355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герхарт Гауптман » Атлантида » Текст книги (страница 17)
Атлантида
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:34

Текст книги "Атлантида"


Автор книги: Герхарт Гауптман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 42 страниц)

Но пришелец – то был мистер Барри, президент «Society for the Prevention of Cruelty to Children» и многих прочих организаций – махнул в знак отказа рукой и углубился в созерцание танца. Но скрип двери, появление нового зрителя, приветствие, которое пробормотал ее импресарио, – все это выбило Ингигерд из колеи.

– Продолжаем, продолжаем! – кричал Лилиенфельд.

Девушка подошла, однако, к рампе и спросила сердито:

– Что там такое?

– Ничего, почтеннейшая, ничего не случилось! – нетерпеливо уверял ее директор.

Ингигерд позвала доктора Каммахера. Услышав свое имя, Фридрих испугался. Он очень неохотно откликнулся на зов Ингигерд и подошел к рампе. Ингигерд перегнулась и дала ему поручение прощупать этого павиана из «Society» и обработать его так, чтобы он ей не вредил. Она добавила:

– Если мне не дадут выступать, я спрыгну с Бруклинского моста, и пусть меня тогда ищут там, где мой отец, и вытаскивают оттуда удочкой.

Когда удавленная паучьими нитями Ингигерд закончила, по видимости, свою жизнь, а на самом деле свой танец, Фридрих был представлен мистеру Барри. Импозантный престарелый потомок пилигримов, сошедших некогда на американский берег с борта корабля «Мэйфлауэр», ощерившись, как кошка, посмотрел на Фридриха внимательным враждебным взглядом, для которого, казалось, не существовало темноты. Говорил Барри спокойно, но слова этого человека отнюдь не свидетельствовали о том, что от него можно ожидать терпимого отношения к делу.

– Девочку, – сказал он после некоторых попыток Лилиенфельда сделать свои разъяснения, – бессовестный отец уже использовал в порочных целях. – Затем он добавил: – Воспитанием ребенка не занимались. Похоже на то, что ему не были преподнесены даже элементарные понятия чести и стыда.

С холодным высокомерием, заранее лишавшим силы любое возражение, он выразил сожаление, что до сих пор еще не принят закон, препятствующий совершению столь отвратных деяний, жестоко оскорбляющих общественную нравственность. Доводам Лилиенфельда он вообще не внимал.

Плохое знание английского языка мешало Фридриху вступить в спор. И все-таки он осмелился подчеркнуть, что обстоятельства вынуждают Ингигерд зарабатывать себе на хлеб, но был сразу же сражен холодным вопросом:

– Вы брат этой девочки?

Президент «Society» покинул театр, а Лилиенфельд разразился руганью, предавая проклятию подлое лицемерие этих янки и пуритан. Он уже до этого предчувствовал, что на выступления Ингигерд Хальштрём будет наложен запрет. Эту свинью ему подложили Уэбстер и Форстер. Когда Фридрих зашел за Ингигерд в гардероб, она была в ярости.

– Всем этим я обязана вам, – сказала она сквозь слезы. – Только вам, и никому другому. Почему вы не дали мне выступить в первый же день, как мне советовали Штосс и все люди?

Фридрих чувствовал себя отвратительно. Встреча с мистером Барри вызвала в памяти его собственного отца. Хотя отец никогда бы не действовал в духе мистера Барри и не излагал бы в подобной форме своих взглядов, эти последние были все же сродни воззрениям старого янки. Да и в душе самого Фридриха не все посеянное в свое время рождением и воспитанием, было уже уничтожено.

В гардероб ворвался Франк, который трясся и, как безумный, размахивал руками. Не находя нужных слов, он лишь лепетал от восхищения, и это немного улучшило настроение Ингигерд. Фридриху было неприятно смотреть на художника, и он испугался, заметив у того приметы собственной одержимости. Ингигерд отдала свою руку во власть художнику, и он до самого локтя покрыл ее страстными поцелуями, в чем девушка не нашла ничего из ряда вон выходящего.

Ингигерд настаивала, чтобы Фридрих вновь лично отправился к президенту Барри и попытался воздействовать на него любым способом: мольбой или угрозами, принуждением или деньгами. Такая попытка, уверенно сказал Фридрих, безнадежна. Тут Ингигерд разрыдалась и заявила, что у нее только такие друзья, которые ее используют. Почему с нею нет Ахляйтнера? Почему должен был лишиться жизни именно он, а не тот или иной человек? Ахляйтнер – вот кто был настоящий друг, вот кто знал жизнь и к тому же был богат и бескорыстен!

Уже на следующий день до сведения Ингигерд Хальштрём было доведено, что выступать ей запрещено. Ингигерд словно лишилась разума. Лилиенфельд, однако, заявил, что настал час, когда дело должно быть передано мэру Нью-Йорка. Вместе с тем он считал, что Ингигерд следует покинуть клуб, если она не хочет, чтобы ее отправили в приют. Лилиенфельд – он был женат, но бездетен – предложил ей убежище в собственном доме; волей-неволей ей пришлось согласиться.

Сразу после переселения Ингигерд Фридрих в новом холщовом халате, полученном из рук мисс Евы Бернс, уже трудился в ателье; при этом он испытывал чувство облегчения.

В разговоре с мисс Евой Бернс Бонифациус Риттер высказал желание вылепить фигуру юной танцовщицы. Фридрих идею одобрил, но далось ему это нелегко.

– Видите ли, мисс Ева, – сказал он, – я не из тех людей, что способны препятствовать возникновению красоты. Но ничто человеческое мне не чуждо, и, если маэстро будет лепить девушку обнаженной, я лишусь душевного покоя.

Мисс Ева засмеялась.

– Вам хорошо смеяться, – сказал Фридрих, – но я ведь выздоравливающий больной, а рецидивы опасны для жизни.

В течение целой недели Фридрих вел удивительную борьбу, пока еще не увенчавшуюся победой. В ателье он работал каждый день. Мисс Бернс стала его поверенной. Она узнала теперь от него самого то, что и так не было для нее тайной: он томился, опутанный узами танцовщицы Ингигерд. Мисс Бернс тала его товарищем и советчицей, но не позволяла себе влезать ему в душу, если он сам не давал для этого повода. Фридрих поведал ей о своем желании освободиться от Ингигерд. Он говорил, что каждое посещение девушки либо вызывало у него возмущение, либо наводило на него тоску. И он принимал твердое решение никогда больше к ней не возвращаться, но зачастую уже через несколько часов это намерение нарушалось. Безмерная терпеливость мисс Евы позволяла Фридриху не оставлять тему Ингигерд. Душу этой девушки он без конца выворачивал наизнанку, сотни раз просеивал ее содержимое, дабы отделить плевелы от пшеницы и даже поискать там крупицы золота.

Однажды Ингигерд сказала Фридриху:

– Возьми меня, уведи, делай со мной все, что хочешь!

Она требовала, чтобы он был с нею строг, даже жесток.

– Запри меня, – сказала она. – Не хочу больше видеть других мужчин. Только тебя!

В другой раз она молила его:

– Хочу быть хорошей, Фридрих! Сделай меня хорошей!

Но уже на следующий день она ставила своего друга и защитника в труднейшее положение, но он все равно вынужден был мириться с ее непростительными действиями.

Было известно, что множество мужчин по ее приказанию бегали с поручениями, мчались куда-то, устраивали какие-то дела, думали за нее и за нее платили.

Труднее всего было Фридриху отвыкать от этой хрупкой, бледной и сладостной плоти. И все-таки он был полон решимости вырваться на свободу. Однажды Ингигерд пришла к мисс Еве позировать для скульптурного портрета. Фридрих придвинул к ним свой стул-вертушку. Было не так-то просто понять, зачем понадобились мисс Бернс эти сеансы, но получилось так, что Фридрих тоже стал досконально изучать черты своего кумира, а это оказало на него неожиданное действие.

Поверхность лба, радужная оболочка и разрез глаз, линия висков, изгиб у начала ушной раковины, форма уха, узкий нос, похожий на тыльную сторону ножа, крылья носа, несколько старообразная складка между носом и губами, вмятинки в уголках рта, красивый подбородок, свидетельствующий, однако, о жестокости его обладательницы, явно некрасивая шея со впадиной, какая часто встречается у прачек, – все это он увидел с той трезвостью, которая гасит всякое стремление к украшательству. Мисс Ева Бернс, верно, хорошо знала, к чему приводит такое добросовестное, детальное изучение живой модели.

Длительные сеансы, которые потворствовали тщеславию Ингигерд, обнаружили, кроме всего прочего, мелочность и узость ее натуры. Восхищаясь Евой Бернс, Фридрих в то же время с пугающей ясностью увидел безнадежную косность и неполноценность своей модели. Однажды Ингигерд принесла с собою письмо из Парижа от матери. Она прочла его вслух, и это выглядело так, будто она стоит у позорного столба.

Письмо было озабоченным, серьезным, строгим, хотя и не лишенным нежных чувств. Мать участливо упоминала плачевный конец отца и звала Ингигерд в Париж. Она писала: «Я не богата, и тебе, девочка моя, придется работать, но я постараюсь во всем быть тебе матерью, если только…» – тут следовало важное добавление: «…если только ты захочешь улучшить свое поведение».

Комментарии дочери к этим высказываниям матери были исполнены глупости и неуемной враждебности.

– Как же, как же, я должна с покаянием приползти к ней на карачках, – передразнила она мать, – потому что господь бог меня спас таким чудесным образом! Нет, нет, пусть мамаша сама покается! Нашла себе дуру! В портнихи мне идти, что ли? Чтобы мамочка дорогая меня вечно пилила! Я за себя не боюсь, только бы мною никто не командовал.

Продолжая монолог в том же стиле, она не остановилась перед повествованием об отвратительнейших подробностях интимной жизни своих родителей.

Благодаря хлопотам Лилиенфельда и его адвокатов на двадцать пятое февраля было назначено разбирательство в ратуше под эгидой мэра Нью-Йорка дела Ингигерд Хальштрём, и должен был решиться вопрос об отмене либо сохранении запрета на ее выступления. Ингигерд, принаряженная усилиями фрау Лилиенфельд, была посажена в экипаж и под опекой этой дамы доставлена в помещение ратуши. Фридрих и Лилиенфельд выехали раньше их.

– Дело обстоит следующим образом, – сообщал Лилиенфельд, когда они ехали по серым, темным и холодным улицам Нью-Йорка. – Город сейчас находится в руках «Общества Таммани». Республиканцы на последних выборах провалились. Мэр Илрой – человек этого общества. Кучер, возможно, поедет мимо «Таммани-Холла», резиденции этого невероятно влиятельного общества с тигром в гербе. Название «Таммани» происходит от имени индейского пророка Таменунда. У вождей этой партии дурацкие индейские имена и титулы. А герб они называют не гербом, а тотемом. Но не верьте этой индейской романтике. Они люди трезвые. Тигр этого общества обитает в великом нью-йоркском хлеву, с которым шутки плохи.

– Мы можем, впрочем, предположить, – продолжал директор, – что в деле малютки Тигр, а значит, и мэр будет на нашей стороне, хотя полной уверенности в этом у меня нет. Мистер Барри же республиканец и смертельный враг «Таммани-Холла». Мэр Илрой, со своей стороны, с величайшим удовольствием залепит оплеуху ему и всей этой идиотской «Society». Но срок его пребывания на посту истекает, и ему невероятно хочется, чтобы его переизбрали. А этого можно добиться лишь ценою некоторых уступок республиканцам. Впрочем, поживем – увидим! Надо выждать.

Они подъехали к парку, где стояло здание ратуши, мраморное, с башней и портиком, украшенным колоннами. У этого портика они должны были дожидаться дам.

Шагая взад-вперед, Фридрих вдруг почувствовал, что кто-то тянет его за полы пальто. Обернувшись, он увидел перед собою модно одетую девочку, в которой без труда признал Эллу Либлинг.

– Элла, дитя мое, откуда ты? – спросил Фридрих.

Она сделала книксен и сказала, что гуляет здесь с Розой. И в самом деле, на ступеньках здания стояла служанка.

– Доброе утро, господин доктор! – поздоровалась она.

Фридрих представил Лилиенфельду маленькую пассажирку, пережившую кораблекрушение.

– Доброе утро, деточка! – сказал Лилиенфельд. – Так это, значит, правда, что ты тоже была там, когда так страшно тонул корабль?

В ответ он услышал слова, произнесенные с большой готовностью и приправленные кокетливой гордостью ребенка:

– Ну конечно! И при этом я братика потеряла.

– Ах, бедняжка! – воскликнул Лилиенфельд несколько безучастно: он уже думал о другом – о речи, которую ему, возможно, придется произнести перед мэром.

– Прошу простить! – сказал он вдруг Фридриху, отошел на несколько шагов в сторону и стал быстро перечитывать свои заметки на листке, вытащенном из нагрудного кармана.

Элла крикнула ему:

– Моя мама тоже умерла, но потом опять стала живой!

– То есть как это так? – спросил Лилиенфельд, уставившись на нее из-под золотых очков.

Фридрих объяснил, что мать ее действительно удалось с большими усилиями вернуть к жизни. Он добавил:

– Если бы действовать по справедливости, то вот ту простую, деревенскую девушку-служанку нужно чествовать с большей помпой, чем когда-то чествовали блаженной памяти Лафайета, героя Европы и Америки. – Он указал на Розу. – Она чудеса совершила. Думала лишь о своих господах да обо всех нас. Только не о себе.

Фридрих подошел к служанке и тепло заговорил с ней.

Когда он спросил Розу о фрау Либлинг, она покраснела как рак. Госпожа, сказала она, чувствует себя вполне прилично. Потом, вспомнив маленького Зигфрида, она залилась слезами. Все дела, связанные с его погребением, оформляла она с одним чиновником консульства, а когда маленькое тело хоронили на еврейском кладбище, не было, кроме нее, никого.

Тут к ним подошел хорошо одетый человек, в котором Фридрих, только когда он приблизился, узнал Бульке, слугу артиста. Тот сказал:

– Господин доктор, у моей невесты эта история из головы не выходит. Не могли ли бы вы, господин доктор, сказать ей, что так вести себя негоже и что всю эту историю надо забыть. Она, верно, не так горевала бы, ежели бы собственного сыночка похоронила.

– Раз вы, господин Бульке, обручились, то можно только порадоваться за вас. От души поздравляю!

Бульке поблагодарил и сказал:

– Как только я смогу оставить господина Штосса, а она – свою хозяйку, мы вернемся в Европу. Я прежде чем уйти служить в королевском флоте, мясником работал. А теперь мне брат из Бремена пишет, продается, мол, там лавочка продуктовая, что моряков обслуживает. Деньжонок я немножко прикопил, так почему же не попытаться? Не всю же жизнь на других работать!

– Полностью с вами согласен, – промолвил Фридрих, но не успел он произнести эти слова, как бравый помощник чудо-стрелка поспешно удалился.

– Госпожа идет! – объяснил он причину своего внезапного ухода.

Приближаясь к ним, шла по аллее в сопровождении какого-то чернобородого господина фрау Либлинг. Ее наряд, от которого, верно, не отказалась бы супруга российского великого князя, свидетельствовал о том, что эта привлекательная женщина, не теряя времени, восполнила утрату своего гардероба. Целуя даме руку, Фридрих вспомнил родимое пятно под ее левой грудью и некоторые прочие особенности красивого женского тела, которое он с помощью бесцеремонных механических действий заставил в конце концов вновь задышать. Она представила его элегантному брюнету, и тот окинул его недобрым испытующим взглядом. «Странно, – подумал Фридрих, – этому микроцефалу следовало бы знать, чем он мне обязан. Ты тут стараешься изо всех сил, чтобы в поте лица своего оживить покойницу, смотришь на себя как на орудие провидения, служащее высочайшим нравственным идеалам, и в конце концов узнаешь, что какой-то бонвиван воспользовался твоим трудом, дабы потешить свою плоть».

Фрау Либлинг была в восторге от Америки. Она восклицала:

– Ну, что вы скажете о нью-йоркских отелях! Великолепны, правда? Я живу в «Уолдорф-Астории». Четыре комнаты с окнами в сад. Покой! Комфорт! Чудесный вид! Прямо как в «Тысяче и одной ночи»! Милый доктор, вам нужно обязательно побывать в ресторане Дельмонико! Что после этого стоит жизнь в Берлине и даже в Париже! Разве в Европе такие рестораны, такие отели?

Фридрих, ошеломленный, возражать не стал.

– А в «Метрополитен-Опера» вы уже бывали? – Этим и другими подобными вопросами, как и собственными ответами на них, фрау Либлинг поддерживала некоторое время беседу с Фридрихом, не очень заботясь о том, чтобы он принимал в ней участие. А тот думал тем временем о Розе и Зигфриде и использовал возможность подвергнуть детальному изучению сверкающие новизною лакированные туфли, безупречную складку на брюках, брелоки, бриллиантовые запонки, великолепный атласный пластрон, монокль, цилиндр и дорогое меховое пальто короткошеего денди южного происхождения: спутница представила его как синьора Имярек.

– Что у вас за дела с нашим знаменитым тенором из «Метрополитен-Опера»? – спросил Лилиенфельд Фридриха, когда тот снова появился у портика.

Вся эта сцена в такой степени обнажила перед Фридрихом трагикомичность бытия, что он уже был не в состоянии в той же мере, как ранее, принимать всерьез невеселую действительность. Подъехал кэб с дамами, и в это же время с полдюжины журналистов вошли в вестибюль, причем, как не без удивления заметил Фридрих, большинство из них, пожимая руку Ингигерд, показывали, что они с ней накоротке. Появился господин Сэмюэлсон, и довольно многочисленная личная охрана провела Ингигерд, которая сегодня выглядела очень мило и ребячливо, и фрау Лилиенфельд наверх в высокий, обшитый деревянными панелями зал заседаний со сводчатыми окнами. Над длинным столом рядом с пока еще пустующим председательским креслом мэра Нью-Йорка уже высилась фигура мистера Барри. Держа в руке монокль, он листал свои бумаги. Сэмюэлсон и Лилиенфельд заняли место напротив него. Остальные места за столом занимали журналисты и прочие заинтересованные лица. Среди последних были Фридрих, весьма импозантная супруга Лилиенфельда и Ингигерд, объект разбирательства.

Мэр вошел через двустворчатую дверь, находившуюся позади его кресла. Этот человек, ирландец со смущенной и в то же время хитроватой улыбкой на лице, оглядывал присутствующих с добродушной учтивостью, хотя и не со всеми приветливо поздоровался. Кто-то шепотом сказал Фридриху:

– Дела нашей барышни хороши, старый лицемер Барри получит от мэра недурную затрещину.

И в самом деле, обращаясь к своему соседу справа, мэр прямо-таки светился сердечностью, не предвещавшей ничего хорошего.

Наступила тишина. Слово было предоставлено мистеру Барри.

Когда старец поднялся с места, на его серьезном лице можно было прочитать независимую уверенность, какая обычно бывает свойственна лишь значительным государственным деятелям. Фридрих не мог оторвать от него глаз. Он чуть ли не жалел о том, что речь мистера Барри уже заранее была обречена на провал.

Сначала мистер Барри в ясной форме изложил цели своего «Society». Он привел целый ряд примеров противоправного использования детского труда в промышленности, торговле, ремесленничестве и даже в театральном деле, нанесшего ущерб несовершеннолетним. В этот момент кто-то шепнул Фридриху на ухо:

– Чья бы корова мычала!.. Старик-то сам с Уоллстрит, у него на фабриках детей видимо-невидимо, да и вообще таких эксплуататоров, как он, поискать надо!

А мистер Барри уже говорил о том, что описанные им злоупотребления вызвали к жизни «Society for the Prevention of Cruelty to Children».

Это общество, продолжал оратор, считает своим долгом вмешиваться лишь в крайних случаях, подтвержденных убедительными доказательствами. К подобным случаям, заявил он, относится и тот, что подлежит сегодняшнему разбирательству.

За последние годы Нью-Йорк наводнили особого сорта freebooters[92]92
  Пираты (англ.).


[Закрыть]
– это слово он произнес с нажимом. Это-де связано с растущим безверием, небывалым небрежением к религии, а отсюда и с жаждой чисто внешних развлечений и увеселений. Все возрастающая безнравственность и всеобщая порча – вот те ветры, что дуют в паруса пиратских кораблей. Но такая зараза возникла не в этой стране, она добралась сюда из зловонных углов европейских столиц: Лондона, Парижа, Берлина, Вены, где свил себе гнезда порок. Нужно преградить путь заразе и с этой целью ударить по рукам пиратам, ее вскормившим и распространяющим.

– Они плохие граждане Америки! They are not citizens – они вообще не граждане! Поэтому, – сказал мистер Барри, тщательно артикулируя каждый звук, – поэтому их и не волнует, что наша мораль и наша религия втоптаны в грязь. Эти хищные птицы, эти стервятники не знают, что такое совесть, и стоит им набить зоб до отказа, как они уже летят со всей скоростью через океан в свои безопасные европейские гнезда. Пришла пора американцу и в этом смысле тоже подумать о себе и оградить страну от нашествия паразитов.

Пока седовласый джинго[93]93
  Джинго – кличка английских шовинистов.


[Закрыть]
со всей страстью метал стрелы, Фридрих неустанно следил за каждым движением сурово-благородного лица старца. Было странно видеть, как изменился облик оратора, когда он заговорил о хищных птицах: он сам стал в эту минуту похож на коршуна. Мистер Барри стоял спиною к окну, но с повернутой вбок головой, и когда он повел речь о набитом до отказа зобе, его серо-голубой глаз, как показалось Фридриху, затянулся беловатой поволокой.

Мистер Барри заговорил об Ингигерд:

– Попущением господним произошло страшное кораблекрушение, событие, которое прямо-таки предназначено для того, чтобы человек подумал о своей грешной душе.

Здесь оратор сделал паузу, после чего заявил, что не находит нужным распространяться на эту тему, ибо тому, кто сам по себе не в состоянии в полной мере оценить эту кару, помочь невозможно. Затем он продолжил:

– Я настаиваю на том, чтобы спасенную девочку, о каковой неизвестно, достигла ли она уже шестнадцатилетнего возраста, определить в богоугодное заведение и просить пароходную компанию в кратчайший срок доставить ее обратно в Европу и передать матери, проживающей в Париже. Девочка нездорова, не развита и подлежит заботам врача или опекуна. Ее, подвергнув дрессировке, научили танцевать. И во время танца она приходит в состояние, весьма близкое к эпилептическим судорогам. Она столбенеет. Глаза вылезают из орбит. Она теребит пальцами вату. В конце концов падает без сил и теряет сознание. Здесь не о театре надо помышлять. Здесь не обойтись без стен больничной палаты и зорких глаз врача и сиделки. Разыгрывать на подмостках сцены детали больничного бытия равносильно тому, чтобы бросать возмутительный вызов общественному мнению. Я протестую против этого именем хорошего вкуса, именем общественной морали и именем американской нравственности. Не следует эту несчастную, чье имя из-за кораблекрушения у всех на устах, тащить на публичную сцену, бесстыдно эксплуатируя ее беду.

Речь мистера Барри не содержала никаких недомолвок и двусмысленностей. Не успел он сесть на место, как поднялся господин Сэмюэлсон. Его ораторская манера была хорошо известна: вначале он щадил свои силы, чтобы позднее неожиданно обрушить на слушателей лавину бурного речевого потока.

Но когда на этот раз вылился такой поток, он не вполне соответствовал ожиданиям Лилиенфельда, прессы и Фридриха. Чувствовалось, что возмущение, высказанное адвокатом, было стимулировано гонораром и волевым усилием, а не проистекало из естественного источника. Замученный человек с Христовой бородой и нечистой кожей бескровного лица представлял, собственно говоря, интерес лишь как жертва своей профессии, да и в этом смысле он не столько импонировал присутствующим, сколько вызывал у них участие и даже сострадание, особенно, к сожалению, в те минуты, когда, подстегивая кнутом загнанную лошадку красноречия, вонзал в ее бока шпоры, стремясь затоптать противника копытами. Мистер Барри и мистер Илрой, мэр, многозначительно переглядывались, и даже казалось, что у обоих появилось желание выручить незадачливого всадника.

Тут уж Лилиенфельд сдержаться не мог. Он побагровел, жила на лбу у него надулась. Пора молчания миновала, пробил час, когда надо было говорить. Раз обладатель сотни пишущих машинок и миллионных доходов со своей задачей не справлялся, нужно было браться за дело самому. Была не была! И вот из уст этого приземистого человека с бычьей шеей с силой вырвались гневные слова.

Теперь мистеру Барри ничего не оставалось делать, как хранить спокойствие и, глазом не моргнув, подставлять голову под сыпавшиеся на нее градом удары неприятеля. Старику все было выдано сполна. Ему пришлось выслушать и проглотить немало высказываний: о противоправном использовании детского труда на некоторых фабриках в Бруклине; о пуританском лицемерии; о людях, про которых сказано, что

Они тайком тянули вино,

Проповедуя воду публично.[94]94
  Цитата из поэмы Г. Гейне «Германия. Зимняя сказка» (пер. В. Левика).


[Закрыть]

Он был аттестован как сочлен той ограниченной касты, которая враждует с искусством, культурой и жизнью и которая в таких мужах, как Шекспир, Байрон и Гете, видит чертей с копытами и длинными хвостами. Люди подобного рода всегда предпринимают попытки повернуть назад стрелки часов эпохи, и это особенно отвратительно выглядит в Стране Свободы, в славной вольной Америке.

Правда, подобные попытки, говорилось далее, абсолютно бесперспективны. Ибо времена пуританского ханжества, пуританских «мук совести», пуританской ортодоксальности и пуританской нетерпимости миновали навеки. Поступь времени, поступь прогресса и культуры не остановить, но в страхе за дальнейшую судьбу своего Мракобесия реакционные силы стали наносить трусливые удары из-за угла с помощью мелких и жалких дрязг. Оплотом таких опасных для общества дрязг является «Society» мистера Барри. Тут оратор вернул мистеру Барри с обратным знаком то, что сказал тот: очагом заразы, если таковая в самом деле поселилась на почве Америки, является именно «Society for the Prevention of Cruelty to Children». Чума, буде она действительно лютует в стране, может исходить только оттуда, из «Society». Мистер Барри, мол, просто смешон, когда пытается изображать Европу как чумной бубон. А ведь Европа – это мать Америки, и без гения Колумба – вспомним, что как раз сейчас отмечается годовщина «fourteen hundred and ninety two», – без гения Колумба и беспрерывного притока мощной европейской интеллигенции, немецкой, английской, ирландской – тут Лилиенфельд многозначительно взглянул на мэра – Америка была бы сегодня пустыней.

Сотрясая ради юной танцовщицы воздух своей громовой речью, Лилиенфельд опроверг измышления оппонента, который в угоду своим низменным целям ссылался на «Society», и со своей стороны отмел с возмущением утверждение Барри, будто бы он, Лилиенфельд, является эксплуататором. А настоящий эксплуататор – это, мол, не кто иной, как именно он, его оппонент. Директор Лилиенфельд постарался доказать, как выгодны для Ингигерд условия заключенного с ним соглашения. Вот там, сказал он, сидит его жена, которая во многих отношениях стала матерью для девушки, нашедшей приют в их доме. Кстати, девушка вовсе не больна. В жилах ее течет настоящая здоровая артистическая кровь. Бесстыдством и даже наглостью является-де желание запятнать честь и достоинство молодой дамы. Нет, нет, речь идет не об опустившемся или одичавшем человеке, а о подлинно великой артистке.

Но свой главный козырь Лилиенфельд приберег на конец речи. Дело в том, что месяц назад он из некоторых соображений принял американское подданство. И теперь он кричал так громко, что задрожали стекла высоких сводчатых окон, за которыми слышался рокот Нью-Йорка. Он кричал, что мистер Барри наградил его такими кличками, как «чужак», «пират» и тому подобное. Кричал, что он протестует против этого самым решительным образом и не позволит так обращаться с собою, потому что и он такой же американский подданный, как и мистер Барри. Перегнувшись через стол, он несколько раз бросил в лицо старому джинго:

– Mister Barry, d'you hear? I am a citizen, Mr. Barry, d'you hear? I am a citizen! Mr. Barry, I am a citizen and I will have my rights like you![95]95
  Вы меня слышите, мистер Барри? Я гражданин, мистер Барри, вы слышите? Я гражданин! Я гражданин, мистер Барри, и у меня такие же права, как у вас! (англ.)


[Закрыть]

Он кончил говорить. В горле у него, когда он садился, еще клокотало. На лице у мистера Барри ни один мускул не дрогнул.

После длительной паузы слово взял мэр. Он говорил спокойно, с едва заметным смущением, что было ему свойственно и его только красило. Его решение полностью соответствовало предсказаниям политических звездочетов: Ингигерд разрешалось выступать перед публикой. Было сказано, что, как показала медицинская экспертиза, девушка вполне здорова и уже перешагнула через шестнадцатилетний возраст и что нет никаких оснований в этом сомневаться, а тем более запрещать ей уже начатую в Европе деятельность и служение избранному искусству.

Журналисты многозначительно ухмылялись. Затаенная ненависть мэра, ирландского католика, к американскому пуританину английского происхождения прорвалась наружу. Мистер Барри поднялся и с холодным достоинством пожал руку врагу. Затем он зашагал, прямой как палка, прочь, и его второму, иного свойства противнику не удалось выплеснуть свою ненависть, также иного свойства, как было им задумано, мистеру Барри прямо в глаза, ибо глаза эти его просто не замечали.

Ингигерд окружили. Девушку осыпали поздравлениями. Ей пришлось по душе, что она стала свидетельницей борьбы за нее, которая велась перед лицом двух частей света. Комплиментам конца не было, ее превозносили до небес. В эти мгновения ни одной принцессе не удалось бы отвлечь от юной артистки внимание мужчин. Она таяла от счастья и благодарности.

Директор Лилиенфельд незамедлительно пригласил к себе на завтрак Фридриха и всех попавшихся ему на глаза журналистов.

Фридрих сослался на занятость какими-то делами, но дал обещание появиться по крайней мере к десерту. Он откланялся и остался один.

Выйдя в парк, Фридрих прошел через него, чтобы первым долгом отправиться на главный почтамт. Написав и отправив из этого огромного здания, где работало примерно две тысячи пятьсот человек, какую-то телеграмму, он снова окунулся в сутолоку города, где люди, закутавшись в зимнюю одежду, бежали, толкая друг друга, и глохли от шума, издаваемого вереницей трамваев, кэбов и подвод, и, вынув часы, увидел, что стрелки показывали половину первого, то есть как раз то время, когда мисс Ева Бернс садилась за скромный ленч в своем ресторанчике близ Центрального вокзала. Он нанял кэб и велел ехать туда.

Он был бы бесконечно разочарован, если именно в этот день не встретил бы мисс Еву в привычном для нее зале. Она, однако, была там и, как всегда, рада была видеть молодого ученого. Он воскликнул:

– Мисс Ева, вы видите перед собою человека, вырвавшегося из тюрьмы, из исправительного дома, из психиатрической больницы. Сегодня я снова стал, так сказать, индепендентом, то есть независимым человеком!

Усаживаясь за стол, он чувствовал себя на верху блаженства и даже впал в состояние буйной веселости. У него, как он выразился, хватило бы аппетита на троих человек, а юмора – на шестерых и было столько хорошего настроения, что он мог бы смягчить самого Тимона Афинского.[96]96
  Имя афинянина Тимона, жившего в V в. до н. э. и ставшего героем ряда литературных произведений, стало нарицательным для обозначения человеконенавистника.


[Закрыть]

– Меня, – сказал он, – совершенно не волнует, что со мной будет дальше. Но одно, во всяком случае, ясно: никакая цирцея мною больше не завладеет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю