Текст книги "Атлантида"
Автор книги: Герхарт Гауптман
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 42 страниц)
Итак, именно их поединок Эразм разрабатывал со всем тщанием, пуская в ход все возможные средства, а потому обычно незаметная роль Клавдия выросла до размеров почти устрашающих. И по ходу действия то мрачное коварство, терзаемое угрызениями совести, уступало победу молодому, жестокому, решительному мщению, то вдруг оно молниеносно обретало преимущество в борьбе, наносило удар и смертельно ранило противника.
Возбужденно-смятенное состояние, в которое низринули Эразма любовь и грехопадение, было в эти дни приглушенно пылом работы, что становился тем сильнее, чем яснее виделось решение задачи. К счастью, Ирина – Офелия не подвергала его чувств слишком сильному испытанию и не давала повода для ревности. Иначе дело обстояло с тем, что происходило вне сцены, рождая подозрения и опасения.
Принцесса Дитта не пропускала ни одной репетиции.
Сидя подле Эразма, дымя сигаретой и раздувая ноздри, она то и дело восклицала весьма бесцеремонно:
– О господи! У этой Белль ничего не выйдет! Ведь Офелия не гусыня, а принц Гамлет не гусак. Поглядите, вот она смотрит на него, точно глупая гусыня, а этот тип прямо-таки шипит, вытянув вперед шею! Ну вот, а теперь он тянет шею вверх! Даже глаза на лоб вылезли от восхищения собственной персоной! Поглядите же: вот он оглядывается по сторонам, чтобы, не дай бог, зрители не прозевали его новую позу!
Эразм чувствовал в словах принцессы соперничество. Ее глаза сулили ему нечто такое, о чем еще совсем недавно он счел бы безумием даже помыслить.
– Не встречал человека, более достойного зависти, чем вы! – заявил Жетро. – И я горжусь, что первым распознал, кто вы есть. Ведь это я вытащил вас в Границ. Впрочем, тогда и отдаленно не ведая, сколько правильно поступаю и какие это будет иметь последствия. Мало того, что вы творите тут историю театра, мало того, что вы как бы походя втянули князя и весь двор в свою театральную труппу, – стоит вам лишь кивнуть головой, и прекраснейшая из принцесс – не говоря уж о прочих особах женского пола – бросится вам на шею.
«И в самом деле, – думал Эразм, – никогда прежде я не мог и предположить такого, но за мою душу идет борьба». Во время репетиций – непостоянны наши помыслы, говорится в «Гита»,[133]133
«Гита» или «Бхагавад-Гита» – одна из частей «Махабхараты», древнеиндийского героического эпоса.
[Закрыть] их приручить труднее, нежели приручить ветер, – итак, во время репетиций помыслы молодого режиссера нередко устремлялись в Клоцше к Китти, поведавшей ему недавно свою «сладостную тайну». В душе его тогда само собой звучало: «Прощай навеки»! Но при этом «прощай» он ощущал столь сильную боль, что невольно хватался рукой за сердце. «Господин Готтер, вы переутомились», – слегка испуганно говорила ему принцесса, на что он почти язвительно отвечал цитатой из «Гамлета»: «О, если б этот плотный сгусток мяса растаял, сгинул, изошел росой!» Этими словами душа его отбивалась от второй врагини, которая, вцепившись в нее, раздирала ее на части. А наверху, на сцене стояла Ирина, и в Эразме пробуждались дикий голод и жажда, и он уже не помнил, где находится, мысленно отворяя дверь мелочной лавки под звяканье жестяного колокольчика, пробираясь в низкую комнатушку с двумя высокими, почти до потолка перинами в красную клетку и приникая к источнику, который мог утолить его жажду. То была обитель, ради которой он пожертвовал бы в такие мгновения всеми театрами, дворцами, всеми богатствами на свете, всеми надеждами и правами на грядущее блаженство рая.
– В вашем «Гамлете» действие развивается, на мой взгляд, чересчур стремительно, – заметил Оллантаг, посидев как-то раз на репетиции нескольких актов.
На что Эразм возразил, мол, так и должно быть, ибо в его постановке образ Гамлета не является самоцелью, а элегическое начало пьесы уже не может мирно покоиться в стоячих прудах и лужах, поверхность которых оживляет лишь отражение хмурого неба. Здесь идет яростный бой, то громкий, то вовсе неслышный, который, однако, не утихает ни на миг и который оба противника ведут согласно заданным свыше обстоятельствам в состоянии предельного напряжения сил.
– Основным чувством, которое вызывали у меня все спектакли, что мне довелось видеть, – продолжал Эразм, – была сонливость. Драма же призвана порождать все что угодно, но только не сонливость. Ей скорей уж свойственна бессонница жизненной лихорадки, бессонница тяжелой болезни, пароксизм всепожирающего жара и агонии предсмертных ночей и часов. В этой драме не должно оставаться ни минуты, ни тем более получаса для отвлеченной медитации и благодушества. Разве может быть что-нибудь подобное в сцене с Гамлетом и Горацио возле могилы Йорика? Земля изрыгает своих мертвецов. Йорик, шут убитого короля, принужден покинуть место своего последнего упокоения и уступить его Офелии, безумное шутовство коей далеко превосходит его собственное. Его череп катится к ногам Гамлета, к ногам того, кто сам часто разыгрывает из себя шута. Как, скажем, выразить в музыке такой ноктюрн, эти насыщенные ассоциациями, жуткие приветствия и издевки смерти? Словно среди ясного дня вдруг разразилась буря и могильная тьма окутала землю. Гамлет глядит в собственную могилу. Никогда, насколько нам всем известно, не писалось столь страшной сцены. Обреченный смерти Гамлет глядит в гнилостную дыру, как в некое гротесковое зеркало. Шут Йорик, паяц, которому приходится уступить другим свое место, вдруг выпрыгивает из могилы с шуткой примерно следующего сорта: «Милости прошу, соблаговолите занять ее». Ужас, одолевающий Гамлета, покуда он рассматривает череп шута, не имеет ни малейшего отношения к Александру Великому. Такой ли был вид у Александра в земле и так ли он пахнул, ему сейчас все равно. Ведь думает-то он о своей обрамленной локонами голове. И слова Гамлета, рожденные его мрачными размышлениями, разумеется, никак не назовешь спокойной, холодной медитацией.
После бунта в театре принцесса Мафальда вместе со своей мартышкой посетила садоводство. Одной из причин визита было желание выказать Эразму свое расположение, другой, более глубоко запрятанной, – желание не упустить случая и оседлать своего любимого конька.
Ибо Мафальда была не слишком высокого мнения о людях. Ее отличали незаурядный ум и весьма характерная, бросающаяся в глаза уродливость. Была ли она в самом деле уродлива? Была, но лишь в глазах тех, кто не хотел замечать одухотворенности, оживлявшей ее мужеподобные черты.
Эразм не испытывал особого расположения к принцессе. Ее манера судить о людях и обо всем на свете, подобно древней удаленной в отставку Норне, превращала и сам Границ, и княжеский двор, и всю возню Эразма с театром во что-то вовсе не стоящее внимания. Она срывала с любого явления идиллический покров притязаний и – голым и ничтожным – помещала его во всеобщий мировой процесс, с коим была всегда связана своим не ведающим покоя духом.
Но подобный взгляд на вещи – который она надеялась найти и в Эразме – не годился для молодого человека. Он жаждал иллюзии и нуждался в ней, и ему хватало хлопот с тем, чтобы защитить ее хотя бы от себя самого. И поначалу он не понимал, как ему быть с этим новым вторжением в его жизнь, которое не укладывалось ни в какие рамки.
Князь, княгиня и весь двор боялись принцессы, но вместе с тем выказывали ей почтение и даже восхищение. Небольшой дворец, в котором она, как уже упоминалось, держала всевозможных редких зверей, был весьма примечательным и в прочих отношениях. Маленький сад, где чуть в стороне помещался дворец, обихаживался двумя десятками опытных садовников, неустанно пекущимися о множестве экзотических растений в теплицах и под открытым небом. Ее светлость была чрезвычайно богата, но свой роскошный образ жизни она ограничила очень маленьким пространством, благодаря чему и сад, и дворец отличало достойное удивления своеобразие.
Принцесса Мафальда слыла одаренной художницей и дружила с Кармен Сильвой, королевской поэтессой. Это уже не Границ, отметил про себя Эразм, в первый раз не без некоторого раздражения вступая в мир принцессы Мафальды.
Свыше десятка лет она провела в странствиях по морям и континентам. Хотя сама она этим ничуть не бахвалилась, Эразм вскоре убедился, что нелегко назвать сколь-нибудь известное место на земном шаре, где бы она не побывала. Она говорила о Цейлоне, Сиаме, Бенаресе так, как немцам свойственно говорить о Берлине или Бреслау. Поездки в Лондон или Париж были для нее просто короткими экскурсиями. Исходя из собственного опыта, она изрекала интереснейшие суждения о французской культуре в Канаде, о францисканцах в Калифорнии, о красотах и змеях в Рио, о Кейптауне, о Конго и даже о дворе негуса Абиссинии, куда ей удалось проникнуть.
Примерно неделю спустя после бунта в театре принцесса давала прием с чаем в честь Эразма Готтера. Художник фон Крамм, каждодневно навещавший Мафальду, объяснил Эразму, что сие событие означает вступление в законную силу его успехов в Границе. Новое лицо, сказал он, лишь тогда считается по-настоящему принятым при дворе, когда дворец принцессы Мафальды распахивает для него свои двери.
На чайный прием пожилая дама собрала у себя почти одну молодежь.
– Я даже своего кузена (имелся в виду князь) отговорила приходить ко мне. Он только мешает, он не умеет приноровиться к смешанному обществу, где требуется непринужденность. О княгине и говорить нечего: она славная, но весьма ограниченная особа.
Примерно с таковыми словами принцесса обратилась к Эразму, как только он появился. А потом уж прошлась по каждому из гостей, что разгуливали по комнатам. От обеих его почитательниц, Дитты и Ирины, было никак не отделаться, объяснила она. Хотя он наверняка не прочь был бы обойтись и без них.
И в самом деле, Аполлон и Ирина были уже тут. Из актерской братии приглашения удостоились лишь Сыровацки да Жетро.
Кандидат Люкнер вписывался в сие избранное общество только благодаря своей учености германиста.
– Но вы, кажется, не знакомы с ректором нашего учебного пансиона. Не думаю, что он из тех людей, кто вам особенно по сердцу, но он филолог-классик обширнейшей эрудиции, у которого многому можно поучиться. И лектор он превосходный. Мы с ним читаем Гомера в подлиннике. А может, и вы осчастливите нас в конце вечера какой-нибудь лекцией?
Не чуждый некоторого актерского тщеславия, коего он и сам не отрицал в глубине души, Эразм побледнел, с удивлением осознав суть обращенного к нему вопроса.
– Я вовсе не готов к этому.
Впрочем, он хоть сейчас мог бы поразить слушателей импровизацией на тему «Леноры» Бюргера[134]134
Бюргер Готфрид Август (1747–1794) – немецкий поэт, создатель жанра немецкой баллады.
[Закрыть] или речи Марка Антония к Цезарю.
– А господин Жетро утверждает, будто никто лучше вас не может прочесть увлекательный доклад о какой-нибудь балладе или о чем-то в таком роде.
Жетро меж тем уже подходил к ним, искусно балансируя с чашкой в руках, чтобы подтвердить собственные слова.
– Не читайте доклада, господин доктор, – бросила Эразму принцесса Дитта, когда они медленно проходили мимо. Она сидела, откинувшись на спинку кресла и дымя сигаретой.
– Отчего ты так говоришь? Я что-то не понимаю, – спросила принцесса Мафальда. Но в ответ удостоилась только презрительного пожатия плеч.
Принцесса Мафальда пригласила к себе самых очаровательных девушек из семейств поместного дворянства, которых Дитта тут же обозвала «молодыми телками», весьма зло добавив, что им более пристало отплясывать на гумне или помогать забивать свиней.
Четыре скрипача уже настраивали инструменты.
– Они хотят порадовать вас квартетом Бетховена, да и я хочу того же, – сказала Мафальда.
– Кто же я таков, – смутился Эразм, – что заслужил подобную честь?
– Я не решилась бы со всей точностью определить, кто вы таков, – сказала Мафальда. – В вашем положении человек – и все, и ничто. Для меня же вы похожи на те экзотические растения, что растут в моем саду: чуждые нашему климату и почве, они требуют неусыпной заботы, чтобы их своеобразие могло расцвести пышным цветом. Если желаете, я вижу в вас, милейший господин доктор, чужака среди людей. Ведь я много, хотя и тщетно, размышляла о сущности гения. Гений нежен, это по крайней мере, ясно. Он весьма неустойчив, его легко вывести из равновесия, при известных обстоятельствах свечение его жизни, как и свечение тропической птицы, ничего не стоит погасить одним лишь дуновением губ. Поверьте старой женщине: хрупкость сырого яйца сущая чепуха по сравнению с вашей. Вам следует обходиться с самим собой с величайшей осторожностью.
– Между тем, если сырое яйцо поставить вертикально и попытаться раздавить его с тупого или острого конца, то такое окажется не под силу даже атлету, – засмеялся Эразм.
Мафальда, улыбнувшись, согласилась с ним:
– Сие лишь доказывает, что гений – это единство всевозможных противоречий. В гении уживаются сила и слабость, мудрость и глупость, добродетель и порок, робость и отвага, ненависть и любовь, бесстыдство и стыдливость, тупость и остроумие.
Свою тираду Мафальда изрекла не без легкого налета агрессивности, чем побудила Эразма отвечать ей в том же тоне.
– Давайте не будем, ваша светлость, продолжать набивший оскомину спор о сущности гения как таковой и по сравнению с талантом. Сколько бы умных мыслей мы ни сымпровизировали сейчас, мы едва ли родим что-нибудь новое, о чем уже не писалось в книгах. Довольно того, что мир полон талантов, но отнюдь не гениев. Гений – редкость, раритет, и вы, разумеется, не считаете, что я столь глуп, чтобы претендовать на роль гения.
Глупость – вовсе не гениальное свойство, как изволит полагать ваша светлость. Каждый из нас может быть глуп, но это не имеет ни малейшего касательства к гениальности.
Без сомнения, Шекспир, как и всякий человек, знает, что такое глупость. И гениально воплощает ее в образах. Однако шуты Шекспира – мудрецы, их напитала и дала им жизнь все та же гениальность.
Талант – нечто округлое, законченное и завершенное. Гений – это открытая, безграничная природная стихия, никогда не находящая завершения в личности отдельного человека.
Эразм обернулся к принцессе Дитте:
– Почему ваша светлость считает, что мне не следует читать доклад?
– Потому что большинство людей – идиоты.
– Фу, – сказала Мафальда, – в нашем-то избранному кругу?
– Большинство из тех, кто разглагольствует об искусстве, поэзии, живописи и музыке, знают об этом, чего бы они ни корчили из себя, не больше, чем вот это кресло. Им следовало бы держаться поскромнее и открыто признаться, что у них маловато мозгов!
– Что же побудило вас столь строго судить нас?
– Извольте, я охотно отвечу вам: просто у меня самой тоже маловато мозгов. Но я хоть не боюсь признаться в этом. Любое художественное произведение необходимо пережить. Слегка разбередив фантазию, с этим не справишься. По крайней мере это, – продолжала Дитта, бросив многозначительный взгляд на Эразма, – я поняла на репетициях. Поглядели бы вы, ценой каких усилий, с какой жертвенностью и страстью вживаются актеры в свою роль, и, ну да, поглядели бы вы на упорную, неизменно гениальную, проникновенную работу постановщика. Впрочем, профессор Траутфеттер, к примеру, уверен, что и без того разбирается во всем этом куда лучше, – добавила она.
Траутфеттер стоял неподалеку с чашкой чая в руках. Он покачал головой, схожей с головой Диониса.
– Я безутешен, принцесса, ибо вы уже в который раз даете мне понять, что недовольны моей ничтожной персоной. Чем же я имел несчастье заслужить вашу немилость? Не тем ли, что по некоторым вопросам я придерживаюсь собственного мнения, отличного от мнения кой-кого другого? Или тем, что числюсь членом шекспировского общества и не так давно прочел доклад о «Гамлете» в Веймаре, снискав одобрение тридцати исследователей творчества Шекспира?
Ректору Траутфеттеру было присуще холодное неприятие смелых гипотез княжеского фаворита по поводу «Гамлета». И вообще, не преминул добавить он, в священной тиши своей кельи он в силах вдохнуть в творения Шекспира столько жизни, что любая постановка и любой, даже самый знаменитый, актер только разочарует его.
– Ну нет, это никуда не годится, – возразил Эразм. – К настоящему, живому театру подобные претенциозные суждения касательства не имеют. Разумеется, при чтении шекспировской пьесы воображение пробуждается, но эта работа воображения, без коей не могла бы существовать и поэзия, при чтении в свете настольной лампы – всего лишь первая ступенька. Отшельник, кабинетный ученый, оторванный от жизни подобно фамулусу Вагнеру, не ощущает да и не обязан ощущать потребности подниматься выше. Ошибка начинается тогда, когда он к тому же принимается оспаривать правомерность такой потребности и со снобистской недоброжелательностью противопоставляет себя театру, который и есть живое ее воплощение.
Шекспир замысливал свои творения для театра, писал их в расчете на себя самого и остальных актеров и, не исключено, еще в процессе создания ставил их на сцене. Пусть даже сам Гете был склонен утверждать, будто получает куда большее наслаждение от Шекспира при чтении, нежели в театре, в подобном суждении сокрыто нечто обидное для Шекспира, ибо оно отрицает и само назначение его произведений, и его талант драматурга. Увы, это так, хотя Гете-читателя никак не назовешь кабинетным ученым.
Театральные подмостки – вот мир, ради которого рождались на свет творения Шекспира. Рукописи пьес были спасены в виде списков ролей. Все дошедшие до нас тексты переписчики, сидевшие в зале, получали из уст актеров, произносивших их на сцене. В голове Шекспира, без сомнения, существовала некая воображаемая сцена, так же как в вашей голове, господин профессор. Но если сам великий Шекспир не мог удовлетвориться своей сценой, то насколько же менее, думается, может удовлетворить вас ваша!
И если Шекспир шагнул от той воображаемой сцены к настоящей, то почему же вы не желаете сделать подобного шага?
Хотел ли Шекспир обрести свою внутреннюю сцену на сцене театральной? И да, и нет. В пользу последнего говорит театр времен Шекспира, общедоступный в самом грубом смысле: деревянный помост то в церкви, то в сарае, а то и под открытым небом на площади, размалеванные тряпки, призванные изображать леса, дворцы и залы, жестяные короны, горностай из кроличьих шкурок, королевская мантия и роскошные наряды, сшитые из лоскутов, и бедные, всеми презираемые, нищие бродяги – актеры! Вот те одеяния, в кои и по сей день порой вынуждены облачаться великие драматические произведения, чтобы исполнить свое истинное предназначение. А отсюда следует и то, как должно и как не должно рассматривать сценические творения.
Так оно и есть, кто бы в этом сомневался! Но всему свое время! Плоды воображения, рожденные в кабинете ученого, еще не дают права оному негодовать по поводу священнейших трудов нищих актеров, возмущаться их жестяными коронами и лохмотьями, сальными коптилками рампы и тому подобным или же взирать на все это с уничижительным высокомерием. То, что рождается на сцене и предлагается зрителю, не имеет ничего общего с образами, порождаемыми воображением ученого. Здесь творят и поддерживают иллюзию, а для сего требуется полное доверие и благорасположение. В глазах истинных любителей театра жесть должна обратиться в золото, кроличьи шкурки в горностай, а ежели потребуется, то и старая, размалеванная бабенка в юную Гретхен.
Итак, книга порождает в нас работу воображения, а театр рождает иллюзию. Их невозможно сравнивать, ибо они различны по самой своей сути.
Аплодисменты, которыми наградили Эразма, свидетельствовали о том, что небольшой экспромт почетного гостя заслужил одобрение слушателей.
Траутфеттер молчал, со снисходительной улыбкой помешивая ложечкой чай. После короткого, беспорядочного обмена репликами зазвучал голос Сыровацки, с упоением вещавшего о притягательной силе той кучи хлама, которую при известных обстоятельствах принято называть театром и о которой только что говорил Эразм. Не лишенные юмора суждения Сыровацки были приняты с веселым сочувствием.
– Посулите мне дворец и висячие сады Семирамиды, я и на них не променяю тряпичные декорации, изображающие это чудо света. Ничего не поделаешь – мир за пределами сцены представляется мне бессмысленным. Для меня исполнен смысла лишь мир сцены. Только у себя в уборной, облачившись в костюм, наложив грим, надев парик и прилепив накладную бороду, я чувствую себя человеком. Пыльный воздух кулис любезнее моему сердцу, нежели целительный воздух Санкт-Морица. Хорошая роль для меня – все равно что пропуск на небеса; когда я, стоя на сцене и глядя на все сверху вниз, переговариваюсь с суфлером, обсуждая ключевые слова роли, я уже не завидую никому и ничему на свете.
Откуда во мне эта страсть к театру? Среди моих предков не было ни одного актера. Покойный отец глядел на меня как на блудного сына, а мать – я у нее единственный – по сю пору мечтает вернуть меня в лоно семьи. Ее не покидает надежда, что в один прекрасный день любовь к театру пройдет у меня, как проходит детская болезнь. Но покуда ее надежды лишены всяких оснований. В городах без театра я начинаю задыхаться, меня мучит удушье. Стоит мне перебраться в театральный город, как сразу же дышится легче. Но нормальное свое состояние я обретаю, лишь став полноправным членом театральной труппы. А с началом работы я просто пьянею от счастья. Театральная афиша на заборе способна излечить меня от мучительнейшей зубной боли, а афиша моего театра согреет меня даже в двадцатиградусный мороз. Ну а ежели на афише стоит мое имя, то довольно положить ее мне на грудь, и я восстану с одра смерти!
– Не только актеры, но и все мы ощущаем, – сказал Оллантаг, – что древняя мистерия и по сей день одухотворяет сценическое искусство. Именно оно и породило драму, а отнюдь не драма театральную сцену. А посему я вполне разделяю мнение доктора Готтера, что на сценическое искусство надлежит взирать не сверху вниз, а с подобающим ему почтением.
Представление о пьесе, возникающее в душе постановщика при ее чтении, никогда не удается целиком и полностью воссоздать в театре. Его приходится модифицировать, сообразуясь со средствами и возможностями сцены. В конце концов постановщик вовсе отказывается от него и создает некое новое, театральное представление – полагаясь на имеющиеся у него театральные средства и их таинственные возможности – уже не для читателей, а для глаз и ушей публики: воплощенное на сцене, это театральное представление отличается от возникшего при чтении особым, неповторимым своеобразием, а посему его можно сравнивать лишь театральными представлениями того же сорта.
С горящими, широко раскрытыми глазами, словно пытаясь разглядеть нечто недоступное человеческому взору, художник фон Крамм внимал беседе, судорожно сцепив пальцы. Похоже, и он хотел кое-чем дополнить ее. Принцесса Мафальда заметила это.
– Говорите же, дорогой барон! Ваша лепта в развитие темы никогда не бывала банальной.
Лицо художника застыло от напряженной серьезности, и он проговорил:
– Волшебный ящик – вот что такое этот затхлый чулан, именуемый театральной сценой. Он влечет и притягивает к себе и людей, и демонов. Там назначают свидание друг другу лемуры, мертвецы и духи всех времен и всякого толка. Там встречаются святой и дьявол. Актеры всегда были их медиумами, ибо по самой сути своей профессии они – прошу прощения, господин Сыровацки, – люди одержимые. Даже душа Спасителя могла порой – вспомним хотя бы Обераммергау[136]136
Обераммергау – населенный пункт в Германии (неподалеку от Мюнхена), где каждые десять лет устраиваются театрализованные мистерии.
[Закрыть] – материализоваться в таком волшебном ящике. И стало быть, театр вместе со зрителями – это самый древний и самый многочисленный спиритический кружок на свете. Чего только не происходит на сцене среди размалеванных тряпок! Призраки и ведьмы, короли и королевы, опочившие тысячу лет назад, приходят сюда, на несколько часов возродившись к жизни!
Не стану даже пытаться в нескольких словах исчерпать воистину универсальное многообразие театра. Не премину лишь отметить некую особенность театра: для того чтобы воссоздать все это во всей широте и глубине, потребны глаза и сердце ребенка, и вообще нужно быть вечным, никогда не стареющим ребенком.
Слушатели поблагодарили барона рукоплесканиями. И кое-кто из них невольно подумал, что и в самом художнике есть нечто от вечного, никогда не стареющего ребенка.
Принцесса Мафальда, как видно, решила завершить беседу.
– Полагаю, всем нам ясно, и даже наш уважаемый господин ректор согласится с тем – чего он, собственно, никогда и не оспаривал, – что к этому явлению, хоть и демонстрирующему себя порой весьма убого, надлежит испытывать особое и безусловное почтение. Что у вас на душе, господин барон? По-моему, вы намерены что-то предложить нам.
– Говоря словами Гамлета, «мы, как французские сокольники, налетим на первое, что нам попадется; давайте сразу же монолог; ну-ка, покажите нам образец вашего искусства». Полагаю, что для всех нас было бы истинным наслаждением, если бы ее светлость принцесса Дитта соблаговолила повторить вместе с доктором Готтером сцену Офелии и Гамлета, столь великолепно сыгранную недавно в замке.
– Нет уж, лучше я отправлюсь колоть дрова, – холодно бросила ее светлость Офелия, вызвав дружный смех присутствующих.
– Сказав «я тоже», – воскликнул Эразм, – я не погрешу против истины, но боюсь, что это сочтут неоригинальным и невежливым.
К удивлению гостей, принцесса Мафальда вдруг быстро и решительно обернулась к ректору Траутфеттеру.
– В таком случае, профессор, вам придется прочесть нам что-нибудь. Вчера вечером вы читали мне разговор Гамлета с призраком его отца. Тем самым вы докажете молодым людям, что вовсе не чужды театру. Вы настоящий мастер декламации. Еще ни в одном театре, где, собственно, образ и воплощается в звучащем слове, я не получала столь сильного впечатления от сцены с призраком. Ваш мертвый, зарытый в землю король Дании отнюдь не прозябает в келейной тиши кабинета. И он, как я вам уже говорила, отнюдь не жалкий проситель. Речи и облик этого мертвеца заставляют принца Гамлета трепетать от страха и ужаса. Вот вам мой томик «Гамлета», который все эти недели не ведал покоя. Прошу вас, заставьте умолкнуть ваших оппонентов.
– Келейная тишь кабинета не столь уж непричастна к моей трактовке сцены с Призраком, – возразил Траутфеттер. – Если этот образ и обрел в моем чтении особую силу, то лишь оттого, что я расширил толкование его, да и всей пьесы, до области мифологии. Собственно, ко всему произведению в целом, пожалуй, можно применить термин «культ мертвых». Этот культ, судя по всему, старше Гомера, и самый сильный из известных нам примеров его – а именно, жертвы и ристалища в честь убитого Патрокла – всего лишь анахронизм.
Вместо «культа мертвых» я ввел бы понятие «культ героев». Душу ушедшего из жизни героя надлежит умилостивить, особенно если он умер насильственной смертью или был злодейски убит. Ибо в противном случае бушующий в его душе гнев становится разрушительным. Сразу же после смерти герой обретает тот же статус и сферу власти, что и подземные, хтонические боги. Нередко герои – это обитатели пещер и могил. Там, где они обитают охотно, где они обрели покой, умилостивленные постоянными жертвами, там они даруют всему многочисленному сообществу людей свою защиту и покровительство. Культ героя чтил почти любой город и любое селение в более поздней, послегомеровской Греции.
В шекспировском «Гамлете» сокрыта возникшая на бессознательном, так сказать, душевно-культовом уровне антично-героическая традиция погребальных ристалищ. Страшный призрак убитого короля Дании, ставшего героем, требует возмездия и отмщения врагу. Он выступает в полном боевом облачении и готов, если потребуется, покарать даже излишне медлительного мстителя. И умилостивить его может только кровь.
А если этого не случается, герой становится грозным, непримиримым, пылающим местью призраком, который в своей неудержимой ярости крушит все без разбору, уничтожая и доброе и злое, и виновных и невиновных. С подобной мистической точки зрения обретает новый облик та кровавая бойня, в которой гибнут и прелюбодейка, мать Гамлета, и прелюбодей, узурпатор трона Клавдий, и его послушный подручный Полоний, и дочь Полония Офелия, и сын его Лаэрт, и, наконец, слишком медлительный мститель Гамлет. Оскорбленный дух разрушает и уничтожает собственный дом. Следовательно, если исходить из этой античной традиции, он становится в пьесе самым главным персонажем, подземным и вершащим судьбы всех остальных.
Да и в черных одеждах принца Гамлета можно увидеть нечто большее, чем просто случайность. Черными полагалось быть животным, которых приносили в жертву героям. Черными же были и одеяния жрецов, коим вверялось кровью жертв умилостивить героев.
Профессор Траутфеттер взял в руки книгу и начал читать:
Другая часть площадки.
Входят Призрак и Гамлет.
Гамлет
Куда ведешь? Я дальше не пойду.
Призрак
Так слушай.
Гамлет
Я готов.
Призрак
Уж близок час мой,
Когда в мучительный и серный пламень
Вернуться должен я.
Гамлет
О бедный призрак!
Призрак
Нет, не жалей меня, но всей душой
Внимай мне.
Гамлет
Говори; я буду слушать.
Призрак
И должен отомстить, когда услышишь.
Гамлет
Что?
Призрак
Я дух, я твой отец,
Приговоренный по ночам скитаться,
А днем томиться посреди огня,
Пока грехи моей земной природы
Не выжгутся дотла. Когда б не тайна
Моей темницы, я бы мог поведать
Такую повесть, что малейший звук
Тебе бы душу взрыл, кровь обдал стужей,
Глаза, как звезды, вырвал из орбит,
Разъял твои заплетшиеся кудри
И каждый волос водрузил стоймя,
Как иглы на взъяренном дикобразе;
Но вечное должно быть недоступно
Плотским ушам. О, слушай, слушай, слушай!
Коль ты отца когда-нибудь любил…
Гамлет
О боже!
Призрак
Отомсти за гнусное его убийство.
Гамлет
Убийство?
Призрак
Убийство гнусно по себе, но это
Гнуснее всех и всех бесчеловечней.
Гамлет
Скажи скорей, чтоб я на крыльях, быстрых,
Как помысел, как страстные мечтанья,
Помчался к мести.
Призрак
Вижу, ты готов;
Но даже будь ты вял, как тучный плевел,
Растущий мирно у летейских вод,
Ты бы теперь воспрянул. Слушай, Гамлет:
Идет молва, что я, уснув в саду,
Ужален был змеей; так ухо Дании
Поддельной басней о моей кончине
Обмануто; но знай, мой сын достойный:
Змей, поразивший твоего отца,
Надел его венец.
Гамлет
О вещая моя душа! Мой дядя?
Призрак
Да, этот блудный зверь, кровосмеситель
Волшбой ума, коварства черным даром —
О гнусный ум и гнусный дар, что властны
Так обольщать! – склонил к постыдным ласкам
Мою, казалось, чистую жену,
О Гамлет, это ль не было паденьем!
Меня, чья благородная любовь
Шла неизменно об руку с обетом,
Мной данным при венчанье, променять
На жалкое творенье, чьи дары