном смысле. Я перешла бы на преподавательскую работу.

– Ужели ты в этом так нуждаешься, Наташа?

– Я ведь всего лишь человек, милый мой. Знаешь, однажды Виктор сказал мне: «Материально, Наташа, мы можем позволить себе, чтобы ты бросила работу. Я вообще считаю, что женщина не должна работать больше четырех часов в день. И все же не хочу, чтобы ты сидела дома. Пока я жив и в силе, фамилия Лосева при тебе, как охранная грамота. Случись что со мной– ты просто жена некогда могущественного Лосева. Тебя постепенно перестанут приглашать в те дома, где мы бывали вместе, будут деликатно извиняться, забыв поздравить с каким-нибудь праздником, ты не сможешь поддерживать прежний уровень отношений, тратиться на подарки приятельницам, как раньше, а значит, и сама не захочешь сохранять с ними отношений, чтобы не выглядеть хуже других. Такова правда, от которой не надо прятаться. Поэтому работай. И ты будешь менее зависима и сейчас, и потом, когда время подойдет к пенсии». Словно знал, что с ним что-то произойдет.

– Разве ты почувствовала, что к тебе стали хуже относиться на работе? – спросил я Наташу.

– Нет. Но все-таки я довольна, что ушла еще при Викторе из их системы. Здесь я просто Наталья Федоровна Лосева, групповой инженер. Там бы я была женой бывшего главного инженера треста. Тем более ты знаешь, какие сложности были между Казариным и Виктором. Он на парткоме сказал Казарину: «Вы любите раскавычивать цитаты. Не надо этого делать, цитата есть цитата, и выдавать ее за свои мысли неприлично…» Странно ведь: вне работы они прекрасно ладили, ездили вдвоем на охоту, понимали друг друга, выпить любили вдвоем, а на работе были непримиримы. – Наташа подошла к телевизору. – Оставить или выключить?

– Выключи, – попросил я. Казарина я знал, встречался с ним у Лосевых за столом.

Они и ехали в прошлом году вдвоем, когда погиб Виктор. Был ноябрь, гололед. Ехали на служебной «Волге» в один из домостроительных комбинатов. Виктор сидел рядом с шофером, Казарин сзади. «Плетешься ты, Карэн, – сказал водителю Виктор, – а еще бывший автогонщик! Ну-ка, прибавь, а то Олегу Павловичу не терпится увидеть, как я обмишулился». «Не дури, Лосев, дорога-то какая! – сказал Казарин. – А то, что ты обмишулился, я знал еще раньше, так что я не тороплюсь потешиться». Но шофер прибавил и на загибе дороги пошел на обгон автобуса, когда навстречу в лоб на них выпер тяжелогруженый панелевоз. Он шел с того комбината, куда спешил Виктор. Все произошло в мгновение, которое ускорил лед, швырнувший затормозившую «Волгу» под удар панелевоза. Шофер был убит на месте, Казарин отделался сотрясением мозга, Витька скончался в больнице через двое суток…

Перед смертью он попросил, чтоб пришла Ольга Ильинична Березкина. Мы напомнили ему, что она уже на пенсии и давно не работает, что здесь тоже хорошие врачи. «Я знаю, – сказал Виктор, – но я хочу, чтобы она пришла». Позвонили Ольге Ильиничне, объяснили. Она пришла. Он попросил нас выйти из палаты, они остались вдвоем. Ольга Ильинична сидела у его кровати, ждала, а он молча и напряженно смотрел на нее, будто взглядом пытался передать какую-то тайную свою мысль, потом взял ее руку, сжал, отвернулся к стене и умер…

На похоронах Ольга Ильинична не плакала. Стояла чуть в стороне, а когда уходили с кладбища, как-то странно посмотрела на меня и сказала: «Ах, мальчики, мальчики, что вы делаете! Как же так можно: умирать раньше нас!..» – и, сгорбившись, одиноко ушла…

Народу на поминки собралось много. Еще с утра, в день похорон, я притащил две авоськи водки и минеральной воды. С кладбища все вернулись замерзшие, сперва чинно сели за стол, были сказаны положенные случаю слова, выпили. Видно, с мороза первую и вторую рюмки не почувствовали, и бутылки быстро пустели. Стало шумней, пошли всякие разговоры.

Я вышел на кухню курить. Соседки Лосевых и еще какие-то незнакомые женщины вносили посуду, тут же мыли ее и утаскивали обратно. Вошла Алька. В черном глухом свитере с высоким воротником-гольфом. Лицо потемнело, осунулось, глаза красные от слез на ветру. Попросила сигарету. Я впервые видел, что она курит.

– Как все это дико – громкие разговоры, грохот посуды! – дернула она плечами. – Как на свадьбе… Нелепый обычай… Похоронили человека и сидят дуют водку.

– Не такой уж нелепый, Алюша. Неужто лучше было бы матери и тебе одним сейчас? – спросил я.

– Все равно мы уже вдвоем… Ты-то хоть не уходи сразу, – она выбросила сигарету в мойку и прильнула ко мне.

– Не уйду, – гладил я ее по волосам.

– Как же теперь без него?.. Мама никогда не сможет привыкнуть, – всхлипывала Алька. – Еще не могу поверить в это… Там так холодно… на кладбище… ему… А мы тут сидим в тепле, едим, разговариваем… Он так любил жизнь, всякие компании…

– Иди, мать там одна, посиди с нею, – сказал я.

– Дай платок.

Утерев глаза, Алька ушла в комнату. А мне вспомнилось, как однажды, года два назад, мы отдыхали вместе в Крыму в пансионате. Повисла тихая черная южная ночь с большими вылупившимися звездами, с огромной рыжеватой луной, с лунной дорожкой, как из фольги, на неподвижной воде. Было все, как на рекламной открытке. И только теплый ветерок напоминал, что все это настоящее, живое. Мы стояли на балконе, курили.

– Какая благодать! – сказал Виктор. – Знаешь, иногда, глядя на такую красоту, думаю: как это я уцелел на войне, за что, почему именно я? По какому закону? Кто-то предопределил? Мистика! Или – по тому же закону целесообразности: естественный отбор? Остается тот, кто более приспособлен, более нужен жизни, обществу?

– Ты хочешь что-то этим оправдать? – спросил я.

– А почему бы нет? – посмотрел он на меня серьезно. А потом расхохотался: – Ну, ты даешь! Что мне оправдывать! Просто у жизни надо брать все, что по милости божьей она приготовила тебе. Другого случая не будет. Разумеется, брать, чтобы отдать.

– Может, все-таки сначала надо отдать, а потом брать? – усмехнулся я.

– Разве я мало отдал?

– Ты что же, счет ведешь? А если кто-то считает, что он – больше, а ты – меньше. Как измерить, Витя?

– Говорят, после смерти все измерится точно. Только я в это не верю. После смерти это уже никому не интересно…

«23 ноября, вторник.

Капитан фон Киеслинг и впрямь оказался человеком мстительным: написал рапорт. Альберта уже дважды вызывали к начальству – давать объяснения, требовали письменного извинения перед капитаном.

Но Альберт отказывался. Он не считал себя виновным. Сперва ему внушали, затем орали на него, угрожали. Но Альберт стоял на своем. Он упрям.

Впрочем, упрямство ли это?..

Мария тоже пыталась уговорить его.

– В конце концов, ты пострадал из-за меня, – сказала она. – Я прощаю этого офицера, и ничего с тобой не сделается, если ты напишешь ему извинение. Все-таки он кавалер Рыцарского креста.

– Действительно, Альберт, – я поддержал ее. – Напиши, и они от тебя отцепятся.

– Ну, ради меня, – упрашивала Мария.

– Хорошо, – вдруг согласился Альберт. – Но при одном условии: если он извинится перед тобой.

– Но он этого не сделает, – спокойно сказала Мария.

– А почему бы ему этого не сделать? – усмехнулся Альберт. Он начинал злиться на Марию.

– Все-таки…

– Что „все-таки“, Мария?

– Он старше тебя по званию…

– Всего лишь?..

Я уже не вмешивался, понимал: Альберта не уговорить. Не знаю, чем это кончится для него. Могут ведь разжаловать и отправить рядовым на передовую. Я сказал ему об этом, когда ушла Мария.

– Ты дурак, – отрезал Альберт – Мы им сейчас очень нужны. Разве ты не видишь, куда после Курска все покатилось? Из этой мясорубки скоро полезет столько фаршу, что и санитаров произведут в хирурги…

Почему и ты, и Мария так слепы? Или вы видите то, что хотите видеть, а не то, что есть на самом деле?!

Меня начинала раздражать эта вечная манера Альберта не считаться ни с чьей душевной болью, лечить ее только своей прямотой, похожей больше на соль, что сыплют на рану; нежелание щадить ближних или неумение говорить правду так, чтоб она не убивала…

– Ты считаешь, что наши дела совсем плохи, Альберт? – спросил я.

Он свел темные брови к переносью:

– Мы проигрываем эту войну, Конрад.

– Не рано ли паникуем? – не унимался я. Мне хотелось досадить ему.

– Я не паникую. Но выиграть эту войну уже невозможно.

Ага, уже! Значит, он думал и о другом исходе“, – ухватился я:

– Ну, представь себе, что выиграем. Что тогда?

– Что я должен тебе ответить?

– Если мы выиграем… Ты сын обеспеченных родителей. У твоего отца фабрика. Ты вернешься домой, увенчанный лаврами, – я ткнул пальцем в черно-бело-красную ленту его Железного креста. – Как победитель, ты вернешься с надеждой получить то, что обещал нам фюрер. Значит, все, от чего ты сейчас воротишь нос, захочется забыть или оправдать? Всем, кого называешь сволочами, ублюдками, тебе придется пожимать руку у как товарищам по победоносной войне?

Он, видимо, не ожидал, что меня так прорвет Мне и самому стало страшно.

– Знаешь, что? Убирайся к черту! Ты лучше себя обо всем этом расспроси. И когда тебе станет ясно все и до конца, именно до конца, тогда задавай вопросы другим!..

И в самом деле: задавая эти вопросы ему, не спрашивал ли я и себя? Но ответа у меня не было. Да и хотел ли я его? Альберт же, в отличие от меня, хочет его…

Что-то произошло с нашим духом после Сталинграда и Курска. Меня самого пугают мои сомнения, пугает, что я беспрерывно пытаюсь во что-то проникнуть, хочу ясности в чем-то. Убеждаю себя, что это нехорошо, что я не должен так. И то, что мне требуется убеждать себя, это и есть самое страшное, ибо я не могу вызвать, расшевелить в себе прежней естественной, как дыхание, веры в необходимость этого нашего пути…»

«23 ноября.

Сидим в Невельском мешке. Фрицы бьют с флангов. Плохо с обувью, со жратвой. Опять заявился Упр. Из-за листовок с „рамы“. Стишки у них хренов. Пугают. Говорили с Семеном за жизнь. От Лены – ничего. Сок-ский рванул пальцы запал. от гран.».

Дни эти помню хорошо. Тут по записи можно идти, как по конспекту.

Еще в октябре фронт наш был переименован во 2-й Прибалтийский. Но мы месили грязь и мокли в лесах и болотах Калининской области.

Положение было странное и сложное: дивизия прорвала фронт и пошла по тылам немцев. Сперва они растерялись, а потом прижучили нас в Невельском мешке. Он – длинный, глубокий, но с флангов простреливался насквозь. Противник спешил перехватить его в горловине, «перевязать», чувствовал, что мы рвемся к станции Пустошка – оттуда дорога на Прибалтику. Но к той поре немцы уже пошли не те: спеси поубавилось, осторожничали, не так нахально перли под огонь. Донимали их и партизаны. Мы сидели в мешке, а немцы – во внешнем полукольце, которое наша 3-я ударная с трудом, но сжимала. Тогда-то и появились листовки. Сбрасывала их «рама» – двухфюзеляжный разведчик-корректировщик. Висел над нами с утра высоко, боялись его – всегда чего-нибудь настрекочет. Какой-то он заговоренный был – сбить не могли. На листовках они печатали стишки. Действительно, хреновые, но в общем-то по существу: «Мы в кольце и вы в кольце, посмотрим, что будет в конце»…

В это время и объявился Упреев. Пришел в мою роту. Все еще старший лейтенант. Такой же лощеный, вежливый и официальный.

– В штадиве обеспокоены, товарищ лейтенант, – сказал он мне. – Дошли слухи, что ваши солдатушки литературу почитывают. – Он достал из нагрудного кармана аккуратно сложенную немецкую листовку и, брезгливо зажав меж двумя пальцами, протянул мне.

– Ну и что? Они их швыряют сотнями. Что ж, мне из рук у солдат вырывать? Смешно из-за этого беспокоиться, – сказал я.

– Не до смеху, товарищ лейтенант. Это похоже на ЧП. Вы знаете, в каком положении дивизия. И знаете приказ: вражеские листовки собирать и уничтожать тут же. А они у вас по рукам ходят.

– В основном на курево. Махорка в них хорошо горит.

– Кто у вас парторг?

– Старшина Поздняков. Вчера убыл в санбат.

– А комсорг?

– Сержант Щербина.

– Позовите…

Я послал Гуменюка за Марком.

– Какую работу вы ведете против этих листовок? – спросил Упреев, разглядывая здоровенную фигуру Марка.

– Работу? – Марк посмотрел на меня. – У нас есть рядовой Березкин. Он им стихотворный ответ придумал. Только не знаем, как перевести на немецкий язык и распространить. Могу прочитать. – И, не ожидая согласия Упреева, Марк продекламировал:

 
Еще не раз дадим по шее.
Придет финал святой страде:
Испьем воды из вашей Шпрее,
Отмоем руки в той воде.
 

– Нн-да, – разочарованно отозвался Упреев. – И все?

– Да нет, товарищ старший лейтенант. Сегодня утром ихнего снайпера, наконец, сняли. Здорово он шкодничал.

– Ладно, идите, – отпустил Упреев Марка. – Все это несерьезно, – сказал он мне. – Я вынужден буду доложить.

– Дело ваше, – ответил я. – А своим людям я доверяю. Видел их в бою. Это можете тоже доложить. И также – что не хватает мясных консервов. Если больше вопросов нет, разрешите идти?..

Сволочь! Сам же под пули ходил! Но верил только себе…

Позиции у немцев были выгодные: на холмах, высотках, дороги хорошие. А мы в низинах, мокрядь. Копнешь в два штыка – вода. Снизу мокро и сверху не суше – дождь со снегом. Невозможно было портянки просушить, обогреться. Старый сушняк отсырел. Разжечь костер – мука. Совали в него «макароны» – длинные желтые стержни немецкого артиллерийского пороха; он давал хорошую вспышку, но жара, чтоб разом занялись ветки, – мало. Дуешь, бывало, на затлевшую веточку до головокружения, до темноты в глазах, пока на ней появится пламя… Дорог не было, все колесное перло по вязкой целине, утопало в грязи. Леса, заболочены, настилали бревна поперек просек. А топи страшные. Как-то упал снаряд, мы – плюхнулись, лежим, ждем разрыва, а в болоте только заурчало, забулькало, вспучилось пузырями – и весь взрыв. Посмеялись над собой. Даже там умели посмеяться над собой…

Плохо было с обувью: сапоги и ботинки у многих проносились до дыр, подошвы отваливались, часть народа получила уже валенки. С утра еще ничего – морозец, а к полудню отпускало, и войлок, как губка, впитывал воду, тяжелел, за неделю на печке не просушишь. Обозы к нам с трудом пробивались через узкий коридор – немцы с флангов били их навылет, да еще и бомбили. С едой тоже было негусто: ржаные, набрякшие влагой сухари, пшенный концентрат или плохо очищенный овес – «конский рис», как мы его прозвали…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю