Текст книги "Атлантида"
Автор книги: Герхарт Гауптман
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 42 страниц)
Доктору Вильгельму, поддерживавшему контакты с учеными медиками, были известны имя Фридриха фон Каммахера и его научная судьба. Злополучный труд по бактериологии, как и работы с яростными атаками его оппонентов, стояли у него на книжной полке. И все-таки имя Фридриха по-прежнему оставалось весомым. Доктор Вильгельм вслушивался в слова собеседника и вообще чувствовал себя польщенным общением с ним. Но тут его внезапно вызвала сестра от «Красного креста».
Маленькая, отгороженная от мира, отшельническая келья врача, в которой Фридрих остался наедине со своими мыслями, побудила его к новым раздумьям о цели своего необычного путешествия. При этом благодаря наслаждению сигаретой и тому обстоятельству, что «Роланд» шел теперь заметно ровнее, на душе у него стало несколько спокойнее, хотя в какой-то мере сказывалась общая нервозность, вызванная океанским рейсом. Не исчезало странное ощущение: он чувствовал себя как бы зафрахтованным нелепым образом вместе с этим огромным, заполненным людьми средством передвижения, с которым должен был делить радость и горе, пока не будет доставлен в Новый Свет. Никогда в жизни у него еще не было такого чувства, как теперь: он превратился в безвольную куклу в руках судьбы. Но темные видения перемежались со светлыми. Он вспоминал Ингигерд, которой еще не видел, и, прикасаясь к подрагивающей переборке низенького врачебного кабинета, вновь трепетал от счастья, сознавая, что он живет и дышит вместе с девушкой в одних стенах, над тем же килем. «Это неправда! Это ложь!» – повторял он снова и снова вполголоса, вспоминая заявление калеки, будто бы Хальштрём бесчестным образом использует свою дочь.
Приход доктора Вильгельма вернул Фридриха на землю и причинил ему что-то вроде боли. Давясь смехом, корабельный врач бросил на койку фуражку и рассказал, что он только что собственноручно вытащил на палубу крошку Хальштрём вместе с ее псом. Этот чертенок, сказал он, играет форменную комедию и то лупит, то ласкает своего верного пуделя, по кличке Ахляйтнер.
Эта весть обеспокоила Фридриха.
В те дни, когда он впервые увидел малютку Мару, она показалась ему воплощением детской невинности. Но затем до ушей его стали доходить слухи, поколебавшие веру в ее чистоту и принесшие Фридриху много тяжких минут и бессонных ночей. Доктор Вильгельм, который, похоже, и сам проявлял интерес к малютке Маре, завел разговор об Ахляйтнере, доверившем ему свою тайну: он-де помолвлен с Ингигерд Хальштрём. Фридрих промолчал. В противном случае он не мог бы скрыть, какой ужас объял его опять.
– Ахляйтнер – верный пудель, – продолжал Вильгельм. – Он относится к той пёсьей породе мужчин, чье терпение проявляется именно по-собачьи. Он с готовностью переносит пинки, он дает поноску, он служит и берет кусочек сахару. Она может делать с ним все, что захочет, но он будет – я глубоко в этом убежден – все терпеть и собачьей верности не нарушит. Кстати, коллега фон Каммахер, если не возражаете, можем прогуляться на палубе к этой парочке. Малышка довольно забавна. К тому же и воздуха хлебнем.
Малютка Мара вытянулась в кресле особого фасона – его здесь называли «верх комфорта». Ахляйтнер, примостившийся на складном стуле с большим неудобством для себя, но так, что он мог глядеть девушке в лицо, укутал ее, как ребенка, в одеяла. Заходящее солнце, лучи которого пробивались из-за высоких водяных холмов, освещало прелестное, как бы просветленное личико. На палубе было людно: плавный ход корабля вызвал у пассажиров желание совершить прогулку. Кругом слышались оживленные разговоры. Не обратить внимание на малютку Мару было, пожалуй, невозможно: волны шелковистых белокурых волос текли вокруг ее лица. К тому же она держала в руках куколку, в которую вглядывались, не доверяя своим глазам, все, кто бы ни проходил мимо.
Когда Фридрих вновь увидел девушку, которая уже несколько недель заполняла его душу, как бы заслоняя собою весь остальной мир, он пришел в такое волнение и сердце его забилось так сильно, что ему пришлось отвернуться, чтобы как-нибудь себя не выдать. Прошло несколько секунд, а до его сознания все еще не доходило, что никто из окружающих сам по себе не сможет заметить его внутреннее оцепенение.
– А я уже от папы знаю, что вы здесь, – обратилась девушка к Фридриху, поправляя голубенький атласный чепчик куклы. – Не хотите ли присоединиться к нам? Ахляйтнер, принесите, пожалуйста, стул для господина фон Каммахера! Да, вы со мной не поцеремонились, – сказала она, обращаясь к доктору Вильгельму. – Но я вам все-таки благодарна: могу сидеть здесь и наблюдать заход солнца. Вы ведь тоже любите природу, господин фон Каммахер, не так ли?
– «Она одну природу только любит!» – промурлыкал доктор Вильгельм слова модной песенки, раскачиваясь на носках.
– Не дерзите! – сказала Ингигерд. – Он очень дерзок, наш доктор. Я это сразу поняла, когда он на меня взглянул. А как он меня схватил!
– Милостивая государыня, дорогая барышня, насколько мне помнится, я вовсе вас не хватал!
– Ну конечно, благодарю покорно. А кто потащил меня вверх по лестнице? У меня синяки на руках остались.
Разговор продолжался в таком же духе, а Фридрих тем временем, сам того не замечая, жадно ловил каждое ее слово, каждую гримаску, каждый взгляд и даже подрагивание ее ресниц. Но и за каждой миной, за каждым высказыванием, за каждым движением и за каждым взглядом, которые относились к ней, он ревниво следил. Фридрих не мог не заметить, что даже Макс Пандер, юнга, все еще стоявший на своем посту, пожирал ее глазами с напряженной улыбкой на широко раскрытых полных губах.
Было видно, какое удовольствие доставляет Ингигерд поклонение мужчин. Не переставая кокетничать, она теребила куколку и свою броскую опойковую курточку белого цвета с коричневой отделкой. При звуках ее редкостного голоса Фридриха охватывала дрожь, подобная той, которая знакома изнывающему от жажды пьянице. Вместе с тем все его существо пронизывала ревность. Штурман фон Хальм, очень высокий – настоящая каланча, – притом великолепного сложения человек, подошел к ним, и Мара удостоила его не только особым взглядом, но и некоторыми колкостями, чем помогла своим поклонникам понять, что загорелый, овеянный дыханием соленого морского ветра офицер ей отнюдь не безразличен.
– Сколько миль, господин лейтенант, – спросил побледневший и, судя по его виду, озябший Ахляйтнер, – мы прошли от острова Уайта?
– Сейчас мы опять идем на несколько большей скорости, – ответил фон Хальм, – и все-таки за последние двадцать два – двадцать три часа прошли не больше двухсот миль.
– Значит, мы тогда лишь за две недели доберемся до Нью-Йорка! – воскликнул берлинец Ганс Фюлленберг, бесцеремонно вмешавшийся в беседу этой компании. С ним была молодая англичанка из Саутгемптона, но его с такой силой тянуло к окружению Мары, что он вскочил со своего места, оставив даму сердца одну.
Он придал беседе такой тон, который пришелся по душе Маре и всем ее поклонникам за исключением Фридриха фон Каммахера. Возникла атмосфера веселья, распространившаяся по всей прогулочной палубе. Это торжество банальности вызвало у Фридриха отвращение; он отделился от своих собеседников, чтобы остаться наедине с собственными мыслями.
Палуба, залитая в полдень водою, за это время полностью высохла. Фридрих прошел даже до самого края кормовой части, откуда вглядывался в широкую, пенящуюся полосу кильватера. Он вздохнул с облегчением, подумав о том, что выбрался за пределы колдовского круга, в середине которого находится демон в девическом обличье. Душу, долго пребывавшую в напряжении, вдруг отпустило. Он стыдился теперь своей несдержанности, и страстное влечение к этой юной особе казалось ему смешным. Он украдкой бил себя в грудь, и без всякого стеснения стучал пальцами правой руки по лбу, словно стараясь себя разбудить.
Свежий бриз по-прежнему дул в борт корабля, слегка накренившегося в ту сторону, где полыхало солнце, собиравшееся опуститься за горизонт. И солнце, под лучами которого море цвета каменного угля неторопливо перекатывало землисто-бурые пенистые гребни спокойно передвигающихся гор; и море; и, наконец, небо, расколотое тяжелыми облаками, – все это превратилось для Фридриха в три части мировой симфонии. Несмотря на ее устрашающее великолепие, говорил он самому себе, у того, кто слышит ее, нет оснований страдать от своей ничтожности.
Он стоял вблизи лага. За судном по волнам океана волочился лаглинь. Фридрих повернулся лицом к носовой части. Весь могучий содрогающийся корабль был у него перед глазами. Воздушной волною прижимало к воде дым, выходящий из обеих труб, и Фридрих видел грустное шествие каких-то фигур, вдов в длинных креповых вуалях, заламывающих в отчаянии руки, немо сетующих на судьбу и как бы идущих навстречу вечному сумраку преисподней. Но и голоса болтающих пассажиров врывались сюда. Что только не сплелось в один клубок, подумалось Фридриху, за стенами этого неустанно скользящего по воде здания, как много здесь идущего, бегущего, надеющегося и страшащегося; и великое изумление, объявшее его душу, внезапно пробудило в ней те главные, поныне остающиеся без ответа вопросы, которые своими «почему» и «для чего» прикасаются к темному смыслу бытия.
Увлекшись прогулкой, Фридрих не заметил, как вновь приблизился к юной Ингигерд Хальштрём.
– Вас зовут! – услышал вдруг Фридрих чей-то голос. Он принадлежал доктору Вильгельму, который, заметив, как вздрогнул его коллега, попросил прощения.
– Вы, верно, размечтались! Ведь вы же мечтатель! – Это юная Мара окликнула Фридриха. – Идите ко мне! – продолжала она. – Не нужны мне эти глупые люди, которые меня окружают.
Несколько мужчин, стоявших возле нее, удалились со смехом, комическими жестами выказывая свое послушание. Исключение составил лишь Ахляйтнер.
– А что это вы, Ахляйтнер, тут расселись?! – Эти слова послужили пинком и для бедного архитектора.
Фридрих увидел, как изгнанники, отойдя в сторонку парами и группками, начали шушукаться особым манером, принятым у мужчин, которые только что позабавились с существом женского пола, не слишком приверженным строгим нравам.
Фридрих сел в еще теплое, только что покинутое Ахляйтнером кресло, испытывая при этом что-то вроде стыда и, во всяком случае, с внутренним сопротивлением, а Мара начала распространяться о своей любви к природе. Она сказала:
– Разве не хорошеет все на свете, когда заходит солнце? Я получаю от этого удовольствие. Во всяком случае, мне это нравится, – добавила она, как бы извиняясь перед Фридрихом, который поморщился и тем заставил ее подумать, что он не одобряет ее замечание. Затем она перешла к высказываниям, каждое из которых начиналось со слов: «Я этого не хочу», «Я такое не терплю», «Я не люблю того или этого» и так далее. При этом в разгаре драмы поистине космических масштабов, которую ей якобы диктовали ее чувства, она вдруг сухо, бесстрастно давала волю капризному чванству избалованного дитяти. Фридриху хотелось вскочить с кресла. Он нервно пощипывал усики, и на лице у него застыло ироническое выражение. Это не укрылось от Мары, и столь не привычная для нее форма поклонения ее заметно обеспокоила.
Фридрих никогда не отличался слабым здоровьем, но порою в его поведении наблюдались какие-то странности. Друзья знали, что в добрые времена он подобен потухшему кратеру вулкана, а в не столь добрые способен извергать лаву. Внешне ему, казалось, были чужды как мягкость, так и жесткость, но иногда его мог вдруг охватить приступ либо первой, либо второй из этих черт характера. Мог случиться и внезапный припадок лирического восторга, особенно если в кровеносные сосуды поступала какая-то доля вина. Тогда он был не в силах усидеть на месте, громогласно, в самых патетических выражениях восхвалял солнце, если это случалось днем, и созвездия – по ночам, а также декламировал стихи собственного сочинения.
Юная Мара осознавала небезопасность такого соседства. Но ее подбивало – так уж была она устроена – поиграть с огнем.
– Я не люблю, – сказала она, – людей, которые считают себя лучше других.
– А я тем более, – ответил Фридрих. – Ведь я фарисей. – Затем со всей жестокостью он заявил: – Я нахожу, что для своих лет вы слишком нескромны и своенравны. Мне, собственно говоря, вы больше нравитесь, когда танцуете.
При этих словах у Фридриха было такое чувство, будто он чуть ли не самого себя грубо одернул. Мара с издевкой поглядывала на него.
– Послушать вас, – сказала она наконец, – так девушка смеет говорить, только если ее спрашивают, и во всяком случае, своего мнения ей иметь нельзя. Похоже на то, что вы можете полюбить только такую девицу, которая говорит про себя: «И все же в толк никак я не возьму, чем я могла понравиться ему».[9]9
Слова Маргариты из «Фауста» И. В. Гете (пер. Б. Пастернака).
[Закрыть] А я не люблю таких глупых созданий.
Когда Фридрих, отрезвленный страшнейшим образом, поднялся, она капризно надула губки, сказала: «Постойте!» и удержала его этим приказанием на месте.
– Я уже в Берлине смотрела все время со сцены на вас, – продолжала она, прижимая к губам куклу и сдвигая тем самым в сторону носик. – Я уже тогда ощущала что-то вроде незримых уз, соединяющих нас; я знала: мы еще встретимся.
Фридрих ужаснулся. Он ни на миг не сомневался, что то был ее излюбленный, основанный на лжи способ завязывать отношения.
– А вы, собственно говоря, женаты? – услышал он, еще не совсем придя в себя, и сильно побледнел, собираясь с ответом.
Слова его были произнесены отнюдь не дружелюбно, а суровым и чуть ли не враждебным тоном:
– Было бы не худо, фройляйн Хальштрём, если бы вы получше присмотрелись ко мне, прежде чем обращаться со мною как с одним из многих. А в узы, которые должны нас соединить, по-особенному соединить, я, между нами говоря, не верю. И, танцуя, вы смотрели не только на меня, а на весь мир!
Ингигерд сказала, усмехнувшись:
– Недурное начало, мой дорогой. Вы что же, меня за Жанну д'Арк принимаете, за Орлеанскую деву?
– О нет, не за нее, – ответил Фридрих, – но, если позволите, я хотел бы иметь право принимать вас за молодую даму из изысканного общества, чью репутацию следует самым тщательным образом защищать от малейшей тени.
– Репутацию? – сказала девушка. – Вы заблуждаетесь, если полагаете, что такое когда-либо представляло для меня интерес. Лучше десять раз лишиться репутации и жить как хочется, чем с тоски помирать, сохраняя блестящую репутацию. Я хочу наслаждаться жизнью, господин доктор.
К этим словам, которые Фридрих выслушал с удивительным спокойствием, Ингигерд присовокупила внушительный ряд откровеннейших заявлений, смысл которых мог бы быть достоин Лаисы или Фрины.[10]10
Лаиса и Фрина – греческие гетеры редкостной красоты.
[Закрыть] Фридрих, сказала она, может ее жалеть, если ему хочется, но никто не смеет сочинять о ней то, что придет ему в голову. И тот, кто имеет с нею дело, должен, мол, как следует знать, кто она такая. Высказывая недвусмысленно устрашающую правду, она как бы старалась предотвратить разочарование.
Когда солнце зашло и Ингигерд все с той же злобно сладострастной улыбкой завершила свою страшную исповедь, Фридриху стало ясно, что он слышал повесть о таком диком и запутанном жизненном пути, с каким он еще ни разу не встречался в своей врачебной практике. Ахляйтнер и папаша Хальштрём несколько раз пытались увести девушку с палубы, но она решительно прогоняла их. В конце концов Фридрих проводил Мару в ее каюту.
А вернувшись к себе, Фридрих не раздеваясь бросился на койку, чтобы поразмыслить над тем, что казалось ему непостижимым. Он вздыхал, он скрежетал зубами, он искал путей к сомнению. Много раз он произносил вслух слова «нет» и «невозможно», ударяя при этом кулаком по нависшему над ним матрацу верхней койки, но кончилось дело вот чем: он готов был теперь поклясться, что во всем бесстыжем рассказе девушки не было ни единого слова лжи. «Мара, или Жертва паука»! Только теперь он осознал заглавие и сюжет ее танца. Она танцевала пережитое.
«Свой дом я строил на песке!» – таков был внутренний рефрен, которым за вечерним столом Фридрих сопровождал свою вымученную и лишь для постороннего глаза брызжущую через край веселость. Он пил шампанское с корабельным врачом. Первую бутылку Фридрих заказал уже перед супом и сразу же выпил несколько бокалов.
Чем больше он пил, тем слабее была боль от раны и тем чудеснее казался ему мир, вернее, тем больше он находил в нем чудес и загадок, которые, окружая его и проникая в душу, приносили хмельную усладу поиска приключений. Фридрих был блестящим рассказчиком. Ему прекрасно удавалось использовать при этом свои знания. Кроме того, он обладал чувством юмора, которое не отказывало даже в такие минуты, когда, как теперь, на дне его души оставался горький осадок. И потому получилось, что в этот вечер ум его владычествовал над капитанским уголком обеденного стола.
Он пел хвалу той самой вере в спасительную силу науки и современного прогресса, которая, в сущности, уже покинула его. Но иногда при ярком торжественном свете многочисленных электрических лампочек, возбужденный вином, музыкой и ритмичным пульсом корабельного организма, он и в самом деле полагал, что человечество совершает под звуки фанфар праздничный марш, который укажет ему путь к островам счастья. Быть может, говорил он, наука когда-нибудь принесет человеку бессмертие. И найдет пути и средства для сохранения молодости клеткам организма. Ведь уже сейчас научились оживлять мертвых животных инъекцией раствора соли. Он завел речь о чудесах хирургии, которые часто становятся темой бесед современных людей, осознающих огромные преимущества своей эпохи. В ближайшее время, утверждал Фридрих, химия разрешит социальные вопросы и уже не будет проблемы продуктов питания человека. Химия, мол, чуть ли не вплотную приблизилась к возможности превращать камни в хлеб, что доныне удавалось лишь растению.
Упиваясь этими заглушившими боль речами, Фридрих в то же время с ужасом думал о приближавшихся ночных часах. Он знал, что не сомкнет глаз. Закончив трапезу, он вместе с врачом отправился в дамский зал, а оттуда в курительную комнату. Но прошло немного времени, и он опять вышел на палубу, где было темно и пустынно и где в такелаже мачт вновь жалобно стенал сильный ветер. Было невероятно холодно, и Фридриху даже казалось, что на щеки его ложится снег. Наконец он решился отправиться на покой.
Два долгих часа, приблизительно между одиннадцатью вечера и часом ночи, он лежал без сна, скрючившись на своем матраце, и напряженно размышлял, и лишь иногда на короткий миг впадал в мучительно дремотное состояние, когда сновидение переплеталось с явью. В обоих случаях душа его возбуждалась под натиском сумеречных образов: то это был какой-то дикий хоровод, то отдельное лицо, терзавшее его и никак не желавшее отступать. И не было никакого спасения от этого насилия, заставлявшего держать внутренний взор открытым для игры чуждых сил. Он выключил свет и теперь в темноте, когда глаза стали бездеятельны, воспринимал с удвоенной силой то, что приносили ему слух и осязание: малейший шум и все колебания мощного корабля, продолжавшего равномерно идти своим курсом по полуночному океану. Он слышал, как где-то там в подполье неустанно роется гребной винт, напоминающий могучего демона, которого заставили трудиться на людей. Он слышал возгласы и шаги, когда кочегары выбрасывали за борт шлак, который выгребали из огромных топок. Тысячу двести пятьдесят тонн угля пожирали эти печи за один только нью-йоркский рейс.
Мысли Фридриха были прикованы к Маре, а иногда и к оставшейся на родине жене, и при этом теперь, когда Ингигерд Хальштрём надругалась над его привязанностью, он считал себя виновником страданий жены. Вся психика Фридриха была настроена на борьбу с ядом пожиравшей его страсти. Его трясло, как в лихорадке. И то, во что в этом состоянии превратилось его «я», бешено гналось за «ты», за Марой. Он ловил ее на улицах Праги и силой возвращал к матери. Он находил ее в притонах. Он видел, как она часами проливает слезы, стоя у окна в доме человека, который взял ее к себе из сострадания, чтобы затем ею пренебречь. Во Фридрихе еще не успел умереть доблестный немецкий юноша. Старый, износившийся идеал «немецкой девы» еще не померк в его глазах и сохранял свою святость. И как ни ловил Фридрих Мару на гнусных поступках, как ни отталкивал ее мысленно от себя, как ни старался всеми нравственными силами своего существа истребить ее образ, ее обрамленное золотыми локонами лицо и хрупкое белоснежное девичье тело проникали сквозь каждую завесу, каждую стену, каждую мысль, и нельзя было их изгнать ни молитвою, ни проклятьем.
В начале второго часа ночи Фридриха вдруг выбросило из постели. Когда он сразу же после этого, шатаясь, вернулся к койке, ему стало ясно, что «Роланд» вновь попал в беспокойные районы Атлантики и что погода опять ухудшилась.
Между пятью и шестью часами утра Фридрих уже был на палубе. Он опять занял место на вчерашней скамье напротив лестницы, ведущей в салон. Его стюард, энергичный молодой человек родом из Саксонии, принес ему горячего чаю с сухарями, как раз то, что было сейчас необходимо.
Палубу снова и снова захлестывало волнами. С крыши небольшой надстройки, защищавшей лестницу, время от времени потоками лилась вода, так что юный сослуживец Пандера, несший сейчас вахту, промок до нитки. На мачтах «Роланда» и в такелаже уже поблескивали льдинки. Дождь и метель сменяли друг друга. Казалось, что унылый сумрак этого утра с его сумятицей, свистками и завыванием ветра, бившегося у мачт с доносившимся отовсюду диким скрежетом, установился навеки.
Грея руки о стекло большого стакана с чаем, Фридрих глядел блестящими, но, как ему самому казалось, провалившимися глазами за борт то в одну, то в другую сторону, смотря по тому, сказывалась ли в данный момент килевая или бортовая качка. Он чувствовал себя опустошенным, отупевшим, но такое состояние было ему желанно после ночной гонки образов и картин. Что там ни говори, а крепкий, влажный, насыщенный бромом воздух и соленый привкус во рту действовали освежающе. Ему было знобко, но откуда-то из-под поднятого воротника пальто пришла благостная сонливость.
Несмотря на это он не переставал ощущать во всей полноте грандиозность всего, что видел и слышал: и возмущение волн, и борение плавучего дома, и красоту, с которой тот неуклонно шел по намеченному курсу, взрезая хребты водяных гор или, вернее, пробивая их с неубывающим, спокойным презрением к смерти. Фридрих восхищался удалью корабля, точно тот был живым существом, нуждавшимся в признании.
В начале восьмого к Фридриху неспешным шагом подошел худощавый стройный человек в форменной одежде и, приложив палец к фуражке, спросил:
– Вы господин фон Каммахер?
Фридрих ответил утвердительно, и человек этот достал из нагрудного кармана письмо, пояснив, что оно прибыло вчера из Франции лоцманской почтой, но не было вручено сразу же, так как в списке пассажиров не значилась фамилия Каммахер. Незнакомец – его фамилия была Ринк – возглавлял германско-американский морской почтамт на борту «Роланда».
Фридрих спрятал письмо, конверт которого, как он увидел, был надписан рукою его отца. Он почувствовал тепло, подступившее к глазам, и прикрыл веки.
В таком настроении его нашел доктор Вильгельм.
– Я спал как сурок, – сказал корабельный врач, и по его здоровому, свежему виду да еще по тому, с каким удовольствием он зевал и потягивался, было заметно, что он и в самом деле выспался всласть. – Пойдете со мной после завтрака на твиндек? Но прежде чем отправимся туда, обработаем себя надежно в моей аптеке порошком от насекомых.
Было сделано, как уговорились. Оба врача позавтракали: им подали биточки с жареным картофелем, яичницу с ветчиной, жареную камбалу и другую рыбу. Запив все это чаем и кофе, они отправились к палубным пассажирам.
Когда глаза их привыкли к царившему там полумраку – чтобы не упасть, они держались за одну из железных стоек, какие были установлены на палубах, – они увидели перед собою беспорядочную толпу сидящих прямо на палубе, причитающих, стонущих, кричащих людей. Здесь было много семей евреев, отправившихся с чадами и домочадцами и с жалким своим скарбом из России в Америку, и от них исходило зловоние, потому что открывать люки было невозможно. Полуживые матери с бледными лицами лежали на палубе, закрыв глаза, широко раскрыв рты и прижимая к груди младенцев, и было страшно смотреть на то, как безвольно перекатывались они с одной стороны на другую, мучимые конвульсиями, вызванными беспрестанными позывами к рвоте.
– Пойдемте, – сказал доктор Вильгельм, заметив по лицу коллеги, что у того начинается что-то вроде головокружения, – докажем свою никчемность!
Тем не менее доктору Вильгельму – его сопровождала сестра милосердия – удалось кое-где сделать доброе дело. Он прописывал виноград и некоторые возбуждающие средства, и их доставляли из кладовых первого класса.
Так с немалыми усилиями, преодолевая напряжение, они прошли почти по всей палубе и всюду сталкивались с той же самой картиной: попытки бежать от одной беды приводили к другой, и все эти беды громоздились друг на друга. Даже на бледных лицах тех, кто еще как-то владел собою в этом качающемся на волнах отсеке, где царило отчаяние, было написано горькое, мрачное выражение неизбывной тоски. Встречались здесь и красивые девушки. Их взоры пересекались со взорами обоих врачей. Большая опасность и большая нужда могут воспламенить какой-то миг, и он вспыхивает пламенем бурного желания. Тогда людей охватывает чувство подлинного равенства. И рождается отвага.
У Фридриха в памяти остался угрюмый и проникновенный взгляд молодой еврейки из России. Вильгельм, от которого не укрылось, что его коллега произвел впечатление на девушку, а она – на него, не мог удержаться от того, чтобы затронуть этот предмет, и со смехом поздравил Фридриха.
Пройдя еще несколько шагов, они увидели Вильке, который остановил их и сразу же разорался. Со времени их последней встречи облик земляка Фридриха успел измениться: он явно постарался избавиться от плачевного самочувствия с помощью водки. Вильгельм отругал его, потому что Вильке не только приставал к другим пассажирам, но даже был для них опасен. Опьянев, он кричал, что его все преследуют. Раскрытый мешок Вильке, из которого торчали грязные тряпки, лежал на матраце рядом с сыром и ломтями недоеденного хлеба, а в правой руке он держал складной нож, каким пользуются охотники, добивая раненое животное.
Его обворовывают соседи, голосил Вильке, стюарды, матросы, провиантмейстер и сам капитан. Фридрих отобрал у него нож, окликнул его по фамилии и, коснувшись шрама на немытой шее дебоширившего подонка, напомнил ему, что уже однажды после поножовщины он, врач, его зашивал и с большим трудом преградил ему дорогу к праотцам. Вильке узнал Фридриха и унялся.
Когда оба врача поднялись наверх и вновь вдохнули чистого океанского воздуха, у Фридриха было такое чувство, будто он только что вырвался из адского плена.
Они с трудом передвигались по мокрой пустынной палубе, снова и снова омываемой набегающими волнами. Но бушующая стихия действовала на Фридриха благотворно и придавала ему сил. Он направился в дамский зал, чтобы прочесть пришедшее из дому письмо, о котором чуть было не забыл. В разных местах сидели поодиночке несколько дам, из тех, что не страдали морской болезнью, но вид у них был усталый, замученный. Все помещение пропахло плюшем и лаком. Здесь были зеркала в золоченых рамах и стоял концертный рояль. Ковер, разостланный на полу, скрадывал шум шагов.
Отец Фридриха фон Каммахера писал:
«Дорогой сын!
Не знаю, дойдет ли до тебя это письмо и если да, то где оно тебя настигнет. Быть может, в Нью-Йорке, куда оно, верно, прибудет уже после тебя. Собственно говоря, тебе бы следовало благословение старого отца и доброй матери взять с собою в путешествие, явившееся для нас, прямо скажем, неким сюрпризом. Но мы ведь привыкли к сюрпризам, которыми ты нас одариваешь, ибо уже с давних пор располагаем твоим доверием лишь в чрезвычайно скромных масштабах. Я фаталист и, кстати, весьма далек от того, чтобы докучать тебе упреками. И все же не могу не пожалеть, что со времени твоего совершеннолетия в наших мыслях и делах обнаружилось столько разногласий. Одному господу известно, как приходится об этом жалеть. Если бы ты хотя бы иногда меня слушался… Но ведь этим «если бы ты» и другими словесами, которые плетутся следом, делу не поможешь!
Мой дорогой мальчик! Судьба жестоко поступила с тобою (а я ведь уже тогда говорил тебе, что Ангела родом из нездоровой семьи), но ты должен ходить с высоко поднятой головой, и только тогда все встанет на свое место. И еще я настоятельно прошу тебя не принимать близко к сердцу эту нелепую историю с неудачным копанием в бациллах. Говорю тебе не первый раз, что всю эту шумиху с бациллами считаю сплошным надувательством. Ведь проглотил же Петтенкофер целую культуру тифозных бацилл, и ничего с ним не случилось. Ну что ж, поезжай в Америку, это совсем не дурная идея, здесь-таки может что-то путное получиться. Знаю людей, потерпевших в Европе крушение, но оттуда вернувшихся миллионерами, окруженными завистью и лестью. Не сомневаюсь, что после всех своих переживаний ты все продумал и все взвесил, прежде чем решиться на этот шаг…»
Со вздохом и еле слышным смешком Фридрих сложил письмо. Он хотел дочитать его позднее. Тут он заметил того самого молодого американского фата, который разозлил его вчера. Тот флиртовал с молодой дамой, о которой Фридриху было известно, что она канадка. Фридрих не поверил своим глазам, когда вдруг увидел, как юноша чиркнул целой горсточкой шведских спичек в огнеопасном месте. Подошел стюард и, склонившись со всей почтительностью перед юным денди, заявил, что долг обязывает его обратить внимание пассажира на недопустимость подобных действий. Со словами: «Get out with you, idiot!»[11]11
Пошел вон, идиот! (англ.)
[Закрыть] американец прогнал его.
Теперь Фридрих достал письмо матери, но, еще не начав его читать, подумал вскользь о том, каким же веществом заменен мозг в черепе молодого американца. Мать писала ему:
«Мой любимый сынок!
Молитвы твоей матери сопровождают тебя в пути. Ты многое испытал, пережил и выстрадал в свои молодые годы. Но я хочу, чтобы до слуха твоего дошло и что-то радостное. А потому знай: детишки твои здоровы. Три дня тому назад я смогла убедиться, что в доме у жизнерадостного и приветливого пастора Мохаупта им живется хорошо. Альбрехт очень похорошел. А Бернхарда, который больше похож на мать и всегда был молчаливым мальчиком, я нашла более живым и разговорчивым, чем раньше. Видно, жизнь в пасторском доме и копание в земле доставляют ему удовольствие. Господин Мохаупт считает, что оба мальчика вовсе не лишены способностей. Он уже начал давать им уроки латыни. Малышка Аннемари стала меня робко расспрашивать о матери, но особенно настойчиво о тебе. Я рассказала, что в Нью-Йорке или Вашингтоне состоится очень важный съезд, где наконец придумают, как покончить с туберкулезом, этой ужасной болезнью. «С чахоткой» или «с сухоткой», сказала я. Мальчик мой, возвращайся скорее в нашу старую добрую Европу!