Текст книги "Атлантида"
Автор книги: Герхарт Гауптман
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 42 страниц)
– О, это вполне понятно! – воскликнул директор Лилиенфельд. – Позвольте мне выступить вашим советчиком. Прежде всего хочу вас успокоить, если попытки Уэбстера и Форстера запугать вас принесли свои плоды и вы лишились уверенности. Дело в том, что в силу ряда причин договор с вашим батюшкой не имеет законной силы. Волею случая я оказался в курсе обстоятельств бракоразводного процесса ваших родителей: знаю об этом довольно хорошо от них самих, а также от моего брата, который был адвокатом вашего покойного батюшки. Вас, барышня, присудили матери. Следовательно, у отца вашего, если быть совершенно точным, не было права заключать договор. Вы сбежали, ушли прочь с папашей, потому что были преданы ему душой и телом и потому что с мамашей не очень-то ладили. И я не постесняюсь сказать: вы поступили правильно, даже очень правильно! Потому что он, ваш покойный батюшка, сделал вас великой артисткой.
– Да, да, благодарю покорно! – невольно рассмеялась Ингигерд при воспоминании об особом методе обучения искусству, вызывавшем у нее острое чувство протеста. – Каждый божий день по утрам я должна была прыгать и изворачиваться на ковре в чем мать родила, а он в это время с превеликим удовольствием посасывал свою трубку. А днем он усаживался за фортепиано, и все опять повторялось сначала.
Директор вновь заговорил:
– Ваш отец был в этом прямо-таки неподражаем. Три-четыре звезды первой величины во всемирном масштабе он поставил на ноги – если позволите так выразиться, на пляшущие ноги. Он был первым танцмейстером обоих полушарий. – Директор добавил, многозначительно рассмеявшись: – Было, правда, при этом и кое-что пикантное… Но вернемся к главному. Коли пожелаете, сделаем договор ваш с Уэбстером и Форстером недействительным. Не стану отрицать, – сказал он после небольшой паузы, обращаясь на этот раз в первую очередь к Фридриху, – не стану отрицать, что, оставаясь джентльменом, я не перестаю быть коммерсантом. И в этом качестве я позволю себе задать вам, господин доктор, один вопрос: не отказались ли вы вообще от намерения позволять вашей подопечной выступать публично или, быть может, у вас и у нее созрело решение удалиться в частную жизнь?
– Нет, нет! – решительно заявила Ингигерд.
Фридрих выглядел в собственных глазах шпагоглотателем, который оказался не в состоянии быстро освободиться от своего стального инструмента.
– Нет, – присоединился он к Ингигерд. – Я, правда, хотел бы, чтобы фройляйн Ингигерд вообще больше не выступала, так как она слаба здоровьем, но сама она уверяет, что без сенсации жить не может. И когда я просматриваю почту и думаю о предлагаемых гонорарах, я начинаю сомневаться в своем праве удерживать ее.
Директор сказал:
– Нет, не удерживайте, господин доктор, прошу вас! Дверь внизу я нашел открытой, я вошел в дом, я постучался в несколько дверей, никто не отзывался, никто не открывал. Наконец-то я нашел дорогу сюда, и мне повезло: я достиг своей цели. Милая барышня, господин доктор, разрешите мне за вас закончить бой с Уэбстером и Форстером, этими кровососами, позволившими себе к тому же оскорбить даму. Ибо оттуда, могу вас уверить, постоянно распространяются гнуснейшие слухи.
– Имена! Назовите, прошу вас, имена! – воскликнул Фридрих, бледнея.
– Тише, тише! – сказал директор, поднимая успокаивающим жестом обе руки, и Фридриху показалось, что коммерсант воровски подмигнул ему и даже будто благодушная ухмылка смела с его лица деловую серьезность. – Бог мой! – громко сказал директор. – Слишком много чести и хлопот слишком много. – Он пристально взглянул на Фридриха, и в его больших круглых глазах появилось циничное выражение. – Примите мой ангажемент, – продолжал он, – и я буду вам платить больше, чем те, кто предлагает вам самый высокий гонорар: за каждый вечер по пятьсот марок, то есть примерно по сто сорок долларов за вычетом всех издержек и накладных расходов. Вы можете выступить через два или три или даже четыре дня! Если согласны, едем сразу же к адвокату.
Не прошло и десяти минут, как Фридрих и Ингигерд уже поднимались вместе с двумя десятками каких-то людей в гигантском лифте на четвертый этаж некоего торгового дома в деловой части города.
Лилиенфельд сказал Фридриху:
– Если вы такого еще не видели, вас должен изумить офис популярного американского адвоката. Их здесь, кстати, двое: Браун и Сэмюэлсон. Но Браун слабоват, а тот, другой, все может.
И вот они стоят перед Сэмюэлсоном, прославленным нью-йоркским адвокатом. В колоссальном зале, какой-то фабрике делопроизводства, где женщины и мужчины что-то выстукивали на пишущих машинках, часть помещения, отделенная деревянной перегородкой и матовым стеклом, была отведена под кабинет шефа. Этот болезненного вида человек был невысокого роста; лицо его украшала Христова борода. Платье на нем было поношенное. И вообще, образцом американской чистоплотности его никак нельзя было назвать. Годовой доход Сэмюэлсона исчислялся сотнями тысяч долларов. За пятнадцать минут был заключен договор между Лилиенфельдом и Ингигерд, договор, который, кстати сказать, был, если учесть несовершеннолетие девушки, столь же незаконным, как и заключенный с Уэбстером и Форстером. Между прочим, мистер Сэмюэлсон – он говорил очень тихим голосом – оказался полностью в курсе всех подробностей отношений между Хальштрём с одной стороны и Уэбстером и Форстером – с другой. Он только весьма презрительно улыбнулся, когда речь зашла об этих господах и их притязаниях, и сказал:
– Пусть себе повоюют с нами.
Когда, возвращаясь домой, Ингигерд и Фридрих сидели в кэбе одни и окно в перегородке, отделявшей их от кучера, было закрыто, Фридрих страстно обнял девушку и сказал:
– Когда ты будешь выступать перед публикой, я сойду с ума, Ингигерд.
Бедный молодой ученый опять отводил душу, на сей раз не прерывая горячих объятий. Он сказал:
– Я человек, которому суждено тонуть и который потонет даже здесь, имея твердую почву под ногами. Потонет, если ты не подашь ему руку! Ты сильнее меня, ты можешь меня спасти. Мир для меня ничто. То, что я потерял, было для меня ничто. Но я не могу терять тебя, чем бы ни вознаградила меня за это судьба!
– Нет, ты не слаб! – сказала Ингигерд.
Она тяжело дышала, ее тонкие губы разжались. И снова на ее бесстрастном лице появилась маска с ужасающе соблазнительной улыбкой. Ингигерд прошептала прерывисто:
– Возьми меня! Уведи меня!
Они долго молчали, прислушиваясь к шуршанию резиновых шин кэба. Затем Фридрих сказал:
– Им придется долго ждать тебя, Ингигерд. Завтра мы будем в Меридене у Петера Шмидта!
В ответ она рассмеялась. Да, да, она высмеивала его, и ему стало ясно, что не душу ее ему удалось растопить, а лишь тело.
Кэб остановился перед домом. Фридрих проводил Ингигерд лишь до входных дверей. Без слов, стараясь подавить стыд и потрясение, пожал он ей руку. Без слов опять поднялся в кэб.
Там он забился в угол, назвав кучеру первый пришедший ему в голову адрес. Стыд терзал его. Оставшись один, он награждал себя в порыве гнева самыми отборными ругательствами. Сняв с головы мягкую шляпу, которую он еще не успел заменить нью-йоркским цилиндром, и отерев пот со лба, он стукнул по нему кулаком, сказав себе: «Мой бедный отец! Через месяц, верно, я стану самым настоящим сутенером шлюхи. Меня будут знать и почитать. Каждый немецкий цирюльник в Нью-Йорке будет рассказывать, кто мой отец, на какие средства я живу и за кем я бегаю. Я превращусь в пуделя, в обезьянку, в сводника при этой маленькой негоднице, при этой дьяволице. В каком бы городе мы ни выступали, большом или маленьком, вся колония моих соотечественников будет глазеть на меня как на живой пример отвратительного падения немецкого дворянина, поражаясь тому, в какую клоаку может свалиться некогда столь уважаемый человек, супруг и отец семейства».
Невеселые мысли и чувство стыда мешали Фридриху во время быстрой езды вглядеться в дома на Бродвее, и он скользил по ним незрячими глазами. Но тут вдруг пробудившееся внезапно сознание приковала вывеска «Бар Гофмана», и Фридрих резко приподнялся на сиденье, словно выбираясь из норы. Взглянув на часы, он вспомнил об одном из последних разговоров на борту «Гамбурга»: сегодня был как раз тот самый день и то было самое время – между двенадцатью и часом, – когда уцелевшие пассажиры «Роланда» и их спасители собирались встретиться еще раз в баре Гофмана. Хотя Фридрих сразу же подал кучеру сигнал остановиться, кэб все же проехал мимо бара. Фридрих вышел на улицу, расплатился с кучером и вскоре уже был в этом знаменитом нью-йоркском заведении.
Он увидел длинную буфетную стойку, мраморные плиты, мраморную облицовку, медь, серебро, зеркала, и на всем этом не было ни пылинки. Очень много сверкающих пустых бокалов, бокалов с соломинками, бокалов с кусочками льда. Официанты в безукоризненных холщовых куртках с ловкостью, граничившей с искусством, и с непоколебимым спокойствием подавали различные американские drinks.[83]83
Напитки (англ.).
[Закрыть]
В стене позади стойки на небольшой высоте виднелось множество отполированных до блеска металлических кранов. В этой стене были проделаны проходы в помещения для хозяйственных нужд и в склады, а вверху висели картины. Глядя поверх голов людей, стоявших вдоль стойки или сидевших перед нею на табуретах со сдвинутыми на затылок котелками и цилиндрами, Фридрих увидел прекрасную работу Гюстава Курбе – обнаженную женскую фигуру, – овец Констана Труайона, яркий морской пейзаж под облачным небом Жюля Дюпре, несколько изысканных работ Шарля Франсуа Добиньи и среди них два пейзажа: местность в дюнах с овцами – на одном, а на другом две луны – полная над горизонтом и ее отражение в луже, рядом с которой стоят два жующих быка. Фридрих увидел там также картины Камиля Коро – дерево, корова, вода, а над ними восхитительное вечернее небо; Нарсиса Виржиля Диаза – небольшой пруд, старая береза, блики в воде; Теодора Руссо – огромное дерево, терзаемое бурей; и Жана Франсуа Милле – горшок со свеклой, оловянная ложка, нож; темный портрет работы Эжена Делакруа; еще одного Курбе – плотно написанный пейзаж, полный света; этюд Жюля Бастьен-Лепажа – девушка и мужчина в траве – и много других шедевров живописи.[84]84
Все десять упомянутых здесь художников представляют французское искусство XIX в., а пятеро из них – Труайон, Дюпре, Добиньи, Диаз и Руссо – относятся к так называемой барбизонской школе (по имени деревни Барбизон близ Парижа, где эти художники работали в 30—60-е гг.), обратившейся к непосредственному изображению природы, света и воздуха и сыгравшей значительную роль в становлении реалистического пейзажа.
[Закрыть] Фридрих был так очарован этим зрелищем, что, кажется, уже освободился от того, что только что пережил, и забыл, зачем пришел сюда.
Фридрих не мог оторвать глаз от перлов французского искусства, но, едва он самозабвенно погрузился в созерцание этой галереи, как его внимание отвлекла шумная группа людей, которые кричали, смеялись и вели себя как-то нервозно, чем отличались от прочих, спокойных посетителей. Вдруг почувствовав на своем плече чью-то руку, он вздрогнул: перед ним стоял человек с бородатым лицом, показавшимся ему незнакомым и вульгарным. Кожа на этом лице, благодаря тому что его владелец не пренебрегал коктейлями и прочими добрыми напитками, вызывала воспоминание о красных пионах, но имела лиловатый оттенок. Незнакомец сказал:
– Вы что же, милейший доктор, никак капитана Бутора не признали?
Боже милостивый, ну конечно же, это капитан, тот самый человек, которому он, Фридрих, обязан своей жизнью!
И тут Фридрих узнал всю группу, своим гомоном мешавшую ему рассматривать картины. То был безрукий Артур Штосс со слугой Бульке, сидевшим поодаль. То были доктор Вильгельм, художник Фляйшман, механик Вендлер. То были два матроса с «Роланда», получившие недавно новую одежду и шапки. Их уже определили на другой пароход.
Фридриха встретили шумным приветствием. Артур Штосс опять завел старую песню о том, что вскоре он откажется от поездок и уйдет на покой. При этом он много и громко говорил о своей жене, прежде всего, как можно было подумать, ради того, чтобы слушатели не сомневались, что он женат. Успехи у него, сказал Штосс, на сей раз превосходят все ожидания; после вчерашнего выступления зрители взяли штурмом эстраду и вынесли его на плечах.
– Ну, коллега, – спросил доктор Вильгельм, – как дела? Как время провели?
– Да так себе, – пожал плечами Фридрих и сам удивился, как мог он отделаться такой ничего не говорящей оценкой отрезка времени, столь богатого содержанием, но, как это ни странно, здесь, на суше, в этом баре, уже не оставалось больше ничего от прежней потребности исповедоваться перед коллегой.
– А что наша малышка делает? – спросил Вильгельм, многозначительно улыбнувшись.
– Не знаю, – ответил Фридрих с деланно равнодушным лицом и добавил: – А вы, собственно говоря, о ком, дорогой коллега? Мы, может, о разных людях говорим?
Разговор не клеился: все дальнейшие реплики Фридриха были так же невнятны или односложны. Сам он в первые десять-пятнадцать минут не мог объяснить самому себе, что привело его сюда. Кроме того, к сожалению, весь бар уже знал, что их группа – это компания уцелевших пассажиров «Роланда». А Штосс привлекал внимание уже тем, что у него не было рук. Сам он не пил, но вел себя как человек, с которого «причитается». Он раскошелился, и это побуждало капитана Бутора, механика Вендлера, художника Фляйшмана и обоих матросов друг от друга не отставать. Да и доктор Вильгельм упрашивать себя не заставлял.
Понизив голос, он рассказал, что «Нью-йоркер штаатсцайтунг» объявила благотворительный сбор в пользу художника Фляйшмана, принесший ему уже такую сумму в долларах, какой бедняга, верно, никогда не видел в наличности. Услышав это, Фридрих весело рассмеялся: ему стало понятно, почему Фляйшман, напиваясь, так хорохорился и ярился.
– Ну, что вы на это скажете, господин доктор? – С такими словами Фляйшман обратился к Фридриху и, рассмеявшись, произнес речь, в которой бросил гневное обвинение стене, покрытой картинами: – Глядите-ка! И это называется искусством! И это закупают во Франции, выбрасывая на ветер десятки миллионов! И это суют в нос американцам! Держу пари, если у нас – в Мюнхене, Дрездене или Берлине – студент нарисует не лучше, чем этот или вот этот… – Он тыкал пальцем в первую попавшуюся картину, – …то его с первого же курса вышвырнут.
– Вы совершенно правы, – рассмеялся Фридрих.
– Вот увидите, – вопил Фляйшман, – я американцам глаза раскрою. Немецкое искусство…
Но Фридрих его больше не слушал: ему уже казалось, что Фляйшман без конца повторяет одни и те же слова.
И Фридрих без стеснения сказал Вильгельму:
– А помните, как этот ревущий тюлень, эта идиотски хохочущая тварь выскочила из волны перед нашей шлюпкой?
Капитан Бутор и механик Вендлер, только что до слез смеявшиеся над чем-то, подошли, вытирая глаза, к обоим врачам, полагая, очевидно, что наступил подходящий момент для серьезного разговора.
– Дошел ли уже до вас слух, господа, будто ньюфаундлендские рыбаки видели обломки и трупы? – спросил капитан. – И спасательные круги с «Роланда» обнаружены. Дескать, обломки и трупы к песчаной отмели прибило, а вблизи крутится много акул. И птиц вьется видимо-невидимо.
Вильгельм спросил:
– Как полагаете, капитан, найдется еще кто-нибудь с «Роланда», живой или мертвый?
Что касается живых, то о них капитану Бутору сказать было нечего.
– Могло так случиться, – объяснил он, – что ту или иную шлюпку отнесло дальше на юг, навстречу спокойному морю. Тогда она оказалась за пределами курса больших пароходов и, возможно, за три-четыре дня ни одного судна не встретила. Чаще всего Лабрадорское течение гонит обломки кораблей и утопленников на юг, пока они не встретятся с Гольфстримом, а тот несет их на северо-восток. И если течение вблизи Азорских островов повернет обломки и трупы на север, то пройдет немного времени, как они несколько тысяч морских миль пробегут и, глядишь, к шотландскому побережью угодят.
– Тогда, значит, – сказал Фридрих, – наш чудесный белокурый капитан может найти себе могилу в земле Шотландии, на каком-нибудь кладбище безымянных покойников. Как знать!
– Бедные мы, капитаны! – произнес Бутор, ставший в этот момент похожим на кондуктора немецкой конки. – Требуют от нас, чтобы мы, как господь наш Иисус Христос, и морем, и бурей повелевали, а если мы с этим сладить не умеем, то у нас остается выбор лишь между двумя дорогами: на дно морское или на виселицу.
Артур Штосс подошел к ним:
– Вы не помните, господа, были переборки задраены, когда мы тонули, или нет?
Подумав немного, Фридрих ответил:
– Нет, не были!
– И мне так кажется, – сказал Штосс. – Господа матросы утверждают, что ничего об этом не знают. «Мы, – говорят, – выполняли приказы, и всё тут».
В разговор вмешался художник Фляйшман.
– Переборки задраены не были! – воскликнул он. – Капитана я не видел ни разу и, что он за человек был, не знаю. Но переборки, во всяком случае, задраены не были. У меня, – продолжал он свой рассказ, – было место рядом с еврейской семьей, уехавшей из России. Вдруг мы почувствовали страшный толчок, и тут такой треск пошел, будто корабль налетел на гранитный утес. И сразу же паника началась. Все ошалели просто, с ума посходили. Притом все мы налетали друг на друга, стукались головами и об стены. – Он засучил рукав. – Вот поглядите, как у меня рука разукрашена. Там, видите ли, была чернявая женщина из России, которая позаботилась о том… которая позаботилась о том, я хочу сказать, чтобы мне, в общем, не было скучно. – При этих словах Вильгельм многозначительно поглядел на Фридриха. – Так она меня не отпускала! Она даже охрипла от крика! Уже не говорила, а шипела! Она в меня вцепилась, да с такой силищей, доложу я вам, и лишь хрипела: «Или вы меня спасете, или со мной вместе пойдете ко дну!» А что мне оставалось делать? Пришлось-таки ее по голове стукнуть.
– Да, а что же остается делать в таком положении! – сказал механик Вендлер. – Ваше здоровье, господа!
– Кстати, господин доктор фон Каммахер, – сказал Штосс, – я тут подумал о малютке Хальштрём. Вам следует ее уговорить, чтобы она как можно скорее уладила свои дела с Уэбстером и Форстером. Если вы будете удерживать девчонку от выступления, вы ей дурную услугу окажете.
– Я удерживаю? – переспросил Фридрих. – С чего вы это взяли?
Но безрукий продолжал, точно не услышав этих слов:
– Уэбстер и Форстер весьма порядочные люди, а их популярность и влияние границ не знают. И горе тому, кто с ними тягаться вздумает!
– Прошу вас, господин Штосс, избавить меня от дальнейших рассуждений. Меня никто не назначал опекуном бедной сироты, о которой вы говорите.
– Да какая там бедная сирота! There's money in it,[85]85
Здесь деньгами пахнет! (англ.)
[Закрыть] как говорят бизнесмены. Не забудьте, мы в Стране Доллара!
Фридрих негодовал. Его обуяло желание немедленно схватить шляпу и убежать прочь. Он не мог взять в толк, что привело его сюда, к этим людям. Чтобы перевести разговор на другую тему, а также избавиться хоть немного от дурного, злобного настроения, а еще из благородных побуждений он внезапно заговорил о служанке Розе и выразил недовольство тем, что никто не думает об этой особе. Он, мол, считает гораздо более важным сделать что-либо для этой женщины, чем для какой-нибудь другой. Он не торговец и не спекулянт, но полагает, что если производили сбор денег, но при этом не подумали о Розе, значит, ничего не сделали для истинной героини «Роланда».
– Как это? Как это? – спросил Фляйшман грубовато и испуганно: у него мелькнула мысль, что его могут заставить поделиться своей добычей.
Услышав эти слова, к нему подошел Бульке:
– А вы вспомните-ка, господин Фляйшман: Роза первая вас углядела! И ежели бы она вас из воды не вытащила – бабенка ведь здорова, что твоя медведица, – кто-нибудь из нас, верно, вас по голове бы веслом хватил.
– Что это вы мелете, болван вы эдакий! Чушь собачья, да и только! – сказал Фляйшман, отступая назад, а затем обернулся к стене с картинами и произнес, глядя на одно из чудесных творений Добиньи:
– Клянусь богом, никак глаз не могу оторвать от этих кошмарных быков, этих дурацких лунатиков!
Фридрих расплатился, откланялся и пошел своей дорогой.
Предложение участвовать в общем завтраке он не принял, проявив при этом вежливость в такой степени, на какую был способен в данную минуту.
На улице Фридрих спрашивал себя, почему ему, собственно говоря, так часто отказывает чувство юмора. Разве эти безобидные люди виноваты в том, что он находится в состоянии крайнего раздражения? В его характере было сразу же исправлять положение, как только он уличал себя в несправедливости. Поэтому, свершив суд на самим собою, Фридрих пустился в обратный путь, чтобы все-таки разделить завтрак со своими товарищами по несчастью и счастью.
Потребовалось лишь несколько минут, чтобы перед его глазами вновь возникли двери бара Гофмана. На Бродвее, как всегда, царило оживление, и два бесконечных, отделенных лишь короткими промежутками ряда желтых вагонов канатной подвесной дороги бежали один мимо другого. Было холодно и очень шумно, и этим шумом были окутаны товарищи Фридриха по кораблекрушению, выходившие на его глазах из бара. Фридрих хотел махнуть им рукой и поскользнулся. Виновата в этом была какая-то валявшаяся на мокром тротуаре фруктовая косточка или кожура апельсина. В этот момент он услышал чей-то голос:
– Не падайте, господин доктор!
Но Фридрих удержался на ногах и увидел красивую статную даму под вуалью, в меховом берете и меховой жакетке. В этой даме он с трудом признал мисс Бернс.
– Мне повезло, господин доктор, – сказала она. – Ведь я так редко бываю в этих местах, а сегодня мне нужно было кое-что купить здесь неподалеку, и я сделала крюк по дороге в свой ресторан. Не споткнись вы, я бы вас и не приметила. Кроме того, одна молодая дама – да вы ее знаете: это фройляйн Хальштрём, ее привел в ателье Риттера господин Франк – задержала меня там больше обычного.
– Вы одна завтракаете, мисс Бернс? – спросил Фридрих.
– Да, одна, – ответила она. – А вас это удивляет?
– Нет, нет, ни в коем случае, – поспешил Фридрих заверить ее. – Я только хотел позавтракать с вами и собирался спросить, не будете ли вы иметь что-нибудь против этого.
– Что вы, господин доктор! Я буду очень рада.
Они пошли вместе, статный мужчина и статная женщина, ловя на себе восхищенные взгляды прохожих.
– Хочу попросить вас, – сказал Фридрих, – постоять здесь чуточку. В трамвай, видите ли, как раз садятся люди, ставшие по неисповедимой воле господней моими спасителями, а некоторые из них – товарищами по спасению. Мне не хочется встречаться с этими господами.
Но вот угроза миновала: люди, о которых шла речь, умчались по направлению к Бруклину. Фридрих снова заговорил:
– Благословляю небо, мисс Бернс… – Он запнулся.
Она спросила, смеясь:
– За то, что вас спасли эти господа, укатившие в трамвае?
– Нет, за то, что я встретил вас и за то, что вы спасли меня от этих господ. Признаюсь, я неблагодарен. Но вот, например, есть среди них капитан. Когда я видел, как его корабль шел к нам, паря над океаном, и разглядел его самого на капитанском мостике, он стал для меня если не архангелом, то, во всяком случае, орудием господним. Это был уже не просто какой-то, а именно тот самый человек. Богочеловек! Вызволитель! И кроме него не было для нас никого другого. Моя душа, наши души взывали к нему, молили его. А здесь он обернулся этаким маленьким, простодушным, добропорядочным, скучным обывателем. И если капитана служебные обязанности делают глубокомысленнее, то безрукого Штосса, чей живой ум был на корабле нашей отрадой, его работа только опошлила. Есть среди них мой добрый коллега, корабельный врач, но я был просто поражен, увидев вдруг, какой он ограниченный человек. Ничто не соединяет нас теперь, когда распались те узы, что связывали нас на борту корабля.
Фридрих говорил и говорил, точно в душе у него шлюзы прорвало. Он сказал:
– Знаете, что меня сегодня особенно пугает? Ведь человек-то, как известно, на все способен и чуть ли не целое дубовое дерево может без остатка проглотить и переварить, а я вот то и дело ловлю себя на мысли, что сомневаюсь в гибели этого парохода-гиганта, каждый уголок которого изучил. Все прошло перед моими глазами, но теперь, когда это так бесконечно далеко, я всем существом своим отказываюсь верить в случившееся. Чувствую, как в душе моей шевелится живое колоссальное судно, а потом три, четыре, пять раз на дню повторяет свою гибель. Нынче ночью проснулся, простите, буквально весь в холодном поту, разбуженный адским звоном, и сумятица, и гудение сигналов бедствия, и окровавленные, искаженные лица, и плавающие вокруг меня куски человеческих тел – все это охватывало меня ужасом.
– Ваши друзья, сдается мне, – сказала, улыбнувшись, мисс Ева Бернс, – очень плохо себя вели.
Но с этой мыслью Фридрих согласиться не мог. Он только произнес, а затем несколько раз повторил слова:
– Они раскусили, а затем проглотили без остатка пароход со всеми его деревяшками и железками и со всей жизнью, теплившейся на нем.
Они остановились перед дверьми небольшого ресторана. Мисс Ева сказала:
– Господин доктор, если вы в самом деле хотите позавтракать со мною, вам придется в своих требованиях опуститься ниже уровня мистера Риттера.
Они отворили двери и оказались в маленьком зале с низким потолком, который, как и стены, был обшит деревянными панелями, и полом, облицованным красной плиткой. Это скромное опрятное заведение посещала непритязательная публика: немецкие парикмахеры, кучера и торговые служащие, всегда имевшие возможность найти здесь напитки у стойки и дешевый завтрак на столиках. Хозяин развесил на стенах коллекцию спортивных картинок: фотографии знаменитых жокеев с их лошадьми, атлетов, разрывающих цепи или перепрыгивающих через мосты, и многое другое.
Сам он выглядел как человек, имевший поздним вечером и по ночам дело с клиентурой совсем другого пошиба.
Благовоспитанность Фридриха все еще давала знать о себе. Поэтому втайне он был удивлен, что Ева Бернс отваживалась являться в такой ресторан. Пришел хозяин с неизменной маской серьезности на лице и сказал по-английски:
– Вы сегодня позднее, мисс Бернс. Что-нибудь неладное?
Она ответила живо и весело:
– Not a bit of it, Mister Brown. I am always allright![86]86
Ничуть не бывало, мистер Браун, у меня всегда все в порядке! (англ.)
[Закрыть]
Затем она попросила приготовить ей обычный ленч, добавив, что спутник ее этим вряд ли удовлетворится. Она, мол, надеется, у мистера Брауна найдется для него что-либо получше. Фридрих же заявил, что будет есть то же, что и мисс Бернс.
– О, – сказала она, когда хозяин ушел, – должна вас предостеречь. Не думаю, что вас в самом деле устроит моя диета. Мяса я никогда не ем. А вы, разумеется, существо плотоядное.
Фридрих рассмеялся.
– Мы, врачи, – промолвил он, – всё больше отходим от мясной диеты.
– По-моему, – сказала мисс Бернс, – есть мясо – это просто отвратительно. Скажем, у меня по саду гуляет красивая курочка, и я ее вижу изо дня в день, а потом вдруг перерезаю горло этой птице и пожираю ее. В детстве у нас был пони, а под конец его зарезали, и люди в Ист-Энде его съели. Многие любят конину.
Она сняла свои длинные шведские перчатки и положила их перед собой.
– Но что самое скверное, так это не прекращающееся кровопролитие, без которого не могут обойтись двуногие плотоядные существа: ужасны эти гигантские бойни в Чикаго, где беспрерывно полным ходом идет механизированное массовое убиение безвинных животных! Без мяса можно жить! Мясо есть вовсе не обязательно! – Все это она произнесла серьезным, лишь слегка окрашенным юмором тоном на хорошем немецком языке, но как бы с некоторым напряжением.
Фридрих ответил, что, по известным соображениям, он до сих пор еще не составил себе окончательного мнения на этот счет. Впрочем, добавил он, он сам может обходиться без мяса. Если-де на обед он получит свой антрекот, а на ужин ростбиф, ему уже ничего больше не потребуется и он будет вполне доволен. Оторопев сначала, мисс Бернс от души рассмеялась над его невинной шуткой.
– Вы врач, – воскликнула она, – а все врачи палачи животных!
– Вы что же, вивисекцию имеете в виду?
– Да, вы не ошиблись, вивисекцию! Это позор, это вековечный грех! Тот, кто способен с жестоким хладнокровием замучить до смерти животное только ради того, чтобы продлить жизнь какому-то равнодушному человеку, берет страшнейший грех на душу.
Фридрих потупился: он был слишком предан науке, чтобы согласиться в этом вопросе со своей сотрапезницей. Почувствовав это, она заметила:
– Вы, немецкие врачи, страшные люди. Когда я бываю в Берлине, меня всегда охватывает страх: боюсь, что, померев, попаду в ваш кошмарный анатомический театр.
– Ах, так вы уже побывали в Берлине, мисс Бернс! – сказал Фридрих.
– Разумеется, господин доктор. Я всюду побывала.
Хозяин подал завтрак, состоявший из жареного картофеля, цветной капусты и яичницы-глазуньи. Такой завтрак в обычное время вряд ли мог удовлетворить Фридриха, но сейчас он ел с аппетитом, запивая его, по примеру мисс Евы, водой со льдом, обязательным атрибутом обеденного стола в Америке.
Его дама поддерживала беседу непринужденно, с естественной живостью. Она заметила, что в душе Фридриха еще продолжала жить катастрофа в океане, и, памятуя о просьбе Петера Шмидта, старалась избегать этой темы. Фридрих же, недовольный своими высказываниями о товарищах по судьбе, наоборот, много раз возвращался к ней в свойственной ему манере высказывать вслух то, что грызет его и не дает покоя. Он сказал:
– Говорят о справедливости, заложенной в великом всемирном замысле. Но почему же тогда избрана для спасения жалкая кучка людей, случайно оказавшихся рядом друг с другом, тогда как утонуло так много народа, и в том числе весь великолепный, отборный экипаж «Роланда», начиная с незабвенного капитана фон Кесселя? И почему, с какой целью оказался спасенным я сам?
Она возразила:
– Вчера, господин доктор, вы были совсем другим человеком. Вы были озарены. А сегодня вас поглощает мрак. Я считаю, что вы грешите против своей счастливой доли, вместо того чтобы благодарить ее. Насколько я понимаю, вы ведь не отвечаете ни за душевные качества спасшихся, ни за собственное спасение, ни за число погибших. Замысел сотворения мира возник и осуществлен без вашего участия, и давайте принимать его таким, каков он есть. Принимать жизнь в ее естественном виде – это единственное искусство, длительное служение которому в самом деле приносит пользу.
– Вы правы, – ответил Фридрих, – только я ведь мужчина, и с детских лет меня влечет не столько практическая, сколько духовная деятельность. «Век расшатался – и скверней всего, что я рожден восстановить его!»[87]87
Пер. М. Лозинского.
[Закрыть] – как говорит ваш датский англичанин Гамлет. И от этой непостижимой мании величия я все еще никак не могу отделаться. К тому же у каждого бравого, уважающего себя немца появляется нечто фаустовское: «Я философию постиг, я стал юристом, стал врачом…»[88]88
Пер. Н. Холодковского.
[Закрыть] и так далее. И тогда в какой-то момент возникает разочарование во всем на свете, а вслед за ним желание заключить союз с чертом, и первым лекарством, которое тот преподносит, является, как это ни странно, белокурая Гретхен или по меньшей мере что-либо подобное.