Текст книги "Атлантида"
Автор книги: Герхарт Гауптман
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 42 страниц)
– Моя матушка в своих заботах обо мне рассуждала очень похоже. Мне следовало стать маленьким чиновником и жить на твердое жалованье. Она даже предлагала мне заняться продажей плодов из собственного сада или распоряжаться небольшим имением. Разводить цветы, есть капусту с собственной грядки, жевать хлеб, выращенный трудом рук своих, иметь свое молоко и масло. Ах, милая фрау Хербст! Если бы все невзгоды, страдания и все зло жизни можно было бы отвести ковырянием в собственном садике, хлебом из домашней печи, молоком и маслом! Простите меня, но сколько их, маленьких чиновников, садовников и хлебопеков, повесилось у себя на чердаках.
Фрау Хербст побледнела. Она долго смотрела на Эразма, прямо ему в глаза, и затем удалилась, как уходит человек, задетый простым и естественным ответом в каких-то глубоко личных, никому не ведомых чувствах.
Уверенный тон, каким Эразм отвечал на увещевания вдовы, никоим образом не означал его внутренней уверенности. Он еще не сумел врасти в эпоху, которая просто-напросто захватила его врасплох. Душевная смута, порожденная морокой супружеской жизни и сложностями его внутреннего роста, на время улеглась под напором новых, внешних обстоятельств. Но в часы затишья она подымалась вновь.
Поначалу он еще мог с ней справляться. И не было такого узла, который он не сумел бы распутать. Но не сам ли он, зажмурив глаза и очертя голову, бросился в неудержимый поток, взвихренный замысловатыми водоворотами, которые обрекали на столь крутые и губительные осложнения его прежнюю, в общем-то простую душевную жизнь? Три женские особи боролись теперь за обладание им, его сущностью. Одна из них, до сих пор пользовавшаяся правом безраздельного владения, уверенная в пожизненной взаимности, была потеснена двумя другими, каждая из которых требовала своей доли. Вплоть до нынешнего дня Эразм был склонен отстаивать исконные права Китти. Он чувствовал, что признать ее победительницей означало бы спастись самому. А что такое страсть, в конце концов? Скорее всего ее можно уподобить всепожирающему пожару. Пожар – это пагуба, не созидание. Мне же и на пепелище надлежит созидать, если не минует меня разрушительный огонь и если волей к решающему выбору укрепится и воля к основанию новой жизни с какой-нибудь новой спутницей…
Не случайно в мечтаниях молодого доктора немало значили случайные перипетии, неслыханные удачи с получением наследства или даже особое благоволение судьбы. Он желал сделать свою жизнь иной и не похожей ни на чью иную. И хотя он знал, что архитектора вместе с его творением подстерегают тысячи опасностей, и потому был готов поверить в такие напасти, как разлом, обвал, смертельный удар потолочной балкой, молния и пожар, однако с идеей сотворения интимной жизни он не был готов расстаться.
Несмотря на всю свою театральную интуицию, Эразм не имел достаточного опыта в работе с актерами и в общении с ними. Он полагал, что взаимность ему обеспечена, довольно лишь вдохнуть в дело искренний энтузиазм своей натуры. Истоки его творческой страсти уходили в высокое понятие, именуемое им искусством, в понятие, обретающее плоть лишь в мире необычных форм и композиций. Эразм хвалил и бранился во весь голос. А следовало только хвалить, второе – делать неслышно.
– Ради всего святого, постарайтесь понять, господин Сыровацки, что принц Дании – не базарный зазывала! – гласил приговор режиссера, на что Сыровацки без промедления отвечал:
– Надеюсь, господин доктор, это озарение нашло на вас под влиянием минуты. Мне бы очень хотелось, чтобы все говорили столь четко и просто, как я. Еще никто не упрекал меня в надрывном крике на сцене.
Чуть ли не каждый актер, как это уже было с Адальбертом Люкнером, приходил на репетицию с какой-нибудь завиральной идеей насчет своей роли и вынужден был пережить то же разочарование. Жетро, которому ничто не мешало наблюдать тайные закулисные маневры, имел возможность убедиться в растущей оппозиции по отношению к своему другу, принимающей явные черты саботажа. Директор Георги, будучи королем Клавдием, соблюдал внешнюю любезность и даже как будто держался ближе к Эразму, но его манера отчитывать Сыровацки таила в себе скрытый подвох.
Трудно сказать, что именно переполнило чашу терпения Эразма, когда, прервав работу над одной из сцен, он покинул театр, и даже уговоры Жетро не склонили его к возвращению. Внял ли он наконец совету фрау Хербст? Ухватился ли за последний миг независимости, покуда еще не изнемог от смятений? Или же его одолело малодушие и он изверился в своей цели? А может быть, просто еще раз укрылся от жизни в самом себе?
После ухода Эразма в театре произошел форменный переворот.
– Так дело не пойдет! – воскликнул сияющий булавками, перстнями и браслетом исполнитель роли Гамлета. Это были те самые слова, что ему не раз приходилось слышать от Эразма.
– Так дело не пойдет, – повторил он. – Я не могу покрыть себя позором, который неминуемо падет на ваш театр, дорогой директор Георги.
– Вы сами заварили кашу, – рассмеялся в ответ Георги. – Это вам принадлежит честь открытия, да еще Жетро и доктору Оллантагу. Наш так называемый поэт и режиссер доказал свое полное незнание театра уже хотя бы тем, что поручил вам роль Гамлета.
– Я не заслуживаю такой злобы, пусть она остается при вас, господин директор. Вы сами аплодировали мне из партера.
– Так ведь иронически, друг мой, иронически!
– Я знаю вас лучше, чем вы сами! Иронией тут и не пахло. Напротив, вы протестовали против несправедливых упреков, которые я вынужден был терпеть от молокососа.
– Вы ошибаетесь, – парировал директор, – надо отдать должное этому молокососу: он хорошо понимал, чего стоит ваш Гамлет.
– Да провались всё к чертям собачьим! – завопил вдруг Лаэрт – Зюндерман. – Пропади пропадом эта затея! Я не кастрат! Я не евнух! И никто не заставит меня им быть! Вот вам! Берите! Хватайте эту бесполую роль, этого Лаэрта! Вот она, налетайте!
Свернутый в трубку текст полетел на пол, а Зюндерман запрыгал вокруг него, выделывая шутовские коленца. Директор Георги потирал руки:
– Браво! Я всегда говорил, что в вас пропадает танцор.
Леопольд Миллер, в актерском обиходе – папаша Миллер, комик, игравший Полония, с простодушной миной вышел к суфлерской будке. Он обратился как бы к публике первых рядов партера, которую в данном случае обозначал директор.
– Вы помните, уважаемый шеф, я с самого начала не желал стелиться перед этим хваленым полупоэтом-полурежиссером и говорил ему прямо в лицо то, что думаю. Надо хоть немного смыслить в театре, если хочешь преуспеть на этой скользкой стезе. Молодые страдают манией величия. Бог с вами, но тогда уж сидите дома, улучшайте себе Шекспира и дурите головы своим коровам, но не лезьте вы к публике со своими бреднями. Зачем же так нагло и безбожно испытывать терпение всех разумных людей. Итак, – заключил он свою тираду, – нарыв созрел.
Директор Георги, отозвавшийся недовольным взмахом и презрительным кивком, что, видимо, означало: много шума из ничего, заставил Миллера пожать плечами и ретироваться.
Студенты и молодые актеры тоже стали обвинять Эразма во всех смертных грехах. Он-де слишком заносчив, а господину Миллеру наговорил такого, что даже им стало не по себе, ведь они не хотят терять уважение к большому мастеру. Наконец слово взял Адальберт Люкнер, чтобы поквитаться с Эразмом за ту головомойку, которую тот устроил ему на первой репетиции и тем самым жестоко обидел его.
Барон, сидевший, как обычно, в одном из первых рядов, широко таращил глаза, и на его лице замирала удивленно-лукавая улыбка.
Мятеж разгорался. Было принято решение выйти из-под начала господина Готтера. Это намерение еще более окрепло, когда вдруг невесть откуда появился господин Буртье, обладавший изумительным нюхом на разного рода скандалы, и принес свои уверения в том, что изложит суть дела князю.
«Зачем я это сделал?» – вопрошал себя Эразм спустя полчаса, склонившись над тарелкой супа в отеле «Бельвю», куда он завернул после небольшой прогулки. А ведь только что царил нерушимый покой, тишь да гладь, ни дрожи в парусах, ни облачка в небе, полный штиль.
В чем же причина такой внезапной перемены? Внешнее сопротивление или недостаток воли, преждевременная усталость? Снова поддаться вялости, уклончивой бездеятельности, холодному отрезвлению? И тогда все на свете вновь покажется скучным и пресным, кроме, может быть, внутренней жизни, сокровенных размышлений.
Очевидно, охваченный сомнениями молодой человек все еще чувствовал себя на распутье. А если так, нельзя было упускать последней возможности сжечь корабли. «Стоит ли, – рассуждал он, – раньше времени возвращаться домой, лишаясь этой спокойной ясности. Хорошо бы отыскать какой-нибудь глухой уголок где-нибудь в Шварцвальде или в Гарце. Кто знает, может быть, это будет лучшим прибежищем, чем садоводство, не исполнившее своих обещаний».
Не успел кельнер принести жаркое, как в зале появился Армин Жетро. Он был приглашен Эразмом отобедать. Как ни торопился Жетро поскорее покончить с супом, изменить привычке к веселому балагурству он все же не мог. Утерев губы после жаркого и выпив несколько бокалов вина, он коснулся наконец темы, которая держала в подспудном напряжении их обоих.
– Поступок ваш можно понять, дорогой доктор. Нечто подобное происходит сейчас и в театре. Сброд побузит и перестанет, как говорят в таких случаях. Надеюсь, вы не видите в этом инциденте ничего трагического, а я не склонен всерьез принимать ваш уход.
– Хочу кое-что пояснить вам, Жетро. О трагизме, слава богу, не может быть и речи. По крайней мере при такой развязке. Но вообще трагизм всегда где-то рядом, наподобие подземных вод. Кресло на колесиках – это трагизм, даже если князь неизменно весел. Хтонические испарения окутывают садоводство и дом смотрителя. Моя жена сидит у одра болезни или смерти своей сестры. Сегодня летнее небо все сильнее затягивается кучевыми облаками. И так далее, и так далее… Я думаю, мне надо ехать домой.
– Вы начали здесь делать дело. Нельзя же просто взять и бросить его.
– Бывают обстоятельства, которые выше нас и не требуют извинения.
– Ну, если вам так необходимо побывать дома, что ж, поезжайте, а потом возвращайтесь сюда.
– Вернувшись в семейный круг, вряд ли я смогу вновь разорвать его.
– Своих возьмите с собой.
– Быть может, вы и правы, но поверьте: моя жена просто не сумеет прижиться в здешней среде. У нее трогательная любовь к искусству, но, как она считает, ни малейших способностей. И если, соприкасаясь с подобной средой, она испытывает глубокие чувства, то это неизбежно кончается самоуничижением. В любом случае она умудряется находить доказательства собственной заурядности.
– Я готов стать тем железом, которое вы сможете ковать в своем огненном горне, – многозначительно заметил Жетро.
– Увы, железо давно остыло, милый друг. Я ковал на холодном огне. Да и того уже нет.
– Если вы сейчас покинете капитанский мостик, дорогой доктор, то – простите за откровенность – очень плохо обойдетесь с Границем. Терпение может и лопнуть, вполне допускаю, но порванную нить не бросают, ее связывают вновь. Ваш красивый и такой понятный жест как раз и послужил знаком к восстанию в театре. Обер-гофмейстер Буртье, друг Ирины Белль, но никак не ваш, собирается от имени актеров просить князя оставить вас не у дел и передать постановку в руки Георги, так сказать, исконного главы труппы.
– У меня прямо-таки из рук все валится! – сказал Эразм. С каким-то смущенным лукавством он нарочно выронил вилку. Затем вдруг – с ним это случалось довольно редко – разразился неудержимым, совершенно искренним хохотом. – Драма раскручивается, – продолжал он. – Жертвенный огонь кидается людям на волосы, как на соломенные крыши. Кажется, я начинаю страдать любопытством.
Всерьез об отъезде Эразм и не помышлял. Теперь это стало для него очевидно, тогда как раньше полной ясности не было. Имя Буртье, без всякой задней мысли упомянутое Жетро, развеяло все сомнения. Прилив яростной решимости кровью стучал в висках Эразма, уж теперь-то он ни за что и ни при каких обстоятельствах не намерен пасовать перед Буртье.
Невольно вырвался вопрос:
– А как ведет себя в этой ситуации Ирина?
– Не думаю, что у нее есть основания быть настроенной против вас. Все-таки вы, не считаясь ни с кем. дали ей роль Офелии. Но ни в ком нельзя быть уверенным до конца. Идти наперекор всем – для Ирины это, пожалуй, непосильная задача. Кроме того, она зависит от Буртье, который, как известно всему свету, уплатил за нее кучу счетов.
Эразм не разделял господствующих в обществе представлений о так называемых благородных поединках и всегда был противником дуэли. Бряцание клинками, венчающее свары между студентами, означало для него всего лишь отзвук средневековья. Кулачное право, кровную месть и тому подобное он презирал как нечто недостойное цивилизованного человека. Но сейчас в нем закипала примитивная необузданная ярость, она была внове ему самому и впервые ставила его в такое положение, когда все гуманные соображения разлетались, как пыль на ветру.
«Мир может быть сколь угодно великим, – говорил в нем некий голос, – но он слишком мал для твоего соседства с Буртье. Один из нас должен закрыть дверь с той стороны. Возможно, высокомерная глупость откажет мне в праве на сатисфакцию, в таком случае я при первой же встрече дам ему пощечину, в театре или на улице…»
Вслух он совершенно невозмутимо произнес:
– Странное дело, милый Жетро. В круговерти лиц и событий, именуемой жизнью, человеку дано познать огромное множество глубоких потрясений, но величайшие коренятся в нем самом.
Жетро не сразу понял, к чему относится это замечание. Наконец он решил, что Эразм имеет в виду вероломное предательство Ирины.
– Упаси бог! Я ничегошеньки не знаю! – воскликнул он. – Я лишь делюсь банальными соображениями насчет человеческих возможностей.
Молодой доктор боролся с черной волной ненависти, которая застила ему весь Границ со всеми его обитателями, кроме Ирины и Буртье. Пот бисером высыпал у него на лбу, и Жетро заметил, как дрожат его руки.
Разве не ради нее, одной Ирины, влез он во всю эту историю, чтобы быть рядом, кожей чувствовать близость, говорить с глазу на глаз, управлять ее движениями, извлекать из них грацию и наслаждаться этим? Чтобы лепить и наслаждаться, погружаясь в тончайшую ткань художнической иллюзии, которая к тому же избавляла его от всяких человеческих уз? Но с огнем играть нельзя. Эразм, к своему ужасу, как-то очень осязаемо почувствовал истинность этой немудреной сентенции, равно как и огня, разгоревшегося в полную силу.
Эти его размышления оборвал осклабившийся обер-кельнер, шепотом возвестивший о появлении Ирины, а восхитительная миниатюрная актриса своими легкими шажками уже отбивала такт по паркету зала. То, что поднялось тут в душе Эразма, может себе представить каждый, кто хоть однажды был влюблен. Мир, тесный для двоих, расширился беспредельно, давая место многим миллионам, и казалось, повсюду разнесся торжественный распев: «Обнимитесь, миллионы!»[126]126
Строка из оды «К радости» Фр. Шиллера.
[Закрыть]
– Почему вы сбежали? Вы очень сердиты? – таковы были первые слова, произнесенные юной мадонной. – Театр взбунтовался. Георги злорадно потирает руки. Все наперебой вопят: «Этого следовало ожидать! Что вам говорили!» Ну и бог с ними. А кому стало легче и что всем нам остается делать? Эриху Зюндерману изображать обезьяну, кандидату Люкнеру корчить из себя народного трибуна, Элизе и Лене запустить в меня коготки за то, что я играю Офелию! А уж Сыровацки! Тот стал просто дромадером! Все они вместе взятые гроша ломаного не стоят, и не надо принимать их всерьез. Но вы-то можете понять, что вам никак нельзя ударяться в бегство! Нашелся и подходящий осел – Буртье. Он должен обо всем доложить князю: работа-де продолжаться не может, пока не начнут играть подлинного «Гамлета», а режиссурой не займется Георги. Но у князя им не поздоровится. Крамм и доктор Оллантаг уже разъяснили ему, что к чему. Его светлость еще всласть потешится. У них тоже довольно сильная партия. Да и принцесса Дитта не без головы на плечах. Скоро вам предстоит узнать: влюблена она в вас или нет. Если и влюблена, мне это безразлично. Главное, чтоб вы нас не бросили. Все это не так уж серьезно.
Возможно, Эразм и внимал ее словам, но взгляд его, впившийся в лицо говорящей, явно уходил за пределы мира сего. Когда же до Эразма дошел смысл ее слов, он уже летел вместе с ней в воображаемые дали, прочь от всяких там дворцов, театров и людей, куда-нибудь на необитаемый остров.
И все-таки, покривив душой, он сказал:
– Тем не менее я должен оставить дело.
– Как? В самом деле? – спросила Ирина в явном замешательстве. – Но вы же хороший! – горько добавила она, чувствуя себя совершенно сбитой с толку.
– Отобедайте с нами, Ирина, выпейте вина! – предложил Жетро. – Время – лучший советчик. Все еще поправится.
– Еще бы не отобедать! Вы думаете, я не проголодалась? Четыре часа репетиции да еще всеобщая свара, в которой режиссер кое-кого оставил без своей защиты.
– И вам тоже досталось?
– Еще бы! А вы как думали? Это бочка сорокаведерная, эта астматическая корова Пепи Рёслер покуда еще у дел. Влезает на сцену, сует в рот карамельку, разворачивается, как пароход, и говорит: «С каких это пор юнцам стали давать режиссуру, а девчонки подались в Офелии?!» И враскачку уходит за кулисы.
«Сейчас сама садится за стол, а прежде решительно отказывалась», – подумал Эразм. Она вдруг необычайно тронула его. Он с болью увидел перед собой воплощенную беззащитность. Кто та женщина, что называла себя ее матерью? Быть может, Ирина вообще не знала матери. Как случилось, что отныне она стала для него блуждающим в потемках ребенком, отданным на волю житейских бурь и напастей, бессловесно-беспомощным, потерянным, ищущим сильной руки спасителя? Не без трепета узнал Эразм в ее появлении перст судьбы. «Я принадлежу тебе» – означало поразительно внятное, хотя и безмолвное признание миниатюрного инфантильного существа: «Возьми меня, владей мною и не отпускай больше, делай со мной и из меня что хочешь! Будь моим заступником, моим отцом, моим учителем, моим сеньором, моим повелителем, моим любимым!»
Неопровержимость этого признания раскрыла молодому человеку глаза на исподволь свершавшуюся перемену с ним и на тот простой факт, что ему нет больше возврата в невинное лоно прошлого: всякие попытки сделать это, принудить себя к отречению в этот миг казались противными духу решительной мужественности. И ответом ему был трубный суровый глас из Апокалипсиса, наполнивший его уши: «Ты взвешен на весах и найден слишком легким!»[127]127
Эта фраза не из Апокалипсиса, а из книги пророка Даниила; она раскрывает смысл загадочного слова «текел» и предопределяет судьбу Валтасара.
[Закрыть]
«Итак, – размышлял Эразм, – мне ничего не остается, как только принять веление судьбы, которому не может быть противления. Где это написано, что человеческой неуемности надо противопоставить вялую, эгоистическую устроенность?
Можно ли обманывать такую вот щемящую доверчивость? Разве эта маленькая Ирина не стала для меня самым близким на свете существом? Что может быть теснее родства, связавшего нас? В едином порыве сердец слить ее кровь с моей – не это ли самое могучее кровное родство? И разве не соединились мы в горячем зерне творящей мистерии, которая признает лишь все творение, а не его осколки?»
Покуда дух молодого мыслителя витал в надземных сферах, его земная оболочка выдавала тривиальное раздражение. Сыровацки был аттестован как нуль с браслетом; Люкнер – как академический зубрила, прилежный соискатель похвального листа или почетной стипендии; Леопольд Мюллер – как неудавшийся трактирщик. Выпадов в сторону дам Эразм себе не позволил. Когда инструменты оркестра, послушные дирижеру, дополняют друг друга, получается музыка, когда же друг друга дополняют эти жалкие лицедеи, не желающие никого слушать, получается обыкновенный дебош.
Пожалуй, даже хорошо, что эта филиппика, столь понятная в устах Эразма, была прервана появлением отнюдь не столь одиозных фигур: барона-художника и доктора Оллантага.
– В резиденции объявлена «тревога», – потирал руки барон, гневно раздув ноздри и придав лицу иронически-серьезное выражение.
– Да, да, именно так, – подтвердил доктор Оллантаг. – В Границе – революция! Век расшатался, как говорит принц Датский.
Обер-кельнер предложил гостям перейти в соседнюю залу, где им никто не помешает. Сегодня, как ему кажется, будет довольно других гостей.
Наглое требование было удовлетворено.
– Посмотрите-ка в окно! – воскликнул Крамм. – Старшеклассники, да и ребята помладше, роятся возле училища. Весть о театральном перевороте уже взбудоражила все слои населения. Я думаю, просветленный дух ректора Траутфеттера воспримет случившееся как здоровый симптом, и он внушит это своим питомцам.
– Дабы не допускать сомнений касательно существа дела, – сказал Оллантаг, – двор решительно берет вашу сторону.
– А Буртье получил от ворот поворот, – сообщил Крамм, – с чем могу вас поздравить. Во дворце смакуют подробности импровизированной и бесплатной комедии. В конце концов князь начал изнемогать от смеха, чего с ним давненько не случалось, и хлопать себя по коленям. «Помолчите, помолчите, – умолял он своего казначея, который был случайным свидетелем фарса, – дайте же мне передохнуть от смеха… А Лаэрт, Лаэрт-то до чего хорош. Стало быть, доктор Готтер толкует, что бывший камер-юнкер и будущий камергер не будет восставать против короля, осыпающего милостями все семейство? Так, так. И что же делает Зюндерман? Зюндерман затевает свое восстание! Уж коли его прижали в пьесе, он возьмет свое в жизни, и не будет пощады доктору Готтеру».
– Мне снова пришлось спровоцировать приступ хохота, – продолжал Крамм, – задав князю вопрос: не пора ли привести в действие водоразборные колонки, к которым уже бдительно рвется добровольная пожарная команда?
– Ну, а что кандидат Люкнер? – спросил Жетро.
– Я думаю, – сказал художник, – что, побывав в ратуше, он вышел оттуда явно поумневшим. Он собирался подать протест от имени своих университетских товарищей. А сопровождая Георги в замок, все распространялся о корпорантской чести и ответственности, которые требуют уважения. Но Георги, выйдя от князя, сильно смахивал на окаченного из ведра пуделя. Буртье, по словам очевидцев, в дикой ярости бегал по парку и сшибал с ветвей листья.
– Lupus in fabulis,[128]128
Латинская поговорка. Русский эквивалент: легок на помине.
[Закрыть] – сказал Жетро.
К ним весело и непринужденно приближался кандидат Люкнер.
– Позвольте выразить вам наше безоговорочное доверие, – обратился он к Готтеру, – я имею в виду не только себя, но и моих университетских друзей!
С почтительной официальностью он сделал еще один шаг в сторону Эразма. Тот вежливо поблагодарил. Художник почти неестественно широко разинул рот, доктор Оллантаг тронул свои очки и нахмурился.
Маленький инцидент, несомненно, послужил оживлению несколько застоявшейся атмосферы княжества.
Чашечки с кофе, сигары, сигареты, бутылки с ликерами заполнили стол, вслед за этим появились полные до краев бокалы с шампанским. Тесный застольный круг празднично приободрился.
Неожиданно в зале возникла фигура Георги. Он моментально оценил ситуацию и, ни секунды не раздумывая, заключил Эразма в объятия. Глядя ему прямо в глаза, он, возможно, ненароком принес себя в жертву самоиронии, воспользовавшись цитатой из «Гамлета»:
– Любил и люблю вас, клянусь этими ворами и грабителями. Остаюсь вашим преданным слугой. Только что я призвал к себе всю эту банду. Я слышал, что они уже начали чествовать в «Гроте» этого толстомордого Сыровацки. Пригласил их в театр и сделал кое-какое внушение. Уверяю вас, ничего подобного эти черти не сотворят в течение ближайших ста восемнадцати лет.
После этих слов его руки обвили Эразма, и Георги прильнул к груди молодого доктора. На этот хорошо сыгранный этюд общество ответило кривыми усмешками.
Директору был предложен бокал шампанского, и, сделав глоток, он заговорил снова:
– К сожалению, без последствий не обошлось, доложу я вам. Как говорят моряки, человек за бортом! Надо ли в этом узком кругу пояснять, что это за человек?
– Сыровацки, конечно! – загалдели вокруг.
– Бедный Сыровацки! – в устах Жетро это прозвучало в полушутливом тоне, но не без оттенка сочувствия.
– Бедный Сыровацки? Вы только послушайте! – загремел директор. – Во-первых, он отнюдь не беден, совсем наоборот – расточителен, а во-вторых, более чванливых типов я в жизни не встречал. Ни искры таланта, а возомнил себя Хаазе, Барнаем и Кайнцем[129]129
Известные мастера немецкой сцены.
[Закрыть] в одном лице. Чего он только не нагородил мне про Гамлета. Сыровацки и Гамлет! Лишь глубоко несчастный человек не покатится со смеху при сопоставлении этих имен. Однако эта непостижимая ошибка не на моей совести, не я поручил ему роль Гамлета. Доктор Готтер дал ему эту роль. Не премину попросить у вас, дорогой доктор, вразумительных объяснений на сей счет, ведь ошибкой мы обязаны вашему настоятельному желанию. Вы и слышать ничего не хотели. Возражения старого театрального волка оставляли без внимания. Не надо слов! Я не держу на вас зла. С молодыми всегда так. Вечно хотят все переделать заново. И норовят сдать в архив все, что взошло не на собственном навозе.
Эта метафора вызвала веселое оживление, которое как будто не очень понравилось директору. Все с любопытством ждали ответа Эразма. Но вместо него вдруг разразился речью Оллантаг. Он сказал, что Эразм не по собственной прихоти ввязался во всю эту историю. Лишь Сыровацки со своими видами на «Гамлета» дал ему возможность осуществить заветную идею спектакля. Никто не просил Сыровацки тянуть этот воз. Но доктор Готтер не мог устоять перед искушением и заразился страстью Сыровацки. Стало быть, выводить его из игры, отнимать у него роль Гамлета – равносильно отказу от всего замысла.
Речь Оллантага была прервана дружным криком, в коем слились голоса Жетро, директора и даже кандидата Люкнера. Толстая Пепи Рёслер, игравшая королеву, вышла в центр. Новый взрыв шума и всеобщего хохота, которому поддалась и она сама, подсказал ей позу кающейся грешницы. Закрыв лицо руками и смиренно согнувшись, она опустилась в кресло у двери. Комический эффект удвоился, а она, естественно, хотела удесятерить его. Для этого она стала медленно сползать с кресла, пока не очутилась на полу. Умоляюще сцепив руки и преклонив колени перед Эразмом, она с обиженно-дурашливым видом принялась повторять: «Pater peccavi! Pater peccavi!»[130]130
Грешна, отец мой! (лат.)
[Закрыть]
Эразм помог ей подняться и отблагодарил галантным поцелуем в ручку, а кто-то уже бросился за новой бутылкой игристого, ибо Пепи взыскующим взглядом отметила оскудевший запас жемчужной влаги и, сурово вопрошая: «Что это? Как это понимать?», точно ее коварно обделяют по части выпивки, с яростью ринулась к столу.
– Ну, Пепи, будь умницей, успокойся, смилуйся! – увещевал ее директор, награждая дородную даму звучными поцелуями в каждую из линялых щек. – Тебе дадут выпить, твое раскаяние не пропадет втуне. Ангелам небесным куда милее один кающийся грешник, чем девяносто девять праведников.
– Детки, мальчики, парнишки, шалуны! – вскричала она, опрокинув» несколько бокалов. – У Коша прольется сегодня в десять раз больше водки. Ректор Траутфеттер лежит пьяный в хлам и бормочет что-то про «Быть или не быть» у входа в пивнушку. Дух старого Гамлета бродит в наших местах. Ей-богу, детки! Ученый муж видел его. В доспехах. Не сойти мне с этого места! Дух и кюммель свалили его с ног. А Сыровацки, между прочим, тут же заделался зубным врачом, он теперь у нас дантист. Вы что, не верите насчет духа? В Границе остался один-единственный человек, который не видел его. Это Буртье.
Маленькая вечеринка задышала такой дионисийской страстью, что грозила превратиться в грандиозную попойку. Мало-помалу собрался весь театральный народец, за исключением Сыровацки. Даже суфлер пришел. Отчасти потому, что все летели на угощение, как пчелы на мед, отчасти – чтобы отвести от себя подозрения в принадлежности к оппозиции. К безоговорочно капитулировавшим присоединился и Лаэрт – Эрих Зюндерман. Ведь все случившееся можно было счесть просто недоразумением, и уж отныне подобное не повторится, пора наконец научиться лучше понимать друг друга.
«Мне бы следовало еще раньше устроить такую пирушку, – мелькнуло в голове Эразма. – Она бы сгладила все острые углы, и ни о какой буре в стакане воды не могло бы быть и речи».
Жизнелюбие студентов, сплоченных вокруг своего предводителя, не давало угаснуть жару этого торжества мира и победы, которое с не меньшим воодушевлением праздновалось и бывшими оппозиционерами. Пустых бутылок становилось все больше, всевозможные деликатесы сменяли друг друга, как по мановению волшебной палочки, шум голосов выплескивался через открытые окна на Циркусплац, счастливый миг и не думал кончаться, память помаленьку слабела, и, когда оглушенная восторгом компания высыпала на темную улицу и стала быстро редеть, лишь немногие не спешили расстаться.
На другое утро, часов около четырех, Эразм проснулся в какой-то деревенской гостинице, и его соседкой по комнате оказалась Ирина Белль. Далеко не сразу ему удалось припомнить, как он сюда попал и чему обязан таким соседством. Мало-помалу восстановилась вся цепь событий, которая обрывалась коротким смертельно-беспамятным сном.
Прежде всего предстояло решить, каким образом вернуться в Границ, чтобы ни единая душа ни в чем их не заподозрила. Первым делом надо было доставить домой Ирину. Мысли о том, что мать забьет или уже забила тревогу, Ирина не допускала. Еще вчера на исходе кутежа семь или восемь молодых людей, распаленных жаждой приключений, решили предпринять загородное путешествие. Об этом знали многие, в том числе и мать Ирины. Подобная затея испугать ее не могла.
Выбравшись на деревенский простор, гуляки разделились на парочки и долго маячить в открытом поле не собирались, поэтому Ирина и Эразм очень скоро оказались одни. Светлая ночь с редкими звездами, своей острой магией подобная нескончаемому дню с незакатным солнцем, все больше и больше уводила их от реального времени и реальной жизни и наполняла предчувствием какой-то вечной эйфории.
И вот наступило протрезвление. Разумеется, кров гостиницы был сменен озаренным луною небом. Повсюду властвовал запах созревающей ржи и пшеницы, запах будущего хлеба. Дыхание ночи никак не могло ослабить накопленного за день тепла.
Поскольку Эразм был озабочен заметанием следов, то лишь в соседней деревне он решился постучать в какой-то крестьянский дом, во дворе которого, на его счастье, оказалась запряженная повозка. Ирина была усажена в этот немудреный экипаж и отправлена в Границ. Церемония прощания, задуманная Эразмом только в расчете на возницу, выглядела довольно нелепо, даже смешно. Он представил дело так, будто его спутница, актриса, была приглашена в одно из рюгенских имений читать стихи или петь песни, и вот, желая успеть на репетицию в театре, вынуждена как можно раньше выехать в Границ. Он даже что-то приплел насчет восхищения, с каким граф, графиня и все гости приняли ее искусство.