Текст книги "Атлантида"
Автор книги: Герхарт Гауптман
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 42 страниц)
Оба врача расхохотались.
– Когда это гению, – продолжал Хальштрём, – удавалось что-то совершить с помощью морали? Даже сам творец земной и небесной тверди и тот этого не умел, недаром его создание аморально. Всякая высшая форма деятельности давно выбросила мораль за борт. Что стало бы с историком, если бы он начал мораль разводить, а не исследованием заниматься? Или с морализирующим врачом? Или с государственным мужем, который руководствовался бы обывательской моралью десяти заповедей? Даже в искусстве морализируют лишь глупцы или негодяи. И, наконец, какими делами пришлось бы заниматься церквам во всем мире, если бы мы все не нарушали принципов морали? Да их бы тогда просто-напросто не было.
Все встали из-за стола, а когда они вскарабкались на палубу, Хальштрём вдруг сказал Фридриху:
– Моя дочь ждет вас. Дело в том, что в нашем распоряжении тут имеется друг, господин Ахляйтнер. Это кроткий баран, но зато у него масса денег, и бедняга не знает, на что их лучше всего швырять. Вот он и арендовал у одного лейтенанта великолепную каюту для моей дочери. Но тем самым он, к сожалению, приобрел право иногда изрядно докучать ей своим присутствием.
Придя в каюту, они в самом деле застали там Ахляйтнера, который сидел на шатком складном стуле, тогда как Мара, тепло укутавшись, лежала на диване. Она сразу же крикнула отцу, чтобы тот оказал ей любезность, уведя с собою надоевшего ей Ахляйтнера, и дала понять Фридриху, что у нее к нему есть особая просьба. Хальштрём и Ахляйтнер покорно удалились.
– Чем могу служить? – спросил Фридрих и услышал в ответ одну из тех пустяковых просьб, выполнением которых Ингигерд любила занимать свое окружение. Как она объясняла, она поступала так потому, что чувствовала бы себя всеми покинутой, если бы люди не оказывали ей хотя бы мелких услуг.
– Но если вам это не по душе, – сказала она (для того очередного пустяка, о котором шла сейчас речь, самой подходящей инстанцией явилась бы стюардесса), – если вам этого не хочется, тогда, пожалуйста, забудьте об этом, так мне будет лучше. И если вам вообще со мною скучно, то я вполне готова остаться одна.
Весь этот зачин Фридрих воспринял как неловкое проявление смущения. Он со всем спокойствием заявил, что постарается быть ей по возможности полезным и что с нею ему ни в коем случае не скучно. Последнее было правдой: оставшись с девушкой наедине в каюте, где к тому же качка была не так ощутима, он чувствовал опасное искушение этой близости.
Страдания, принесенные поездкой по морю, придали ее лицу, этому лику мадонны, восковую прозрачность. Стюардесса распустила ей волосы; они струились по белому полотну подушки и текли золотым потоком, созерцание которого лишало Фридриха покоя. В эти минуты ему казалось, что весь огромный корабль с сотнями ползавших по нему муравьев был не чем иным, как коконом лежащего перед ним крохотного шелкопряда, восхитительной бабочки нежной окраски; что полуголые илоты, бросавшие где-то там внизу уголь в раскаленную добела пасть корабля, обливались потом только для того, чтобы услужить этой ребячливой Венере; что капитан и офицеры – паладины королевы, а остальные – ее свита и что все до единого палубные пассажиры – это преданные ей до гроба рабы.
– Я вам вчера сделала больно своими рассказами? – вдруг спросила она.
– Мне? Скорее вы сделали больно самой себе.
Она глядела на него с сардонической улыбкой, катая при этом между пальцами комочки мягкой розовой бумаги, которую доставала из стоявшей перед нею коробки конфет.
В том, как она улыбалась и как глядела, таилось хладнокровное наслаждение. Фридрих это понимал, и так как он был мужчиной и чувствовал себя беззащитным перед такой издевкой, на него вдруг нахлынула ярость; он ощутил ее всем телом, глаза налились кровью, а пальцы сами собою сжались в кулаки. Это был один из тех приступов, которые действовали на него благотворно и были хорошо знакомы его друзьям.
– Что с вами? – прошептала Ингигерд, не переставая катать бумажный комочек. – Но такой монах, как вы, мне не страшен.
Подобное замечание отнюдь не способствовало тому, чтобы улеглась волна страсти, обуявшей Фридриха. Тем временем, однако, он уже сам с нею справился. Нет, он не станет еще одной свиньею в хлеву этой Цирцеи.
Ингигерд была как бы олицетворением злого женского сердца, для которого не остается тайной даже малейшее движение в душе мужчины.
– О, я ведь и сама когда-то хотела стать монашкой, – сказала она и начала многословно и обстоятельно рассказывать то ли подлинную, то ли придуманную историю о том, как она больше года провела в монастыре, куда ушла, чтобы исправиться, но где тоже ничего хорошего не получилось. Она, пусть он знает, религиозна, о чем заявляет с уверенностью, и всякий человек, вместе с которым она не смогла бы молиться богу, ей чужд, даже противен. Быть может, она когда-нибудь еще раз попробует стать монахиней, но не из благочестия, – тут Ингигерд, сама того не замечая, стала противоречить только что ею сказанному, – нет, не из благочестия, ибо она, как ей только что стало ясно, вовсе не благочестива. Она, заявила Ингигерд, не верит ни во что, кроме как в себя. Жизнь коротка, за нею не будет ничего, и нужно насладиться ею сполна. Кто, мол, отказывается от наслаждения, тот грешит против самого себя и занимается самообманом.
Вошла стюардесса и, весело приговаривая, стала поправлять Ингигерд подушку и одеяло.
– Здесь небось получше, чем внизу. Ведь правда, фройляйн?
Когда она ушла, Ингигерд сказала:
– Ну и ну! И эта глупая баба тоже в меня влюбилась!
«Зачем я здесь?» – спрашивал себя Фридрих, предпринимая в то же время попытку с самыми лучшими намерениями открыть этому неразумному юному созданию глаза на истину. Но почему же, собственно говоря, он каждый раз с такой необычайной силой испытывал приступ сострадания, которого это создание от него вовсе не требовало? И почему присутствие малолетней Ламии[18]18
Ламия – в древнегреческой мифологии чудовище с красивым женским обличьем, пожирающее детей и питающееся их кровью.
[Закрыть] так действовало на него, что он не мог отделаться от мысли о ее невинности и целомудрии? Она казалась ему чистой, нетронутой, и каждое из ее капризных высказываний, каждый своенравный жест возвышались в его глазах и только подчеркивали ее трогательную беспомощность.
Любовь есть сострадание! Этот тезис, который Шопенгауэр формулирует, чтобы затем объявить его парадоксальным и одновременно истинным, вспомнился сейчас Фридриху. Он взял одну из тех куколок, что были разбросаны на диване возле их владелицы, и постарался самым гуманным тоном, какой он усвоил себе благодаря общению с пациентами, объяснить Ингигерд, что представление о жизни как игре в куклы – заблуждение и что безнаказанным оно не остается. Ее куклы, сказал он, на самом деле хищные звери, и горе тому, кто осознает это лишь тогда, когда его тело разорвут на части их зубы и когти.
Она не ответила, отделавшись смешком, после чего стала жаловаться на боль в груди. Ведь Фридрих врач, сказала Ингигерд, так, может быть, он соизволит осмотреть ее.
Фридрих резко возразил. Это, мол, дело доктора Вильгельма, а сам он в поездках врачебной практикой не занимается. Ингигерд ответила, что если она больна, а он как врач может, но не хочет облегчить ее страдания, то, значит, он ей не друг.
Такое умозаключение не оставило Фридриха равнодушным. Он уже давно знал, что она со своей чрезвычайно нежной конституцией была на краю пропасти и в любую минуту могла скатиться в бездну.
– Если бы я был вашим врачом, – заявил он, – я бы поселил вас у какого-нибудь сельского священника или фермера. Никаких зрелищ, не говоря уже о собственных выступлениях! Эта проклятая дребедень изувечила ваше тело и вашу душу.
«Я с ней резок, но это целебное средство», – подумал Фридрих.
– А вы не хотите стать фермером?
– Как так?
– Священником-то вы уже стали!
Она засмеялась, и тут их разговор был прерван криком какаду, сидевшего в глубине каюты. Фридрих его до сих пор не замечал.
– Этого только недоставало! Откуда у вас это чудище?
– Дайте мне, пожалуйста, это чудище! Коко! Коко!
Фридрих встал, и вот уже пернатый мореплаватель, большой, белый с розовым оттенком, взобрался к нему на ладонь.
Тем временем «Роланд», пробиравшийся сквозь ниспадающие долины и вздымающиеся горы соленой воды, через дебри океана, работавшего равномерно, подобно громадной машине, врезался в облако тумана, и послышался вой сирены.
– Туман, – сказала Ингигерд, и кровь отхлынула от ее щек.
Но она сразу же заявила, что ничего на свете не боится, после чего взяла в рот конфетку и дала какаду отщипнуть от нее кусочек. Для этого птица преспокойно взобралась на пленительно вздымавшуюся девичью грудь.
А Фридриху тем временем пришлось ежеминутно выполнять какое-нибудь новое приказание, и пока Ингигерд с упоением рассказывала о яванской обезьянке, которая у нее когда-то была, он задавался вопросом о том, кто он, собственно говоря, такой: врач, санитар, парикмахер, лакей или корабельный стюард, и может ли он надеяться на то, что она возведет его когда-нибудь в ранг мальчика на побегушках.
Его влекло на свежий воздух, назад на палубу.
Но когда вскоре после этого вернулся, боязливо озираясь и немо вопрошая, Ахляйтнер и Ингигерд не столько попрощалась с Фридрихом, сколько безжалостно отослала его прочь, стоило ему только оказаться за захлопнутой дверью в облаке тумана, его с силой потянуло обратно, к ложу девушки, точно он был прикован к нему цепью.
От воя сирены было больно ушам. Этот звук, напоминавший предсмертный хрип огромного быка, все возрастал со страшной, дикой силой, и был он одним из тех звуков, какие несут в себе некую угрозу, а вместе с нею и предупреждение об опасности. Когда Фридрих слышал такой звук, ему всегда казалось, что это именно ему грозит опасность и предостерегают только его. Точно так же мчавшийся туман казался ему образом его души или его душа – образом мчавшегося тумана и корабля, слепо несущегося навстречу неизвестности. Перегнувшись через поручни и глядя прямо вниз, он увидел, с какой огромной скоростью разрезала воду гигантская стена корабля. И спросил себя, не является ли безумием людская смелость.
Уже в следующую минуту мог сломаться вал единственного винта, то и дело выходившего наружу и стучавшего в воздухе, и кто – от капитана до юнги – мог это предотвратить? Кто увидит идущий навстречу корабль тогда, когда еще можно будет избежать столкновения этих полых колоссов с их легковесными стенками? Кто может поручиться за то, что «Роланду», идущему с бешеной скоростью в тумане, удастся избежать встречи с плывущими под водой обломками одного из многих затонувших кораблей и эта сросшаяся в один ком масса железа и дерева не будет брошена могучими волнами на его корпус? Что произойдет, если сейчас выйдет из строя машина? Или котел в конце концов не выдержит многодневного беспрерывного давления пара? Да и айсберги встречались в этих местах. Не говоря уже об усиливающемся шторме, который может по-своему решить судьбу «Роланда».
Фридрих вошел в верхнюю курительную комнату, где застал картежников, доктора Вильгельма, безрукого Артура Штосса, профессора Туссена и еще кое-кого из мужчин. Его встретили шумными восклицаниями. В комнате стоял запах крепкого кофе, и вся она была окутана едким, удушливым чадом, который в первый момент, когда Фридрих вошел сюда, как бы слился для него с туманом на море.
– Что случилось, господа? – спросил Фридрих.
Кто-то крикнул:
– Ну как, удалась операция? Убрали вы у танцовщицы знаменитое родимое пятно в двух сантиметрах от крестца, как раз над левым бедром?
Фридрих промолчал, лишь побледнел.
Он опять сел рядом с доктором Вильгельмом, делая вид, что весь этот шум и услышанные чьи-то слова к нему не относятся. Он принял предложение коллеги сыграть в шахматы.
За шахматной доской было достаточно времени, чтобы побороть оба чувства: стыда и возмущения. Украдкой он выискивал взглядом того, кто задал ему вопрос. Штосс крикнул, обращаясь к Фридриху:
– Тут, господин доктор, есть люди, которые, отправляясь в Америку, оставляют свою порядочность в Германии, хотя билет на пароход от этого дешевле не становится.
Тот, кого имел в виду Штосс, оставил его реплику без ответа. Зато кто-то возразил:
– Но, мистер Штосс, мы же не в дамском зале, и не надо дуться на невинную шуточку.
– Я, – ответил Штосс, – против шуток, задевающих людей, которые находятся поблизости, особенно когда речь идет о дамах.
– О мистер Штосс, – сказал споривший с артистом пассажир – это был пожилой господин из Гамбурга, – всему свое время: я не против проповедей, но мы сейчас не в церкви, а в открытом море, к тому же при дурной погоде.
Кто-то сказал:
– Кстати, имен никто не называл.
Молодой американец, отличившийся своими маленькими поджогами в дамском зале, сказал сухим тоном:
– When mister Stoss is in New York, he will hold church services every night in Webster and Forster's tingeltangel.[19]19
Когда мистер Штосс окажется в Нью-Йорке, он каждый вечер будет служить мессу в балагане Уэбстера и Форстера (англ.).
[Закрыть]
Штосс в долгу не остался:
– No moisture can be compared with the moisture behind the ears of many young American fellows.[20]20
Никакая влажность не сравнится с влажностью за ушами многих американских шалопаев (англ.). Здесь обыгрывается английское фразеологическое выражение, примерно соответствующее русскому «молоко на губах не обсохло».
[Закрыть]
Молодой человек возразил:
– Directly after the celebrated Barrison sister's appearance, after the song «Linger longer Loo» mister Stoss will raise his hands to heaven and beg the audience to pray.[21]21
Сразу же после выхода знаменитых сестер Баррисон, после песенки «Подожди еще, Лу» мистер Штосс возденет руки к небесам и призовет всех зрителей молиться (англ.).
[Закрыть]
Ни один мускул не дрогнул на лице у наглеца, когда, произнеся эту тираду, он ловко вскочил и выбежал вон, оставив Артура Штосса ни с чем. Но тот тоже недолго молчал после полученного удара и взрыва хохота, последовавшего за ним.
– Люди заблуждаются, – сказал он, обращаясь к сидевшему рядом профессору Туссену, – когда предполагают, что в артистических кругах нравы более распущены, чем у прочих членов общества. Это глубочайшая ошибка. Или, может, кто-то думает, что неслыханные, дерзостные трюки, которые все время наращивают цирковые и эстрадные артисты, совместимы с разгулом? Goddam![22]22
Черт возьми! (англ.)
[Закрыть] Как бы не так! Для дел, совершаемых на презренной арене и на эстраде с ее дребеденью, нужны аскетизм и железная дисциплина, какие и не снились филистеру, который на свою пивную кружку молится. – И он продолжал славословить артистов.
Ганс Фюлленберг спросил:
– А какая у вас, собственно, специализация, господин Штосс?
– То, что умеешь, дается нетрудно, молодой человек. Ну а если бы мы с вами шли к барьеру, то вам пришлось бы решать, какой глаз, мочку какого уха или какой коренной зуб вы готовы поставить на кон.
– Он стреляет, как Карвер,[23]23
Карвер Джонатан (1732–1780) – английский путешественник, исследователь Северной Америки. В молодости, командуя ротой, отличился в военном конфликте между Англией и Францией, закончившемся английской колонизацией Канады.
[Закрыть] – сказал кто-то. – Три-четыре раза подряд бьет червового туза в самое сердце!
– Такое же искусство, господа, как все прочие! Но не думайте, что можно овладеть им без пота, терпения и лишений, даже если у тебя есть руки и тебе не нужно держать ружье ногами и ногами же нажимать на спусковой крючок.
Появился капитан фон Кессель, и раздалось громкое единодушное «ах!». Яркие солнечные лучи пробивались из-за его спины сквозь дверь.
– Барометр поднимается, господа!
Это сообщение обладало какой-то поистине чудесной силой. Один пассажир, спавший в углу, а вернее, находившийся в том полудремотном состоянии, какое считается самым легким последствием морской болезни, очнулся, спустил ноги и стал протирать глаза. Ганс Фюлленберг, как и другие мужчины, поспешил на палубу. Так же поступили доктор Вильгельм и Фридрих, проигравший шахматную партию.
Оба врача ходили из конца в конец по всей прогулочной палубе, где царило необычайное оживление. Свежий воздух был приятен. Корабль шел спокойно, и казалось, что его громадное тело получает удовольствие, продвигаясь вперед сквозь теперь уже только низкие гребни идущих чередою, зеленых, как бутылочное стекло, волн.
Тем же спокойствием и довольством были охвачены и пассажиры. Мужчины то и дело с кем-то здоровались и уступали дорогу стюардам, обходившим все каюты с приятным сообщением о хорошей погоде, после чего на палубу выбрались все. Повсюду слышались смех и говор, и нельзя было надивиться тому, какой веселый цветник дам скрывался доселе в недрах «Роланда».
Прошел Ганс Фюлленберг со своей оправившейся после недомогания «американкой» и ее приятельницей с белокурыми, какие обычно встречаются у шведок, волосами, уложенными короной, в меховом берете и лисьей шубе. Эта женщина, кажется, была в восторге от плоских шуток и скверного английского языка Фюлленберга. Кроме того, она доверила ему свою муфту, которую он попеременно прижимал к животу, к сердцу и с особенной страстью к губам. Молодой американец прогуливался со своей канадкой, которая очень важничала, но выглядела теперь явно лучше, чем раньше. Она, кажется, мерзла, хотя на ней был жакет из канадского соболя до колен.
На палубе у левого борта Ингигерд принимала гостей, на сей раз у своей каюты. Тем, что она обладает таким обиталищем, дверь которого, кстати, стояла позади нее распахнутой, она похвалялась перед людьми, заполнившими палубу, полагая, что каждый из них завидует ее привилегированному положению.
Фридрих сказал доктору Вильгельму:
– Если вы не возражаете, коллега, останемся лучше по эту сторону рубикона. Малышка мне несколько наскучила. Кстати, – продолжал он, – не можете ли сказать, чем я вызвал такой шумный прием в курилке и эту реплику незнакомца?
Веселым, успокоительным тоном Вильгельм ответил, что перед тем инцидентом вошел Фюлленберг и задорно сказал, что видел, как Фридрих выходил от Ингигерд.
Фридрих пообещал надрать этому молодому человеку уши.
Собеседники развеселились и захохотали, поддержав тем самым царившую на палубе жизнерадостную атмосферу. Пережив долгие часы плачевного состояния, все снова поняли, как много значит жизнь сама по себе. Только жить, только жить! Таково было поглощавшее всякую горечь желание, таившееся в каждом шаге, в каждой улыбке людей, в каждом из возгласов, которыми они обменивались. Ни одна из принесенных с собою на корабль забот европейского либо американского происхождения не получила в эти минуты ни малейшего права на существование. Если ты жив, значит, тебе уже достался крупный выигрыш.
Все эти прогуливающиеся пассажиры были в состоянии совершить сейчас любую глупость, которую они бы никогда не позволили и не простили себе на суше и которую здесь они сочли бы пустяковой.
Тем временем по приказанию капитана на палубе появились музыканты со своими инструментами и пюпитрами. И когда над всем судном зазвучали легкие мелодии, обычно услаждающие слух путешественников, праздничное настроение достигло апогея, и так продолжалось в течение получаса, будто и плывшие по голубому небу немногие облака, и пароход, и населявшие его люди, и океан приняли решение танцевать кадриль.
Бог моря, сердитый старикан, вдруг стал весел и приветлив. Сказалось это в том, что он в припадке игривого настроения и не без некоторой довольно-таки наглой похвальбы стал выпускать поблизости от «Роланда» штуку за штукой своих кукол, чтобы и те тоже пустились в пляс. Выпрыгнули и взлетели над водой целые толпы рыб. Кит выпустил из себя свой знаменитый фонтан. И вот уже у форштевня палубные пассажиры издали клич:
– Дельфины!
Долго избегать встречи с Ингигерд нашим врачам не удалось. Когда Вильгельм ее заметил, он произнес:
– Theridium triste, паук-удавщик!
– О чем это вы? – с некоторым испугом спросил Фридрих.
– Вы, верно, знаете, что этот паук обычно садится на острие травинки поблизости от муравейника, и ему ничего не надо делать другого, как только сбросить бегущему внизу мирмидонянину[24]24
Согласно древнегреческому мифу, мирмидоняне, ахейское племя в Фессалии, произошли от муравьев.
[Закрыть] клубочек своей пряжи. Все остальное доделывает уже сам муравей. Запутавшись, он становится совершенно беспомощным, и крохотный паучок с удовольствием его пожирает.
– Если бы вы, коллега, видели, как наша малютка исполняет свой танец, – сказал Фридрих, – вы бы, наверно, отвели ей скорее роль муравья, задушенного таким пауком.
– Может быть, – прозвучало в ответ. – Кто-то из поэтов сказал, что этот пол сильнее всего, когда он слаб.
Меж тем Ингигерд вызвала сенсацию новым развлечением, которым она была обязана мистеру Ринку, ведавшему корабельным почтамтом. Она играла с прелестной собачонкой, и этот комочек белой шерсти величиною с два кулака лежал у нее на коленях. А развлечение состояло в том, что этот белый медведь en miniature[25]25
В миниатюре (фр.).
[Закрыть] своим смешным, тоненьким фальцетиком лаял на большую кошку, обитательницу парохода, которую Ринк держал перед его глазами.
– С вашего позволения, мистер Ринк, – сказал Вильгельм, – мы сегодня наконец-то выспимся.
– I always sleep well,[26]26
А я всегда хорошо сплю (англ.).
[Закрыть] – флегматично ответствовал почтовый чиновник, держа горящую сигарету перед тяжелым, мягким телом свисавшей с его руки кошки.
– Посмотрите-ка вниз, коллега!
С этими словами доктор Вильгельм открыл находившуюся поблизости дверь, через которую можно было заглянуть в глубокую квадратную шахту, до середины заполненную тысячами пакетов. По ним можно было ходить в сапогах. Всем этим должен был заниматься почтовый чиновник.
– Не считая писем, – спокойно добавил мистер Ринк.
– Этот Ринк, – сказал Вильгельм, когда они пошли дальше, – большой оригинал, и стоит узнать его поближе. Несколько лет назад ему доставила много бед женщина такого же типа, как наша юная Хальштрём. Этот тип для брака непригоден. С тех пор он при самых разных обстоятельствах на всех морях мира равнодушно смотрел в глаза смерти. Вам стоило бы послушать, как он рассказывает, но подвигнуть его на эти рассказы непросто: он ведь не пьет. Нынче так много болтают о фатализме, хотя для большинства это слово пустой звук. Но не для Ринка!
Мало-помалу жизнь на палубе настраивалась на светский лад. Фридриха удивляло, как много берлинцев, которых он знал в лицо, вдруг появилось откуда-то. Вскоре профессор Туссен представился ему и провел его к своей влитой в корабельное кресло супруге.
– Я еду по приглашению одного американского друга, – заявил несколько небрежным тоном Туссен, назвав при этом имя известного миллионера, – и если даже у меня за океаном будет много заказов, мне все равно не придет в голову смотреть на Америку как на что-то вроде второй родины.
И этот бледнолицый, озабоченный, важный господин стал долго распространяться о своих невзгодах и чаяниях, тогда как его все еще красивая жена поглядывала на него с усталой иронией. Сам того не замечая, он то и дело и, пожалуй, даже слишком часто употреблял выражение «Страна Доллара».
Тем временем на юте начали танцевать. И не кто иной, как Ганс Фюлленберг, всегда готовый к действию берлинец, воспользовался одним из вальсов Штрауса, чтобы пригласить даму в лисьей шубе. Как обычно, его примеру вскоре последовали другие пары, и вот уже составился целый кружок, не перестававший веселиться, пока не зашло солнце.
Когда оркестранты собрались отправиться восвояси с до блеска начищенными медными инструментами, все общество преградило им путь и в один миг устроило сбор денег, после чего в кассу оркестра был положен изрядный куш и танцы возобновились с еще большим весельем.
Доктора Вильгельма куда-то вызвали. Через некоторое время Фридриху удалось отделаться от четы Туссен и какое-то время побыть наедине с собою. Чистое небо, зеркальная поверхность моря, успокоившегося как по мановению волшебной палочки, танец, музыка, солнечные лучи – все это рождало и в нем незнакомое чувство удовлетворения. Жизнь, внушал себе Фридрих, – это всегда момент, определяемый одним из двух начал: болью либо радостью, ночной тьмой либо дневным светом, солнечным теплом либо грозным ненастьем. И от этого каждый раз зависит, каким будут выглядеть прошлое и будущее: мрачным или светлым. А разве такой свет менее реален, чем такой мрак? И по-юношески, чуть ли не по-детски торжествуя, он услышал, как все в нем и вокруг него воскликнуло в ответ: «Нет, не менее!»
Свою фетровую шляпу Фридрих сдвинул на затылок, легкое пальто расстегнул, а руками в серых шведских перчатках вцепился в поручни. Он смотрел на море, по которому скользил корабль, ощущал биение пульса машин, слухом его владели гибкие, по-венски переливчатые звуки вальса, и весь мир превратился в расцвеченный яркими красками, сверкающий и легко крутящийся танцевальный зал! Он не раз страдал и заставлял страдать других, а сейчас мысленно заключал в объятия всех, кто приносил ему страдания и кого он заставлял страдать, и, упиваясь этими чувствами, вступал с ними в союз.
Как раз в этот момент мимо него прошла Ингигерд Хальштрём, а рядом с нею высилась богатырская фигура старшего помощника капитана. Фридрих услышал, как она сказала ему, что не танцует и что танцы – это вообще пошлое развлечение. Тогда Фридрих резко выпрямился и через мгновение уже вертелся в танце с канадкой, которую он бесцеремонно ловким, чисто немецким манером похитил у остолбеневшего американского юноши. У этой нежной женщины с экзотической внешностью перехватило дыхание, грудь ее высоко вздымалась, и не вызывало сомнения, что ей было хорошо в объятиях могущественного завоевателя.
Закончив танец с канадкой, Фридрих почувствовал себя обязанным поговорить с ней немного хотя бы на ломаном французском или английском языке. Затем с большой радостью вернул ее юному американцу. В это же время слуга Штосса провел своего хозяина по палубе, держа его, как всегда, за ворот. Безрукий не преминул пошутить по поводу такого способа препровождения, назвав его «экстренной приватной междугородной и трансатлантической транспортировкой». Фридрих пододвинул к артисту стоявший на палубе стул: ему захотелось поболтать с ним, и слуга ловко и осторожно помог своему хозяину сесть.
– Если погода не изменится, – сказал Артур Штосс, – мы сможем уже во вторник бросить якорь в Хобокене. Но только если погода не изменится. Капитан говорит, что мы наконец-то пошли полным ходом – шестнадцать узлов.
Значит, подумал с ужасом Фридрих, уже во вторник кончится его совместная, в одних и тех же стенах, жизнь с Ингигерд.
– Малютка – весьма пикантная стервочка, – сказал Штосс, словно угадав мысли Фридриха. – Не удивляюсь, когда не слишком опытный мужчина клюет на этого червячка. Да, но без перчаток к ней не прикоснешься!
Фридриха передернуло. Он искоса поглядывал на изувеченное тело собеседника, а в это самое время его собственная душа сгибалась под ярмом позора и комичности положения, в которое он себя поставил.
А Штосс меж тем, продолжая разговор, стал философствовать на эротические темы. Он, безрукий донжуан, прочел Фридриху лекцию о том, как следует обходиться с женщинами. При этом он начал бахвалиться, и его интеллигентность стала улетучиваться в той же мере, в какой возрастало его суетное честолюбие. Какой-то мучительный инстинкт толкал его, по-видимому, на то, чтобы собрат по полу поверил в его мужские достоинства.
Мимо прошли дети в сопровождении няни. Фридрих вздохнул с облегчением: это отвлекло Штосса от беседы. А тот громко спросил:
– Ну, Роза, что поделывает барыня?
Роза ответила:
– Сюда не выйдет. На картах гадает и стол вертит.
Слуга Бульке, у которого нянька, кажется, пользовалась успехом, помог ей усадить малышей на стулья. Тут Фридрих узнал в девушке розовощекую простушку, которая покупала у парикмахера одеколон и о нелегкой службе которой тот ему рассказывал.
Этот рассказ парикмахера нашел подтверждение в словах Артура Штосса:
– Она золото, а не служанка, а эта фрау Либлинг притесняет ее и даже старшего стюарда вербовала в помощники. Но Пфунднер сказал ей, что такую образцовую служанку, как Роза, надо не обвинять, а в вату упаковывать. Бабенки вроде фрау Либлинг, – сказал безрукий в заключение, – часто сами не ведают, что творят.
Еще звучала музыка, еще солнце освещало обсохшую палубу, где, созерцая беспредельные просторы неба и воды, с легким сердцем плясал и приплясывал странствующий народец, когда Фридриха вызвали в машинное отделение. Пришлось спускаться при искусственном освещении по отвесному трапу, где стоял густой, удушливый запах масла, и этот путь показался Фридриху бесконечным. Кругом работали машины. На толстенных металлических осях вертелись большие металлические диски, соединенные с колесами и колесиками, каждое из которых совершало свою собственную работу. Фридрих скользнул взглядом по огромным цилиндрам, в которых под давлением сжатого пара двигались, как в насосе, поршни, в свою очередь приводившие в движение большой вал.
Меж крутящимися железными махинами шныряли машинисты с тряпками и масленками в руках, проявляя при этом поразительную беззаботность и отвагу, тогда как малейшее необдуманное движение было бы чревато гибелью.
Пришлось спускаться еще дальше, до тех мест, где со многих лопат, которые держали в руках полуголые илоты, в пекло под котлами летел уголь. То был освещенный пылающими топками, пахнущий углем, гарью и шлаком ад.
Фридрих задыхался. Там, где он сейчас оказался, в этой бездне была такая температура, что шея его сразу же покрылась потом. Еще во власти этих новых впечатлений, в полном забвении того факта, что он находится в морских глубинах, он внезапно увидел доктора Вильгельма и сразу же заметил труп, который белел на черной насыпи.
В нем немедленно пробудился врач, и в следующее мгновение он уже приложил стетоскоп доктора Вильгельма к груди кочегара. Другие рабочие, сверху донизу осыпанные черной каменноугольной пылью и ни на миг не перестававшие служить машине, лишь иногда, между двумя глотками пива или воды, окидывали его взглядом.
– Он свалился минуты три назад, – сказал Вильгельм. – А вон там его преемник.
– Он только собирался подбросить угля, – кричал, стараясь перекрыть скрежет лопат и железных заслонок, механик, приведший сюда Фридриха, – как лопата выскочила у него из рук, улетела далеко и чуть не ударила другого кочегара. Его, – продолжал механик, – в Гамбурге взяли на борт. Как я его увидел, сразу подумал: «Как бы с тобой греха не вышло, дружище». Сказал ему, а он лишь скривился, как-то сострил и сказал: «Не бойтесь, господин механик. Моторчик мой шибко тарахтит». А мне его жалко было: он ведь только так мог за океаном очутиться. Ему там во что бы то ни стало надо было с кем-то встретиться, кого четырнадцать лет не видел.
– Exitus,[27]27
Смертельный исход (лат.).
[Закрыть] – произнес наконец Фридрих после тщательного прослушивания: на голубоватой восковой коже над ребрами бедняги еще виднелись круглые следы стетоскопа. У мертвеца запала нижняя челюсть, и Фридрих подвязал ее белым носовым платком.
– Неудачно свалился, – заметил он.
У покойника на виске чернела, точно ожог, глубокая кровавая рана, нанесенная громадной гайкой.
Врачи вновь поднялись на палубу, и жертва цивилизации, каторжанин, прикованный к современной галере, с капельками пота на лице, этими свидетельствами его ужасающего труда, с платком на челюсти, как у человека с больными зубами, также покинул пылающий ад: несколько рук уволокли его в помещение, предназначенное для покойников.