355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Глазов » Расшифровано временем
(Повести и рассказы)
» Текст книги (страница 35)
Расшифровано временем (Повести и рассказы)
  • Текст добавлен: 2 октября 2017, 23:00

Текст книги "Расшифровано временем
(Повести и рассказы)
"


Автор книги: Григорий Глазов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 36 страниц)

Суханов усмехнулся: «И вот я, давно эмоционально независимый, сижу на чердаке родительского дома, – он обвел взглядом чердак, где, обметанные пылью, валялись безногие стулья, медный чайник без дужки, сетка от кровати, смятая соломенная шляпа, оправа к трюмо из орехового дерева и еще какой-то хлам, – сижу у старого семейного сундука, который помню с детства… Мне хочется рыться в нем, перебирать и разглядывать предметы, принадлежавшие отцу, трогать их, что-то узнать от них… Я ничего не знаю о своем отце, для меня он всю жизнь только и был почтальоном… А он ничего не знал обо мне, кроме того, что я есть, что я геолог, у меня трехкомнатная квартира, жена, сын – его внук, которого он так и не увидел…»

Сундук стоял под самым скатом крыши, у отворенного люка. На чердаке было светло. Ровные, словно натянутые, солнечные нити били из щелей меж досок, в них дрожали мириады пылинок, метушились какие-то мельчайшие комахи, исчезавшие, едва вылетали они на мгновение из этой пронзительно тонкой световой полосы… Суханов поднялся сюда сразу же после завтрака, когда сестра, торопливо собравшись, ушла по каким-то хлопотным делам в собес…

Открыл сундук легко, выдохнул облачко пыли. Но был он почти пуст: старая телогрейка отца, два медных, нынче модных подсвечника с затверделым посеревшим воском в гнездах, солдатский ремень военной поры и что-то обернутое в иссохшую, ломкую уже газету, перевязанную накрест шпагатом. Оказалась в ней пачка бережливо сложенных бумаг. Суханов стал брать по одной сверху. Сперва шли какие-то счета и квитанции, затем попались его письма с фронта – торопливые, восторженные, громкие письма мальчишки-солдата. Он перечитал сколько-то страничек, дивясь и радуясь себе, пареньку тех лет, неопытно полагавшему, что убить могут кого угодно, только не его. Письма на углах были красным карандашом помечены отцовской рукой – дата их прибытия. Была это, наверное, вечерняя утеха отца, его нешумливая радость в дни, когда разносил он почту на своем участке: кому письма от живых еще, кому похоронки… Потом пошли личные бумаги отца. Читал их Суханов с удивлением и интересом, переносясь в незнакомые годы, где юношей, затем молодым человеком жил его отец.

«Предъявитель сего свидѣтельства, слушатель учрежденных преподавателемъ Мелитопольского реальнаго училища В. С. Балабановым в гор. Мелитополѣ вечернихъ курсовъ для взрослыхъ Фома Егоровичъ Сухановъ, как видно изъ документовъ, сынъ мѣщанина, вѣроисповѣданія православнаго, родился в 1896 году 20 сентября, поступилъ въ октябрѣ 1913 года на означенные курсы и подготовлялся на нихъ до 1-го іюня 1914 года. В настоящемъ году, на бывшемъ испытаніи, произведенномъ подъ наблюдениемъ депутата отъ Одесскаго Учебнаго Округа, онъ оказалъ нижеслѣдующія познанія изъ курса четырехъ классовъ реальныхъ училищъ Министерства Народнаго Просвѣщенія:

Въ Законѣ божіемъ – хорошія

– русском языкѣ – хорошія

– математикѣ, а именно: ариθметикѣ – удовлетворительныя…

Въ удостовѣреніе сего выдано Суханову Фоме настоящее свидѣтельство, предоставляющее ему права лицъ, окончившихъ четыре класса реальныхъ училищъ Министерства Народнаго Просвѣщенія».

«Сие удостоверение дано тов. Суханову Ф. Е. в том, что он действительно состоит на службе в Особой Продовольственной Комиссии по Снабжению 1-ой Донецкой Трудовой Армии (Опродкомтрударм) в должности счетовода финсчетного п’отдела Губраспредотдела, что подписями и приложением печати удостоверяется. Июля 18 дня 1922 г.».

«Штаб Украинского Военного округа. Пропуск № 761. Дан сей сотрудн. финчасти орготдела УВО тов. Суханову Ф. Е. на право беспрепятственного входа в здание штаба. Действителен по 26 мая 1924 г.».

«Правительственная Комиссия Артемовской почтовой конторы настоящим свидетельствует, что гр. Суханов Ф. М. прослушал четырехмесячные курсы украинского языка и при проверке выявил знания удовлетворительные согласно II категории Положения о проверке ЦК Украинизации».

«Справка. Артемовская почтовая контора удостоверяет, что тов. Суханов Ф. Е. действительно состоит в ней на службе и получает содержание по 8-му разряду 37 руб. 20 коп. Семья его состоит из 1-го взрослого и двоих малолетних, которые торговлей не занимаются. Дана сия справка для предоставления Фининспектору. 31 марта 1927 г.»…

Суханов улыбнулся: одним из этих малолетних, не занимавшихся торговлей, был он, двухлетний Витя.

Потом он нашел грамоту наркома связи, которой был награжден отец в 1943 году, списанный с белым билетом с военного учета из-за тяжелой язвы желудка и двенадцатиперстной кишки. И было еще много незнакомых, неожиданных бумаг и справок. Суханов проглядывал их уже по-быстрому и лишь с одной, затаив дыхание, не заторопился, читая, а приблизился к свету, чтоб разобрать разгонистые строчки чернового, с зачерками и вписками, отцова заявления на имя районного прокурора. Составлено оно было в ноябре 1946 года:

«Настоящим сообщаю, что я, почтальон Томашевской почтовой конторы Суханов Ф. Е., совершил в военном, 1944 году должностное преступление. А именно: не вручил и скрыл прибывшую для семьи Бартеневых, проживавших по ул. Суворова, 5, похоронную на сына Александра. Сделал это сознательно, от невозможности, т. к. за неделю до этого вручил им похоронную на старшего сына Андрея…»

Черновичок был написан на двойном тетрадном листке, внутри которого и лежала сама похоронка.

Боже, Сашка Бартенев! Одноклассник, с которым Суханов вместе, зябко и стыдливо дрожа, стоял голым в большой холодной комнате на военкомовской медкомиссии в декабре 1942 года…

…Домой Суханов прилетел во вторник. Теща, кормившая его на кухне, сообщала новости: Нина (жена) уехала в командировку в Томск; в холодильнике вышел из строя агрегат, надо становиться в очередь, – в продаже их нет; для домашнего консервирования не хватило крышек, необходимо срочно доставать, ведь огурцы и помидоры уже кончаются; у Валерки (сын) украли в школе кеды…

Суханов без аппетита жевал яичницу – дежурное в семье блюдо – и рассеянно слушал воркотню тещи, дувшей в кастрюлю, где пузырилось вскипавшее молоко. Выпив кофе, он ушел к себе, лег на тахту. В голове звенело, а самого покачивало. Летал он давно, много, далеко и всегда не любил, дурно чувствовал себя после полета.

Он вспомнил, как на автобусной остановке сестра, провожая его, сказала:

– Поездом бы лучше ехал, Витенька. Боюсь я, когда летают.

Он бодро улыбнулся:

– Человек всю жизнь мечтал воспарить, а ты меня, сестрица, к земле гнешь… Не волнуйся, все будет в порядке. Прилечу – дам телеграмму.

– Ну и хорошо, – закивала сестра. – Ты уж там приветы передай Нине, хоть я ее и не знаю, а передай, да племяннику Валерику.

– Передам, передам… А ты насчет переезда ко мне решай. Я ведь серьезно. Чего тебе тут одной? Ликвидируй все хозяйство – и приезжай. Три комнаты, места хватит. С Ниной, думаю, вы поладите, в конце концов ты ведь моя сестра, – он привлек ее к себе и поцеловал в лоб.

– Ну что ты!.. Как я брошу все тут? Все, понимаешь? – зашептала сестра.

Он понял и все же сказал Чемерисову, стоявшему поодаль возле чемодана:

– Уговори ее, Матвей.

– Чего захотел! – хмыкнул Чемерисов. – Тут я тебе не союзник. Не поедет Людмила Фоминична, не захочет, дом ведь ее – тут…

Потом Суханов, вспомнив чердак, спросил:

– Люда, а где Бартеневы? Помнишь, было у них два сына, с Сашкой, младшим, я учился вместе?

– Уехали они, на Урал куда-то. Ребята с войны не вернулись, вот они и переехали к родне… Что это тебе надумалось?

– Да так… Ну, Матвей, спасибо за все. Будешь в моих краях – не обходи. Адрес и телефон у Люды есть.

– Вряд ли, Витя. Дальше областного центра нам командировок не положено. Лучше ты давай к нам, по иному поводу, а можно и без повода…

И вдруг Суханова как обожгло: понял он, что вряд ли когда-нибудь сюда приедет, что только горестный какой случай пошлет его в эти края. Но, как бы отмахиваясь от этой мысли, пообещал:

– А что?! Возьму и прикачу с Валеркой. Пусть попасется в лесу да на бережке.

…И сейчас, когда он лежал на тахте, еще острее затомила его, разгораясь, завязавшаяся в нем за той вовсе не траурной, хотя и поминальной, трапезой тревога. Она поторапливала и понукала его, будто понял он вдруг, что опаздывает самым роковым образом свершить важное дело.

Когда Валерка, сын, был поменьше, он любил сидеть на тахте и, напряженно сопя, наблюдать, как Суханов наводит порядок в ящиках письменного стола, извлекая оттуда позванивавшие друг о друга значки, красные блокнотики и осыпавшиеся на истертых сгибах старые бумажки. Мальчик смотрел, как Суханов подолгу читал их, подклеивал, затем осторожно вкладывал в черный толстый бумажник, постоянно хранившийся в столе.

– Па, а что это? – спрашивал Валерка.

– Иди спать, Валерка, поздно, – отвечал Суханов.

Теперь уже Суханов не гонит сына спать: тот редко заходит в. комнату, когда видит отца, занятого чем-то за письменным столом. Заглянет и – мимо. Ему пятнадцать, и он сам возится у себя, натягивает жилку на ракетке, копается в механике инерционного игрушечного автомобильчика…

Вот что тревожно: будет ли еще такой нужный случай и сможет ли он его подстеречь, чтобы загодя или прямо при Валерке достать позванивающие друг о друга значки (орден и медали), красные блокнотики (удостоверения к наградам); бумажки, истертые на сгибах (справки о ранениях, вырезку из фронтовой газеты, где названа его фамилия), красноармейскую книжку… Сперва он спросил бы сына о его делах, о новостях в классе, о друзьях его. А потом, может, Валерка незаметно увлекся бы занятием отца: все это разложенное на столе стал бы перебирать, рассматривать и спрашивать: «Па, а что это?» – и просить: «Расскажи…»

Боже, по этим бумажкам-справочкам да выпискам из разных приказов, по каждой медальке, по ярким и блестящим камешкам-минералам, что лежат за стеклом шкафа, – по любой вещичке всю жизнь свою он сможет сыну пересказать… Всю свою и десятков людей, чтоб не от кого-то сын когда-нибудь узнавал ее, удивленно прислушиваясь, как сам он, Суханов, на поминках – про своего отца, когда уже не имеет смысла уточнять, кто в этом больше виноват: сам ли отец или он, Суханов…

Были в этой тоскливой тревоге Суханова такая надежда и нетерпение, что вскочил он, подошел к столу, выдернул ящик, словно проверяя, все ли на месте, как будто именно сейчас войдет сын и, заглянув в ящик, спросит: «Па, а что это?» Потом опять спросит. И еще спросит…

Не задвигая ящика, Суханов подошел к окну, откуда была видна темная арка соседнего проходного двора, через которую Валерка обычно возвращается из школы. Какая-то девочка на асфальте рисовала розовым мелком дом, трубу и дым из нее. И тут Суханова как встряхнуло. Возникла фраза – тоскливая и безжалостная. Она даже не звучала в нем, а виделась ему на фоне темной арки: «А что, если Валерка не спросит?..»

«…Как зов оттуда»

Для послесловия к этой книге можно было воспользоваться двумя надежными, не раз опробованными ходами: проза поэта и фронтовое поколение. Каждый из них, как известно, создает благодатные условия к тому, чтобы свободно вилась нить разговора.

Действительно, Глазов вошел в литературу как поэт. За первые двадцать лет, с 1951 года, он издал, если не ошибаюсь, десять поэтических сборников. Да и по сию пору он пишет стихи, довольно много переводит, особенно из украинской поэзии. Так что в его повестях и рассказах и впрямь можно обнаружить и поэтичность, и лиризм, и метафоричность, и многое иное, часто сопутствующее прозе поэтов.

И действительно, он принадлежит к фронтовому поколению, воевал, был тяжело ранен. И большинство его произведений – о войне. И весь этот том – фактически о войне. Но есть у него повести и не о войне, в том числе последняя, сюда не включенная, – «Без наркоза», из жизни врачей. Да и то, ведь фронтовая юность – не вериги, которые писателю назначено носить всю жизнь!

Конечно, опаленная войной юность сильно и страстно отзывается в его стихах и прозе. Но не только она. Григорий Глазов – талантливый писатель, который успешно работает в поэзии, прозе, кинодраматургии и который остро ощущает многообразные общественные и духовные движения современности. И таким его и надо принимать – полнозвучным талантливым писателем, а не «представителем» поэтического цеха или военной формации.

Каждый, кто прочел эту книгу, вероятно, ощутил, что свой путь прозаика Глазов начинал с рассказов, еще боязливо отрываясь поначалу и от уже проторенной поэтической дороги, и от привычного лирического рассказа о себе. Это была как бы разведка, проба сил. И автобиографического в них гораздо больше, чем в последующих повестях (на первую повесть он решился лишь в 1971 году, спустя шесть лет после своего дебюта в качестве рассказчика).

В большинстве рассказов, вне зависимости от того, написаны они о войне или о мирной жизни, главенствовало желание уловить, передать настроение. Было ли это ликующее счастье рассказа «В мое дежурство», где радист, «точечка-тирешечка», майской ночью неожиданно поймал по армейской рации известие о конце войны, о нашей победе, Победе! Было ли это возникшее в удивительном сплетении нежности, музыки, пьянящей радости лирическое чувство рассказа о возвращении с фронта в родной город, где его верно ждала Лидуся, которой он даже не писал все военные годы. Была ли это, наконец, щемящая горечь рассказа о встрече спустя четверть века с бывшими одноклассниками. Оба последних рассказа – «Возвращение» и «А ехать-то чуть меньше суток» – проникнуты ощущением своей вины перед людьми, обостренным осуждением своей нечуткости, душевной глухоты. Искренность осознания вины придает настроению этих рассказов особую – и впрямь, наверное, поэтическую – пронзительность.

К этим рассказам, стремящимся передать настроение и, как правило, написанным от первого лица, примыкают и такие, как «Старый враль». С «паустовской» акварельностью и несколько сентиментальной романтичностью повествуется в нем о старике переплетчике, который сочинял трогательные и милосердные сказки о неизменной победе добра и сумел поддержать, утешить, согреть захолодавшее сердце молодой учительницы.

Но все заметнее становилось в рассказах движение к драматическим ситуациям, пробуждающим уже не столько настроение, сколько напряженную мысль. И ситуации эти приходили обычно из дали фронтовых лет.

Некоторое «борение» сентиментальности и драматичности еще происходит в рассказе «Двадцать четвертый». Женщина-снайпер Варя, беременная и счастливая, переполненная любовью и материнством, видит из своего укрытия, как на немецком берегу купаются парень и женщина, а рядом лежит их военная форма. Голые купающиеся возлюбленные – люди как люди, довольные и безмятежные в своем редком на войне уединении. И у Вари, которую зародившаяся в ней новая жизнь непроизвольно заставила иначе ценить жизнь вообще, недостает силы выстрелить в это тело, «не прикрытое ничем, не защищенное даже одеждой». Лишь когда они оделись и «просто парень» стал вражеским офицером, потянула Варя спусковой крючок…

И уже с полной отчетливостью и резкостью возобладал драматизм жизни в рассказе «Конь». Словно в два витка закручивается его сюжет. Первый – когда лейтенант, под честное слово офицера вернуть скоро и в сохранности, отобрал единственного на всю деревню коня, сберегаемого для весенней пахоты. Но как ему было поступить: поддавшись жалости, оставить коня или, выполняя долг, забрать, чтобы вывезти боеприпасы от сломавшейся в дороге автомашины?

А едва успел лейтенант выполнить это задание, как комбат распорядился пустить коня с бороной проверить проход в минном поле для штурмовой группы. На одной из мин конь и подорвался. Вот он, второй виток, второй вопрос – как поступить? У лейтенанта, давшего честное слово, своя правда, у командира, пожертвовавшего лошадью, чтобы сберечь людей, – своя. И как тут не задуматься над логикой войны, ее жестокостью и ее справедливостью!

И вспомним «Круглянский мост» В. Быкова, где тоже столкнулись две правды: необходимости взорвать мост – и цена, которую Бритвин решил уплатить за нее. И стихотворение Б. Слуцкого «Лошади в океане» – пронзительный плач, и проклятье, и предостережение картиной того, что гибнут лошади с торпедированного судна.

Возможно, я несколько произвольно выстраиваю треугольник «Круглянский мост» – «Конь» – «Лошади в океане»: другой критик мог образовать иной треугольник, а то и многоугольник. Но вывод, думаю, остался бы тот же: Глазов активно участвовал в гуманистическом поиске нашей прозы тех лет. Больше того, рассказ «Конь» предварил многое в современной «экологической прозе», где гибель ни в чем не повинного живого существа проверяет человеческую нравственность и безнравственность.

А о том, насколько неслучайным был этот рассказ в его творчестве, можно судить по эпизоду из повести «Расшифровано временем». Там к повествователю заходит мальчик из соседней квартиры и, узнав, что дядя пишет книгу о войне, признается, что не любит ни книг, ни кинокартин о войне: он перестал ходить на военные фильмы после того, как в одном из них убили лошадь. На мудрую же реплику взрослого дяди, что в кино и людей убивают, он бесхитростно отвечает: «Люди умные, они понимают, а лошадь – животное». Что хотел сказать мальчик этими словами? Было в них что-то «простое и мудрое разом. Но какой он вкладывал смысл в них – четко выделить я не мог, его и мой жизненный опыт не совпадали…» Но читатель-то понимает: как бы ни был различен жизненный опыт, нравственная оценка едина – живое не должно гибнуть безвинно. И речь идет о мере осознания, мере ответственности.

Есть в даровании Г. Глазова примечательная черта. Его произведения всегда очень личностны и в то же время нескрываемо литературны. Множество поразительно точных деталей, дарованных художнической цепкой памятью, найдем мы в его прозе, но он смело опирается на литературные конструкции, отнюдь не имитируя «окопную правду».

Искусство любит достоверность, мы всегда поверяем правду изображенного правдой жизни. И, наверное, для военной прозы особенно важна правда факта, правда ситуации, правда обстановки. Недаром спорили в недавние годы: могут ли невоевавшие люди писать о войне. Выяснилось, что могут – и хорошо писать о войне, и успешно снимать кинофильмы, ставить спектакли.

А с другой стороны, многие прозаики, создавшие честные, жесткие повести о войне, скромно говорили, что масштабное художественное полотно типа «Войны и мира» создаст кто-либо из позднее пришедших, а их дело – оставить честные свидетельства, запечатлеть правду пережитого. Но именно эти честные свидетельства и стали истинным эпосом войны, ибо в них была правда, было эпическое дыхание времени.

Так что вопрос о личностном и литературном не так прост, как кажется с первого взгляда: заветная дверь творчества не открывается одной универсальной отмычкой.

Но, конечно, обычный писательский талант – есть ведь еще и писатели-фантасты и просто фантазеры! – увереннее и точнее чувствует себя в изображении тех сфер жизни, которые ему хорошо знакомы, а еще лучше – не просто знакомы, а и пережиты. Не очевидец только, а и участник – вот идеальная модель писателя. И то, что Глазов досконально знал описываемое им, во многом помогало ему сохранять достоверность литературных конструкций.

В повести «Годы дальнего следования» нескрываемо «литературная» композиция. Инженер Весловский, доведенный до края личными и служебными неурядицами, приезжает опустошенный и неприкаянный в дом отдыха на то лесное озеро, где был в войну расположен госпиталь. Здесь наплывают, наталкиваются друг на друга сегодняшние встречи и пробудившиеся воспоминания. Воспоминания о его тогдашних госпитальных днях, госпитальных друзьях, о бое с прорывавшейся из этого лесного края немецкой группой, в котором рядом сражались врачи и раненые. И могилы павших в том бою сохранились.

И вот все вместе – картины былого и нынешние впечатления – постепенно пробуждает в нем чувство дарованной жизни и ответственность за ту жизненную ношу, которую ему надлежит принять от боевых побратимов. Превозмогши свою душевную апатию, он уезжает, не пробыв положенный по путевке срок, как двадцать с лишним лет назад выбирался из госпиталя – «с чувством ожидания новизны и перемен, хотя знал, что это возвращение на передовую».

Еще более сложная композиция предстала в повести «Расшифровано временем». Похоже, что в повестях писатель делал тот же путь, что и в рассказах: от «настроенческой» «Годы дальнего следования» к драматически напряженной «Расшифровано временем».

Законченная в 1976 году, повесть создавалась на рубеже тридцатилетия нашей победы и несет в себе вполне понятное намерение осмыслить то, что было, каким оно стало и почему не должно повториться.

Это уже не центростремительная, сфокусированная на одном герое повесть, не диалог героя с самим собой, а повествовательно развитый диалог двух времен, двух станов, двух восприятий.

Увязать в таком диалоге войну и мир, вражеский стан и советский народ, былые бои и нынешние будни – задача, что и говорить, дерзкая. Но заманчивая. Недаром к ней не раз подступались прозаики самых разных творческих направлений. Глазов – один из немногих, кто решал ее не путем панорамирования, а взглядывая изнутри, отмыкая личностным ключом.

Действие развивается, словно втрое скрученная нить, в последовательном чередовании трех прядей: события сегодняшнего дня рассказчика, расшифровывающего, комментирующего скудные записи из своего фронтового дневника; сами эти дневниковые записи, дающие толчок воспоминаниям; письма и дневниковые заметки немца Конрада Биллингера, переданные его сыном.

Как в воронку, стягиваются судьбы авторов двух дневников. Сначала Конрад воюет под Сталинградом, а рассказчик находится в госпитале в далекой Средней Азии, потом они воюют примерно в одних и тех же местах на Калининском фронте, а затем, во время нашего прорыва в Прибалтику и боев по уничтожению курляндской группировки, оказываются буквально окоп в окоп. Рота рассказчика даже штурмует здание, где находился Конрад, а к тому попадает по прихоти случая дневник рассказчика. Это нарастание «соприкосновения» сделано мастерски и воспринимается как органичное, без какого-либо насилия над художественной логикой.

В сложном плетении повести – было бы правильнее, вероятно, именовать ее романом – наибольшее внимание привлекают немец Конрад и однополчанин рассказчика Виктор, оставшийся после войны в живых и лишь недавно погибший в автомобильной катастрофе.

Можно много писать о проникновенно воссозданном фронтовом братстве четырех друзей, о том, какими разными были эти парни, и о светлых образах погибших Семена и Марка. Но все это каждый читатель, конечно же, легко почувствовал и сам.

Поэтому я хочу сказать несколько об ином – о том, что связывает повесть не только с памятью о былом, но и с заботами сегодняшнего дня.

Виктор – своеобразный и, возможно, даже не осознаваемый автором отклик на «делового человека», о котором, как о любимом и совершенном герое НТР, много писали в те годы, любуясь Прончатовым, Чешковым и другими подобными героями – твердо знающими, чего они хотят от жизни, предпочитающими лишь «верняковые» дела, признающими за единственно правильные свои прагматические устремления. Время показало ограниченность таких «деловых людей», или, как называл их Ю. Трифонов, «железных мальчиков». Но, пожалуй, только Г. Глазов связал тогда напрямую образы некоторых своих сверстников из обычно поэтизируемого фронтового поколения и таких деятелей НТР.

Конечно, и раньше писатели не утаивали, что во фронтовом поколении были разные люди – вспомним и «Пядь земли» Г. Бакланова, и «Фронтовую страницу» В. Быкова, и «Горячий снег» Ю. Бондарева (пожалуй, именно Дроздовский из «Горячего снега» больше других напоминает глазовского Виктора). Но все-таки именно Глазов протянул столь зримую цепочку от воззрений, явленных в военной ситуации, к сегодняшним, показав, что так называемые деловые люди – порождение не научно-технического прогресса, а определенной суммы жизненных принципов, идеалов, установок. В разных условиях они проявляют себя по-разному, неизменно оставаясь жестокими, эгоистичными, расчетливыми. Это не мешает таким людям делать дело, а в иных условиях даже помогает, вспомним, что, только ударив своего друга Семена, смог Виктор преодолеть его упадок сил, его малодушное желание застрелиться. Такого рода удачи и вселяют в них уверенность во всегдашней правоте своих принципов.

Глазов понимает всю непростую суть характера Виктора, но все-таки пристально вглядывается в то, как реализовывалась после войны осознанная Виктором еще на фронте «формула жизни», программа жизни: нравственные силы, взлет и чистота души, явленные в окопах перед лицом смерти, неизбежно станут после войны сосуществовать с гнусностью, подлостью, тоже явленными в эту годину испытаний, и выбор возможен только один: или смириться с этим, приспособиться, или вступить в смертный, с неизвестным исходом бой. Он решил приспособиться.

И это нравственное исследование характера Виктора очень важно для Глазова: его волнуют в прошлом Не столько батальные картины – хотя он и не сторонится их, – сколько поведение друзей. Недаром такую существенную, акцентную роль играет то и дело вспыхивающий резкий обмен репликами между Виктором и Семеном. В этих спорах Виктор, словно магнитная стрелка, устремляется к полюсу жесткости, принуждения, хватки, а Семен отстаивает гуманные начала. Так трудно было отстаивать их на войне, но так необходимо, чтоб не заполонила послевоенные всходы дурная трава! В противовес Виктору, говорившему «Не жизнь, а война», Семен уверял, что война подчинена общим жизненным законам: «Не думать постоянно, что все делаешь только ради войны и для нее. Ведь она временная работа в нашей жизни». В еще большей степени эти слова относятся и к постоянной работе, к людям, убеждающим или даже искренне убежденным, что они свершают все только ради дела и для него Позднее, в повести «Подробности неизвестны», Ольга Лукинична скажет о таком хватком и жестком Анциферове: энергии у него мною, только свету от нее мало.

История четырех друзей могла бы стать самостоятельной повестью– воспоминанием – о военном прошлом и о «мирном» Викторе. И вроде о покойниках положено говорить хорошо, и о ветеранах привыкли слышать только доброе. А вот поди ж ты – Виктор!.. Но ведь и впрямь прожита целая жизнь – три десятилетия после войны. И здесь уже не фронтовая ностальгия, а фронтовой максимализм ведет автора.

Сближение военной юности и НТРной «деловитости» – несомненная художническая смелость Глазова. Но он оказался смелым вдвойне. Ведь это повесть не только об, условно говоря, разных фронтовиках в прошлом и сегодня. Это еще и повесть о разных немецких фронтовиках: они ведь тоже были разные – от подонка фон Киеслинга до таких, как Альберт, – помогающих друзьям, задумывающиеся над исходом войны и путями истории. И от этой «прядки» Никуда не деться.

В письмах и дневниковых записях Конрада проходят и слепо верящие, и сознательно исповедующие, и прозревающие – и в целом создается, как и в нашем стане, облик поколения. Только поколения изломанного, со сдвинутыми моральными критериями и искаженными представлениями о мире. Тем более значительной удачей автора представляется фигура самого Конрада, перешедшего от веры в предначертания фюрера к скепсису, от оправдания происходящего к постижению неизбежного, от бездумного согласия к осознанию вины. Такие люди стали после войны той опорой, благодаря которой и удалось построить демократическую германскую республику, создать широкое и антимилитаристское и антифашистское движение.

Временами может показаться, будто Конрад мудрее, вдумчивее, тоньше рассказчика. Вместо отрывочных, порой грубовато-прямых, укладывающихся в три-четыре строки упоминаний о событиях в дневниках рассказчика, у Конрада полные, искренние, исполненные раздумий записи, хотя тоже вроде делаемые наспех, особенно под Сталинградом и в Курляндском «котле» И уж, конечно, он мягче, вдумчивее, тоньше Виктора.

Но автор вовсе не собирался ни устраивать турнир двух «интеллектуалов», ни побивать кого бы то ни было фигурой незаурядного немецкого солдата. Есть у него два объяснения такой «расстановки сил» Полноте и раздумчивости записей Конрада дает объяснение наш профессор Рукавишников: «Иногда нужно много страданий, чтоб человек понял себя до сердцевины…»

А характер записей нашего дневника открывается в разговоре Конрада и Альберта при очередном отступлении. «Интересно, рассуждают ли столько русские?» – спрашивает один. А другой отвечает: «Вряд ли… Они просто изгоняют нас со своей земли. Как видишь, тут нет темы для рассуждений».

И это в общем-то справедливо. Безоговорочная вера в правоту своего дела, в свою победу, сознание святости своего долга не побуждало к рефлексии. Нельзя также не учитывать и того, что коротенькие дневниковые записи действительно «расшифровываются» в повести временем – сегодняшними воспоминаниями и комментариями рассказчика. Именно опыт десятилетий, прошедших после войны, составляет идейный и духовный противовес исканиям, заблуждениям, прозрениям тех лет. Время помогло рассказчику понять и то, к чему пришел Конрад, и то, что ему самому казалось еще неважным в военные дни.

Ясно видно, как в раздумьях Конрада и Альберта, в сегодняшних репликах рассказчика выкристаллизовываются те идеи, которые тревожат сегодняшний мир, вставший перед угрозой новой войны и усилением неофашистских поползновений.

И это опять-таки важно для Глазова: понять не только то, что разделяло два лагеря, два стана, но и то, что послужило затем объединению людей доброй воли. Будь живы Семен и Альберт, это единение далось бы, наверное, легче. Но их нет – и эта доля выпала ныне живущим. А от них перейдет к тем, кто еще вступает в жизнь. Исполнена глубокого значения итоговая мысль, напоенная и ностальгией и оптимизмом, – мысль о том, что уходили из жизни бывшие когда-то рядом люди и образовывалась глубокая пустота. Но постепенно она зарастала, как воронка. И тогда рядом снова появлялись люди, но уже другие, не имевшие никакого понятия о тех, вместо кого они возникли, и делали то, что не успели предшественники.

Эта мысль о преемственности является едва ли не главной в современной «прядке» повести, поворачиваясь все новыми гранями. То как поведение Виктора в мирные дни. То как беседы с молодыми – дочерью Виктора Алькой и ее возлюбленным. То как мотивы поведения Наташи, вдовы Виктора, относительно судьбы перспективных разработок, оставшихся после него. То как сон, в котором вновь и вновь возникает картина гибели Марка: «Давняя явь стала сном, он преследует меня много лет».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю