355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герхарт Гауптман » Атлантида » Текст книги (страница 38)
Атлантида
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:34

Текст книги "Атлантида"


Автор книги: Герхарт Гауптман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 42 страниц)

Странник много десятков лет жил среди картошки, репы, капусты, и многие его друзья стремительно исчезали, а потом появлялись вновь, как это было с Оперином. И вот теперь среди этих рыбаков на озере царило стеклянное молчание – лишь там кивок, а тут – взгляд. Коль суждено мне будет перебраться через эту реку снова, когда я тронусь в путь обратный, то я уж попытаюсь выяснить, кто встретился мне здесь.

Было бы ошибкой думать, что те глубинные тени не обладали весом: если бы все они весили согласно нормам тяжести, то не хватило бы всех кораблей океанских, чтобы перевезти сей груз. Но вес у них был особого свойства. Пилигрим чувствовал, что и его самого, и челн, и груз медленно, но неумолимо затягивает вглубь. Боль и тоска сковали его душу при виде того, как кружатся в водовороте и уходят под воду те, кто еще мгновение назад существовал.

– Да, да, конечно, это уже не конкретные души – та и эта, – добавил Оперин, как будто и он чувствовал то же самое, что и Теофраст, – ведь и в том мире они были уже великими кудесниками, чудесными музыкантами от бога, и без их музыки никогда бы ничего не было достойного в мире картошки, репы, капусты. Эти странные поглотители пищи принимали – правда, не спрашивая ни о чем – мясо убиенных тварей, но это все обращалось в конечном счете в дух, точнее – в дух божественный.

И вот случилось нечто – ощущения странника перешли в какой-то легкий ужас. На берегу лежало бесчисленное множество серебристых чешуйчатых шкурок. А по воде скользила венценосная гадюка. Она устремилась через поток необычайно быстро. Когда же она поравнялась с лодкой, то обвила челнок светящимся телом, которое переливалось радужными красками, и так остановила его неумолимое движение вниз.

– Пора, пора, давно пора, – сказала она.

Но в тот же миг снова произошло нечто – и значение этого понять был странник не в силах. А дело в том, что лев, в обычной жизни избегающий воды – во всяком случае, он не рискнул бы искупаться в этом странном озере – теперь носился по берегу, точно обезумев. Он вел себя как бешеный – прыгал на деревья, что обыкновенно отнюдь не свойственно львам, и все рычал, как будто был готов всех разодрать в клочки. Казалось, он вовсе лишился рассудка, не может найти пути назад, вот и скачет, мечется, отчаявшись.

«Вот надоело зверю разыгрывать из себя кроткую лань, – подумал Теофраст, – он смотрит на меня теперь как на добычу».

– Одолел его голод, – сказал Оперин.

– Если одолеет такого зверя голод, то терзает он его столь сильно, – сказал Оперин, – что лишь удар жестокий, ломающий хребет жирафу, принесет ему желанное облегчение.

Они попытались подобраться поближе к берегу, хотя и рисковали угодить прямо в лапы хищнику. А челн тем временем все быстрее и быстрее, неотвратимо шел ко дну.

Но вот едва пилигрим ступил на берег, лев тут же выбрал верный путь: как будто только беспокойство за судьбу странника заставило его так безумствовать; он присмирел теперь, подошел к нему и ласково прижался к его коленям.

Весь тот ужас, который странник испытал, когда лодка шла ко дну, и лев, и змея, и то, как они себя держали, – все это привело его к мысли вернуться к переправе. Подействовало ли это на Оперина? Ему не хотелось покидать этого берега реки, он постепенно избавлялся от материальной оболочки. В какой-то миг – исчез он, а змея и лев остались с пилигримом.

Повстречалась им целая стайка огоньков. Они были явно раздосадованы тем, что гость, пришедший в междуречье, намерен будто возвращаться. Они спросили: разве он еще не видел их удивительные храмы на берегу реки, храмы с жертвенниками, всех цветов, голубые, зеленые, желтые, красные, где самые красивые служительницы готовы угодить гостю и исполнить его малейшее желание?

– Нет, там я не был.

Неужели он не попробовал хотя бы яблочек в садах Гесперидовых? Они ведь рядышком совсем!

– Я отведал их уже, наелся вволю, а сейчас мне не хочется.

Неужели покинет он эти места и не взглянет на святейшую святыню с крематорием, где обычно собираются все огоньки и жгут день и ночь людскую глупость?

– Не пойду я в крематорий, ибо есть такое и в мире картофеля, репы и капусты, и я сам, именуемый Теофрастом, совершил великую ошибку, что вовлекся во все это.

Не убедило это огоньков. Указали они на серые тучи и голубой дым, что поднимался над лесистым холмом и клубился над трубами грозного замка.

– Это все пустяки, – говорили они. – Здесь ведь только обращают в пепел людскую глупость.

Отвечал Теофраст:

– Может быть, вам удастся заполучить моего друга, бывшего некогда фамулусом Оперином. Мне же слишком хорошо известно, что глупость – не труп, а бессмертная жизнь.

И на том он оставил огоньков, не удостоив их более ни словом, и полетел он – ибо не мог больше просто идти, хотелось ему теперь лететь, – полетел он в те края, откуда пришел.

Только вот откуда пришел он, неведомо нам.

МИНЬОНА

А теперь я примусь за истории о привидениях.

Гете Шиллеру, Веймар, 23 декабря 1794 года.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Что же это было такое, что заставило меня вновь, почти через тридцать лет, обратиться к Жан-Полю[161]161
  Жан-Поль (наст. имя Иоганн Пауль Фридрих Рихтер, 1763–1825) – немецкий писатель, автор сентиментально-юмористических и сатирических романов, отличающихся причудливой композицией, усложненностью стиля, гротескно-пародийной манерой изложения.


[Закрыть]
и его роману «Титан»? Должно быть, я сулил себе второе рождение, и притом в двойном смысле: свое собственное и этой книги. Когда-то в Риме я, немецкий юнец, страстно тянувшийся к красоте – совсем как Винкельман,[162]162
  Винкельман Иоганн Иоахим (1717–1768) – немецкий историк искусства, положивший начало новому пониманию античной культуры («История искусства древности», 1764). Длительное время жил в Риме.


[Закрыть]
– оказался лицом к лицу с ней, а заодно и со смертью. В ту пору из-за антисанитарного водоснабжения во многих городах мира вспыхнула эпидемия тифа. Она-то и уложила меня в постель, которая чуть не стала моим смертным одром. Я медленно поправлялся, и тут уж не знаю какая добрая душа подбросила мне на одеяло жанполевского «Титана».

Тогда мир этой книги захватил меня сильнее, чем «Фауст», и мне казалось величайшей несправедливостью, что ее не ставят выше творения Гете.

Итак, как уже сказано: я сулил себе второе рождение – этой книги в том, тогдашнем духе, и мое собственное – точно в таком же. Ибо хотя тогда, после перенесенной болезни, я был настолько слаб, что едва мог поднять голову и шевельнуть рукой, какая-то неуловимая нить протянулась от меня к потустороннему и одновременно земному миру. Потом я снова и снова искал ту загадочную гармонию, объединявшую юность и старость, и свято хранил воспоминание о ней.

В «Титане» Жан-Поля в самом начале превозносятся Борромеевы острова, поднимающиеся из вод Лаго-Маджоре. Впервые я узнал их блаженно-лучезарный ландшафт из книги, позднее увидел их воочию, во время короткого пребывания в этих местах, и вот я принял внезапное решение – вновь посетить их, чтобы на сей раз до дна испить волшебный напиток, который когда-то успел лишь пригубить.

В таких мгновенных решениях толчком служит обычно какой-нибудь внешний повод. Не будем гадать, каким образом он связан с нитью судьбы. Мне вдруг вспомнилось любезное приглашение комендаторе Барратини, директора фешенебельного отеля в Стрезе, прямо напротив Изола Белла и Изола Мадре. Он назывался «Отель Борромеевых островов».

Мои домашние, прежде всего жена, хоть и привыкли к внезапным прихотям, свойственным людям моего склада, были все же несколько озадачены поспешностью, с какой я начал сборы, готовясь к этому не вполне понятному для них путешествию. Да и мне самому она была, пожалуй, еще более удивительна.

Через туннель под Сен-Готардом я, слава тебе господи, за последние тридцать с лишним лет проезжал ежегодно по много раз, и кто же из нас не испытывал радости, когда поезд, нырнув во тьму у Гёшенена, вдруг вырывается наружу в Аироло.

Грохочущая цепь вагонов, внезапно смолкнув, как бы в торжественной умиротворенности, выползает из недр горы навстречу свету и новому миру, и если в Гёшенене мы оставили позади себя низко нависшие облака, мрак, сырость и холод, то здесь нас обдает теплый воздух, а над головой высится безоблачная синева южного неба.

Тоска по югу, которая тоже побудила меня предпринять это, в общем, бесцельное путешествие, казалось, уже была утолена здесь. Безрадостное, усталое бытие оторвалось от унылой северной почвы – где наступивший день словно бы никак не может стряхнуть с себя ночь, – и вновь свершилось чудо, которое во всем его великолепии неспособен выразить бессильный язык человеческий.

Была середина октября. Пока поезд, петляя среди гор, нырял в туннели и медленно спускался в долину, следуя течению резво пенящейся реки Тессин, меня снова охватило пьянящее чувство, которое я не раз уже испытывал в этих местах. Наслаждаешься движением и вместе с тем не можешь оторвать взгляд от всего, чем так щедро дарит тебя горный ландшафт юга. Пытаешься удержать в памяти хоть одну из бесчисленных картин: устремленные к небу скалистые вершины, зеленые лужайки на головокружительной отвесной высоте с маячащими в отдалении крошечными домиками, в особенности же сказочные, низвергающиеся с высоты водопады – они пенятся, брызжут, искрятся, с шипеньем рассыпаются и своими серебристыми очертаниями напоминают живые существа, с ликованием отдающиеся необузданной, бешеной радости бытия.

Как бы там ни было, всего этого достаточно, чтобы человек, внезапно оказавшийся по ту сторону Альп, испытал чувство удивительного животворного обновления. При этом я ничуть не закрываю глаза на то, что и здесь людям ведомы заботы и страдания и что первый блаженный и упоительный глоток воздуха отнюдь не служит гарантией всех последующих.

Когда я прибыл в Стрезу, мне вначале показалось, что светская суета огромного роскошного отеля решительно несовместима с моим желанием внутренне сосредоточиться и собраться с мыслями. Однако директор, приславший мне приглашение, распорядился устроить меня в тихом отсеке – две комнаты со всем полагающимся, – где можно было беспрепятственно читать, писать и предаваться размышлениям. Когда, таким образом, мне было гарантировано некое подобие монашеского уединения и отныне дух Жан-Поля мог источать свою омоложающую силу, я испытал в этом пункте явное разочарование. Правда, второе «Пастырское и циркулярное послание» в «Старшем пасторе»[163]163
  «Старший пастор» – ранний роман Жан-Поля.


[Закрыть]
вызвало у меня интерес, но одновременно и сопротивление. В нем идет речь о драматургах, драмах и актерах. Когда я прочитал утверждение: «Ничто так легко не становится шершавым и затертым, как чувство сострадания», мне стало ясно, что стиль этого автора, кстати сказать, сплошь «шершавый», иными словами, манерно-выспренний, менее всего подходит к моему душевному состоянию и обстановке.

Конечно, очарование той юной поры, поры моей римской болезни, которое побудило меня предпринять это странное путешествие, продолжало оказывать свое действие, поэтически преобразуя окружающий мир.

Однако, несмотря на это, сразу же стало ясно, что Жан-Поль оказался несостоятельным, как и все мое пребывание здесь, на которое я так доверчиво уповал.

Меня мучили дурные сны.

Часто я просыпался до рассвета с диким воплем ужаса, распахивал застекленную дверь на веранду, откидывал скрипящие ставни и впивался взглядом в темнеющие массы Борромеевых островов, поднимавшихся над водной гладью Лаго-Маджоре, ища в них спасения от кошмаров.

Зрелище это было особенно величественным, когда полная луна, как янтарная головка темного купола, стояла над необозримой серебристо-мерцающей поверхностью воды, излучая вокруг какую-то пещерную магию.

Иногда под впечатлением этой картины моя разочарованность в человеческом существовании, в его безысходно трагической хрупкости сменялась целомудренным благоговением.

Но разве этого обновления я жаждал?

Мое путешествие начинало казаться мне глупостью.

Правда, с тех пор как я стал задумываться о своем будущем, меня постоянно тянуло прочь от густо населенных мест. И все же, странным образом, меня никак нельзя было назвать нелюдимым. Жена, дети, прислуга, гости – кого только не видел мой дом, и они ничуть не стесняли меня. Но иногда – и это случалось не раз – на меня нападала, как сейчас, тяга к уединению. В такие минуты мне казалось, что, лишь предавшись ему, можно обрести самого себя и тем самым – нечто большее, чем просто себя.

Ведь и в таком состоянии возникает, как мне кажется, своеобразное общение: оно совершается в магическом зеркале души. Оно как бы населяет небытие, а может и перенаселять его.

Пока что этого со мной, слава богу, не произошло.

Меня охватило какое-то бездумное состояние, душа и тело бесцельно влеклись то туда, то сюда, и вот однажды вечером, роясь в своем чемодане, я неожиданно наткнулся на какую-то книжку, которая при ближайшем рассмотрении оказалась «Пра-Фаустом» Гете.[164]164
  «Пра-Фауст» – условное название ранней рукописной редакции I ч. «Фауста», написанной в 1773–1775 гг. Она была обнаружена и издана полвека спустя после смерти Гете.


[Закрыть]

Даже представить себе невозможно, что этот богатый, целостный, всеобъемлющий образ родился в душе, едва перешагнувшей порог двадцатилетия! Великий мастер, порой на редкость безжалостный к самому себе, через два десятилетия назвал свое творение, которое он намеревался продолжить, «трагелафом», иными словами – «козлотуром», монстром.

Мало кто из немцев, умеющих читать и писать и приверженных к этим искусствам, не испытал на себе впечатляющей силы первого монолога Фауста и самого его явления под высокими сводами готической комнаты. Уже эта готическая комната, на которой настаивает поэт, очень точно обрамляет и определяет содержание монолога. Эпоха Фауста – конец средневековья, в его голове мыслителя знания, приобретенные на факультетах, скажем, какой-нибудь Сорбонны, смешались с алхимией и астрологией. Нострадамус[165]165
  Нострадамус (Мишель де Нотр-Дам, 1503–1566) – астролог французских королей Генриха II и Карла IX, оставивший две книги «Пророчеств». Приводимые ниже стихи из первой сцены «Фауста» подаются у Гете в кавычках как цитата из Нострадамуса (пер. Б. Пастернака).


[Закрыть]
для него авторитет, и это подтверждается тем, что именно с помощью его формулы Фаусту удается вызвать духа. А дух, обращаясь к Фаусту, иронически называет его сверхчеловеком.

Я взял в руки «Фауста», и в ту же минуту в моем сознании пронеслось:

 
Мир духов рядом, дверь не на запоре,
Но сам ты слеп, и все в тебе мертво!
 

Корсо Умберто протянулся во всю длину Стрезы вдоль берега озера. Он состоит из широкого шоссе и такой же широкой пешеходной дороги, вдоль которой тянутся цветники и газоны. В самом конце расположился городок. Вокруг рыночной площади сгрудились лавки, кафе, небольшие рестораны; мое внимание привлек антикварный магазин, где я обнаружил много изящных вещиц. Побывал я и в нескольких ресторанах – я люблю наблюдать, как ведут себя люди в непринужденной обстановке.

Погода то и дело менялась – было то пасмурно и сыро, то снова показывалось солнце, и это было божественной наградой за испытанную тоску.

В такие минуты тебя буквально захлестывает ослепительное буйство красок. Небо и озеро сливаются друг с другом. Вершины Альп сверкают серебристой белизной. Во всем этом есть что-то сюрреальное, но и оно не могло избавить меня от ночных кошмаров.

Я был наедине с самим собой, располагал достаточным временем для раздумий и наблюдений и отвлекался от них только ради эпизодических бесед с господином Барратини и для самых необходимых бытовых разговоров.

Конечно, я много бродил по окрестностям, созерцание наводило меня на размышления, а размышления возвращали к созерцанию, для которого в этой дивной местности было достаточно предметов – на каждом шагу взгляд притягивали замки, парки, уютные сельские домики. Почти все они излучали какую-то меланхолическую грусть. Их построили когда-то светские и духовные князья, богатые или средней руки купцы, которых, как и меня, потянуло в тишину, на лоно природы желание вырваться из мирской суеты и шума большого города, обрести жизнь, которой, может быть, так нигде и не найти.

Большинство домов пустовало. Окружавшие их дубы, буки, вязы, каштаны разрослись до гигантских размеров. Куда же девались те, кто посадил все это великолепие? Умерли или, разочаровавшись, покинули эти места.

Неужели и я так же покину Стрезу?

Жизнь человека, пребывающего в одиночестве, в значительной своей части нереальна. Он знает, что у него есть друзья, близкие и дальние родственники, но не воспринимает их как чувственную реальность, они живут в его воображении. А раз так, то мертвые соседствуют с живыми. И вот во мне – то есть в моем воображении – копошилась какая-то диковинная пестрая компания, которая с каждым днем все более оказывалась вне времени и пространства.

Итак, одинокий человек особенно ощутимо пребывает в двух раздельных измерениях – чувственном и сверхчувственном! Именно так – от этого слова никуда не денешься.

А уж когда он осознал свое двойное существование, ему трудно устоять перед соблазном сверхчувственного, особенно ночью, в темноте, но потом – понемногу – и днем, если его отчужденность от людей затягивается.

Что до меня, то мне это не угрожало. Я давно привык ясно осознавать свое состояние, оценивать его с холодной объективностью стороннего наблюдателя. К тому же я все время старался отвлечься: посещал магазины, траттории, где бывал простой люд, вступал в импровизированные беседы с крестьянами, девушками и парнями, детьми и стариками, погружался в здоровую повседневную жизнь и изнурял себя греблей. Вот почему мне пришлась очень по душе новость, которую с шутливой важностью сообщил однажды вечером после обеда комендаторе Барратини: в Стрезе – сенсация, на рыночной площади под открытым небом дает представление знаменитая цирковая труппа.

Теперь, вспоминая все, что я пережил на площади после этого сообщения, я не могу переступить через нечто, никак не вписывающееся в трезвый ход обыденной жизни.

Когда я вышел на улицу, закутавшись из предосторожности в плащ, уже падали первые капли дождя. Тем не менее я направился к указанному месту, хотя не допускал, чтобы представление состоялось, как было обещано, на открытом воздухе. Поднялась буря, вспышки зарниц предвещали грозу.

Добравшись до места ожидаемого представления, я убедился, что Барратини сыграл со мной шутку, которая перешла все границы дозволенного. Я ожидал увидеть разбитый на площади балаган, хотя бы несколько дрессированных собак, клоуна, акробата ну и какую-нибудь непритязательную канатную плясунью. На самом деле труппа состояла из трех жалких фигур, маячивших под проливным дождем и являвших душераздирающую картину человеческой нищеты. До сих пор мне и в голову не приходило, что можно докатиться до такого плачевного состояния и что бывают люди, добровольно взвалившие на себя это изнурительное ремесло.

Весь реквизит предстоящего спектакля состоял из разостланного на земле ковра и грубо сколоченного деревянного стула, предназначенного, по-видимому, для гимнастических упражнений. Три актера – муж, жена и дочь, – освещенные колеблющимся пламенем факела, боровшимся с дождем, были закутаны в длинные намокшие плащи. Временами порыв ветра распахивал их, обнажая натянутое на тело трико. Видно было, что эти жалкие продрогшие создания страстно желают одного – чтобы дождь перестал, вечернее солнце еще успело выглянуть хоть ненадолго и они могли бы с помощью своих фокусов заработать себе на скромный ужин и утолить голод.

То, что последнее состоится при любых обстоятельствах, я сразу же твердо решил про себя.

Неподвижные фигуры на пустой рыночной площади, естественно, заметили меня, как только я приблизился к ним. Они стойко выдерживали натиск ливня – это объяснялось, вероятно, деловыми причинами: они хотели показать, что представление никоим образом не отменяется. Странное дело: мне почудилось, что я тоже участвую в нем.

Как уже сказано, я очень скоро почувствовал, что меня заметили, во всяком случае, родители, так как они начали перешептываться.

Но мое внимание занимала только дочь.

Ничего удивительного. Я был ведь еще не настолько стар, чтобы оставаться нечувствительным к очарованию юности. Но обаяние этой закутанной в плащ девочки было не столько эротическим, сколько загадочным. Не знаю, что за отраженный блеск сверкнул в ее взгляде – лицо было закрыто плащом, – но он пронзил меня насквозь и словно бы высветил во мне ту сторону, которую я назвал сверхчувственной.

Я внезапно перенесся в совсем другое время, лет этак на полтораста назад, когда, как говорится, дедушка бабушку сватал. Оно звучит в некоторых стихотворениях Эйхендорфа,[166]166
  В лирике и повестях немецкого романтика Йозефа фон Эйхендорфа (1788–1857) широко представлен мотив странствия, лесной ландшафт.


[Закрыть]
в песнях, которые нам, детям, потихоньку напевала беззубым ртом старая швея и в которых говорилось всегда о почтовом рожке, почтовой карете и ее вознице.

Без сомнения, я витал в эпохе почтовых карет:

 
Гляди: карета, три лошадки,
На козлах кучер молодой,
И звук рожка призывно-сладкий
Разносится в тиши ночной.
 

Еще немного, и я услышал бы цоканье копыт, стук приближающейся кареты, звук рожка, тем более что дождь постепенно затихал, и уже смутно проступала поэзия лунной ночи, и томительно-скорбно звенела та полузабытая песенка швеи. Что же так внезапно взволновало меня? То была романтика, которую я ребенком успел еще пережить и по-настоящему прочувствовать в родительском доме. Милое, мимолетное очарование, которое ловил повсюду взгляд, слух, сердце в старом добропорядочном доме родителей и дедов.

Я вздрогнул при этом воспоминании, мне стало страшно: кто знает, сколько мы утратили со всем этим!

Перемена, происшедшая во мне, зашла так далеко, что, напряженно всматриваясь в глаза цыганки – она легко могла оказаться цыганкой, – я увидел в ней дитя романтики, заброшенное в нашу банальную эпоху. При этом я отметал вопрос о том, не мираж ли все это, живущий лишь в моем воображении: хоть и овеянная тайной, она все равно была для меня реальностью, которая внезапно заставила меня осознать свою поездку в Стрезу как предназначение свыше.

Почему я с таким напряженным, болезненным любопытством ждал, что откроется моему взору, когда плащ соскользнет с плеч девочки? Что я хотел пережить, увидеть, подтвердить? Нет, не просто реальность! Скорее всего уже в это мгновенье – мираж, к которому устремились мои желания: порождение того мира, где пульсировал монолог Фауста и жило романтическое томление.

При всем том мне было ясно, часто здесь меня не ждет разочарование.

Итак, не Жан-Поль, а Гете гармонично вписался в причудливые искания моего духа. Это его бессмертный и благотворный гений коснулся меня своей дланью, и, сам того не сознавая, я чувствовал его дуновение. Источала ли его эта девочка или, напротив, я сам своим дыханием приобщил ее к этому миру?

С решимостью, которая в обычном состоянии вряд ли могла бы застигнуть меня врасплох, я твердым шагом направился к этому жалкому, насквозь промокшему комочку нищеты человеческой и торопливо сунул несколько банкнот в как бы нехотя протянутую руку. На меня глянуло смуглое востроносое личико, по которому стекали капли дождя. Распахнувшийся плащ обнажил стройную мальчишечью фигурку, тонкую голую руку, плоскую грудь под красной безрукавкой, потертые буфы на бедрах, ноги в трико, обутые в крошечные балетные туфельки. Она метнула в меня недоверчиво-настороженный, почти враждебный взгляд и пренебрежительным движением швырнула мой подарок отцу, как если бы хотела освободиться от грязи.

К моему ужасу, ответом на это, и притом молниеносным, была скотская грубость. Едва дородный артист с багрово-красным лицом, обличавшим неумеренное потребление кьянти, разглядел размер суммы и сопоставил его с поведением девочки, как, отбросив плащ, схватил свою Миньону[167]167
  Миньона – персонаж романа Гете «Годы учения Вильгельма Мейстера» (1796), девочка-подросток, сирота, странствующая с труппой бродячих акробатов, жестоко с ней обращающихся. Обстоятельства ее первой встречи с героем романа Вильгельмом послужили для Гауптмана своеобразной моделью исходной ситуации его повести. Цитируемые далее стихи заимствованы из того же романа.


[Закрыть]
за шиворот, осыпал всеми возможными итальянскими ругательствами, пригнул к земле и заставил поцеловать мне руку.

Это происшествие привлекло внимание прохожих, тем более что я вышел из себя и, смешивая свои крохи итальянского с немецким негодованием, добился одного – что акробат отвесил дочери оплеуху.

Между тем люди, понемногу собиравшиеся вокруг нас, отнюдь не приняли нашу сторону – девочки и мою, а отнеслись ко всему происходящему со смехом, как к началу предстоящего спектакля.

Гроза миновала. Артист взялся за бич, окриками понукая жену и дочь начинать работу. Бич свистел у самых их ушей.

В ту ночь какой-то нескончаемый сон стал продолжением этого приключения с Миньоной – именно так я мысленно окрестил ее. Гимнастические упражнения девочки показались мне отталкивающими. Я буквально обратился в бегство, когда она, как бы совсем без костей, отогнулась назад и просунула голову между щиколоток. Это зрелище преследовало меня и во сне, повторяясь, как кошмар.

Поутру, проснувшись, я долго не мог прийти в себя, не мог естественно и свободно включиться в дневные дела. Прежде чем это удалось, я должен был подавить темные силы, властно вторгшиеся в смысл и суть моего существования.

Утром, после завтрака, комендаторе Барратини вручил мне изящного вида книжку, озаглавленную «Роман Борромеевых островов». Она была написана по-французски и содержала пейзажи и портреты, гравюры и фотографии, почерпнутые частью из миланского музея «Скала», частью из тамошней знаменитой библиотеки, «Амброзианы». Текст состоял из следующих разделов: Первый. «Прелюдия – Грезы и действительность»; Второй. «Ноктюрн – Дух Миньоны»; Третий. «Героическая симфония – Наполеон»; Четвертый. «Аппассионата – Поэты и влюбленные»; Пятый. «Пасторальная – Младшие сестры».

Я пропустил Прелюдию – Грезы и действительность, которая начиналась именем Гете. «Место, которое посетил добрый человек, священно» – эта его фраза цитируется по-французски в несколько усиленной форме, и далее говорится, что в таком случае Борромеевы острова, безусловно, следует считать в высшей степени освященным местом, ибо их посетило бесчисленное множество великих и благородных людей.

Потом рассказывается о семействе Борромео, ведущем свой род, согласно легенде, от Антенора, основателя Падуи. Упоминается святая Иустина, претерпевшая в шестнадцать лет мученическую смерть; на следующей странице мы видим репродукцию алтарной картины Паоло Веронезе в Падуе, запечатлевшей это событие. Другая иллюстрация к пространному тексту изображает Барбароссу,[168]168
  Барбаросса – Фридрих I (ок. 1125–1190) – император «Священной Римской империи».


[Закрыть]
целующего ноги папе Александру III перед собором св. Марка в Венеции, но при этом произносящего слова: «Non tibi, sed Petro».[169]169
  «Не тебе, а Петру» (лат.).


[Закрыть]

За сим следует портрет святого Карло Борромео с фамильным гербом и девизом: «Humilitas», который здесь нужно перевести как «смирение» – благороднейшим из всех его значений. Тем самым мы попадаем в высокое общество кардиналов и других духовных князей из этого семейства. Ближе всего к нам некий кардинал Фредерик, прославившийся благодаря великолепному описанию в романе Алессандро Мандзони «Обрученные».[170]170
  Мандзони Алессандро (1785–1873) – итальянский писатель-романтик; исторический роман «Обрученные» – самое знаменитое его произведение.


[Закрыть]
Он был основателем Амброзианской библиотеки.[171]171
  Амброзианская библиотека («Амброзиана») в Милане названа в честь св. Амвросия, покровителя этого города.


[Закрыть]

С графом Виталиано Борромео, основавшим Изола Белла, в семью вторгается мирской дух. Этот вельможа, любивший пышность и великолепие, сотворил, как по волшебству, райский уголок на пустынной скале, на его празднества съезжались герцоги, принцы, кардиналы, посланники, великие мыслители, поэты, писатели. Его банкеты, серенады, концерты, фейерверки и регаты славились на весь мир и вызывали восхищение самых блестящих дворов Европы, точно так же как и его театральные спектакли.

Правда, как же быть с девизом «Humilitas»?

Отсюда легко перейти к так называемому ноктюрну «Дух Миньоны».

После моей встречи с голодным трио нищих артистов эта глава, по понятным причинам, особенно привлекла мое внимание. Празднества вроде тех, что устраивал на Изола Белла граф Виталиано Борромео, вполне могли служить сверкающим фоном для такой фигуры, как гетевская Миньона, неприкаянной, похищенной, увезенной на чужбину, – даже если она не участвовала в них. Быть может, их душа или хотя бы какая-то ее частица вселилась в нее уже с рождения. Она впитала в себя эту атмосферу – ласкающий воздух, напоенный одуряющим ароматом садов, пронизанный сладостной музыкой, золотые яблоки Гесперид свисали прямо над ее головой, а дивные плоды, один лучше другого, были наготове, чтобы утолить голод и жажду. Или, к примеру, она могла быть круглой сиротой, затерянной среди многочисленной графской челяди, где на нее не обращали внимания, но и не мешали ей жить по-своему, порою поддразнивали, но, в общем, любили. Кто знает, сколько кровей смешалось в Миньоне! Почему бы не быть среди них и крови того же Виталиано Борромео?

Часть книги, озаглавленная «Дух Миньоны», пытается доказать или, во всяком случае, допускает, что дух Миньоны витает на Борромеевых островах Лаго-Маджоре и именно сюда обращена ее ностальгия.

 
Ты знаешь край? – лимоны там цветут,
К листве, горя, там померанцы льнут,
И нежный ветр под синевой летит,
Там тихо мирт и гордо лавр стоит.
Ты знаешь их? – туда, туда
Умчаться б нам, о милый, навсегда!
Ты знаешь дом? – колонн поднялся строй,
Там блещет зал, сверкает там покой,
Стоят и смотрят мраморы, грустя:
«Что сделали они с тобой, дитя?»
Ты знаешь их? – туда, туда
Умчаться б нам, о добрый, навсегда![172]172
  «Ты знаешь край?..» – песнь Миньоны из романа «Годы учения Вильгельма Мейстера», одно из самых популярных стихотворений И. В. Гете. Неоднократно переводилась на русский язык (в том числе В. А. Жуковским, Ф. И. Тютчевым, Л. Меем, А. Н. Майковым, М. Л. Михайловым, Б. Л. Пастернаком). Здесь приведены две первые строфы. (Пер. С. Шервинского.)


[Закрыть]

 

Без сомнения, нигде в мире эти бессмертные строки не вплетаются так тесно в окружающий ландшафт, как на Изола Белла. Незримый дух Миньоны повсюду источает здесь свою неизбывную грусть, ибо нет для него свершения без страданий.

Может быть, стоило взять лодку и отправиться на веслах к Изола Белла? Меня охватило нетерпеливое волнение. Впрочем, нет: лучше освободиться от всех этих романтических чар и пуститься в какое-нибудь более продолжительное странствие.

Но я не мог превозмочь себя и, чтобы как-нибудь стереть из памяти трио акробатов, обойти стороной рыночную площадь.

Как и следовало ожидать, площадь была пуста, моя так называемая Миньона отправилась куда-то со своими мучителями.

Вскоре я снова был в горах, в описанной ранее местности, среди парков и маленьких сельских домиков, столь странно отгороженных от внешнего мира толстыми стенами и садами: так рассудили их владельцы, скрывшиеся в Милане, на озере Комо или еще где-нибудь. И вот они стояли в своем зачарованном сне, покинутые теми, кто в конце концов не вынес добровольно созданного уединения и пробился сквозь эти специально возведенные стены, как сквозь тюремную ограду.

Я медленно брел по узким проходам между ними, нередко останавливаясь в раздумье, как человек, силящийся разгадать что-то невидимое и неслышное, таившееся в безмолвном эфире. Мой ум, казалось, непрестанно кружил вокруг идеи отшельничества, которая ведь и послужила причиной моего путешествия. И тут я вспомнил о письме с почтовым штемпелем Палланцы, полученном сегодня рано утром: оно оказалось от некоего богатого пожилого господина, извещавшего, что он намерен посетить меня и, со своей стороны, приглашает к себе в сельский дом на том берегу озера. Свое жилище он также назвал «Эрмитаж».[173]173
  Эрмитаж (фр.) – букв. обитель отшельника. В XVIII в., в эпоху сентиментализма, излюбленное название укромных павильонов в парках знати, а затем и целых поместий.


[Закрыть]

Ну что же, утро сияло ослепительным солнечным светом, разлитым по прекраснейшей в мире местности: покрытые цветами горные лужайки вплоть до высокой Монте Моттароне, широкое озеро, а за ним парящие в воздухе серебряные вершины Альп – все это вполне способно было удержать меня в сфере чувственного. Меня охватила жизнерадостная легкость, счастье созерцания, блаженно-благодарное приобщение к бытию в чистом виде, и все мои умствования показались мне пустой игрой. Все это позволяет сбросить груз мистерии жизни и увидеть в Создателе счастливого и дарящего счастье художника, мастера, который сам не может вдосталь нарадоваться божественной игре своих сил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю