Текст книги "Атлантида"
Автор книги: Герхарт Гауптман
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 42 страниц)
Не просто раздеваться и одеваться в помещении, которое подвергается таким метаморфозам. И Фридриха немало удивляло, что с тех пор как час назад он оставил эту каюту, она обрела способность к подобным перемещениям. Чтобы достать из чемодана ботинки и брюки и сунуть затем в них ноги, нужно было превратиться в гимнаста, так что он невольно рассмеялся. Различные сопоставления стали приходить ему на ум, и это опять-таки вызвало смех, не слишком, впрочем, задорный. Трудясь и кряхтя, он произнес примерно такую речь, адресованную самому себе: «Здесь моя личность каждой своей частичкой испытывает встряску. Как я ошибался, предполагая, что это уже происходило со мною в последние два года. Я думал: «Тебя трясет твоя судьба». А тут перетряхивают и мою судьбу, и меня самого. Я находил в себе трагическое начало. И вот со всей своей трагедией болтаюсь в этом дребезжащем ящике и к самому себе теряю уважение. Есть у меня такая привычка – размышлять обо всем и ни о чем. Я размышляю, например, о том, что корабль сует свой нос в каждую новую волну. Размышляю о смехе палубных пассажиров, которым, кажется, туго приходится в жизни, и о том, что я облагодетельствовал этих бедняг, дав им повод для потехи! О мерзавце Вильке, который там у нас дома женился на горбунье портнихе, просадил все сбережения жены и терзал ее каждый день и которого я только что чуть ли не облобызал при встрече. О белокуром тевтонце, сверхлюбезном, вызывающем с первого взгляда доверие капитане фон Кесселе, этом красивом, хоть и чересчур упитанном мужчине, который здесь наш царь и бог. И, наконец, я размышляю о собственном непрекращающемся смехе и признаюсь себе, что лишь в редчайших случаях смех бывает умен».
Еще какое-то время длились такого рода переговоры Фридриха с собственной персоной, причем в свете горчайшей иронии выступила даже и та страсть, которая подвигнула его на путешествие. Он и взаправду совсем лишился собственной воли, и в его нынешнем состоянии, когда, сидя в этой клетушке, он покачивался на высокой океанской волне, ему как бы слышались безжалостные упреки в неумении управлять собственной судьбой и в полнейшем бессилии.
Когда Фридрих вновь появился на палубе, там было довольно людно. Больные или отдыхающие пассажиры лежали в шезлонгах, прикрепленных к стенам кают. Стюарды предлагали прохладительные напитки. Было довольно любопытно глядеть, как они балансировали, держа поднос с шестью, а то и с восемью бокалами, до краев наполненными лимонадом, и ловко передвигались по раскачивающейся палубе. Фридрих тщетно искал глазами Хальштрёма и его дочь.
Измеряя со всей осторожностью шагами палубу, он заметил привлекательную англичанку, которую впервые увидел в читальном зале саутгемптонской гостиницы. Обложив себя одеялами и меховым покрывалом, она примостилась в заветрии вблизи излучавшей тепло трубы. Даму окружал своим вниманием вертлявый молодой человек. Вдруг он вскочил с места и поздоровался с Фридрихом. Тому, правда, показалось, что он никогда не слышал имени этого бойкого молодого человека – он назвался Гансом Фюлленбергом, – но последний напомнил, как они однажды встретились у общих знакомых. Он направлялся в Пенсильванию, в какой-то район железных рудников близ Питсбурга.
– А вам, господин фон Каммахер, известно, что с нами на пароходе едет малышка Хальштрём?
– Что за Хальштрём? – спросил Фридрих.
Ганс Фюлленберг был крайне удивлен, что Фридрих забыл, кто такая малышка Хальштрём. Он ведь точно помнил, что видел фон Каммахера в берлинском Доме актера, когда Хальштрём исполняла там свой знаменитый танец.
– Если вы этого не видели, господин фон Каммахер, то вы очень много потеряли, – произнес молодой берлинский джентльмен. – Во-первых, когда крошка Хальштрём вышла на сцену, на ней почти ничего не было, но то, что она демонстрировала, было поистине превосходно. С этим были согласны все. Сначала внесли большой искусственный цветок. Малютка подбежала к нему и стала вдыхать его аромат, после того как долго искала этот цветок, закрыв глаза, изгибаясь и как бы покачивая пчелиными крылышками, и пока его нюхала, по-прежнему не открывала глаз. Но вдруг она их открыла и окаменела. На цветке сидел огромный паук-крестовик. И она отпрянула назад, в самый дальний угол. Если вначале чудилось, что она как пушинка парит над землей, то теперь искусство, с каким она изобразила ужас, мгновенно прогнавший ее через всю сцену, усилил призрачность ее существования.
Фридрид фон Каммахер видел, как девушка танцует свой страшный танец, восемнадцать раз, а не только тогда, на утреннем спектакле в Доме актера. И в то время как юный Фюлленберг выискивал эпитеты, один красочнее другого, такие, как «сногсшибательный», «умопомрачительный», «уникальный» и тому подобное, этот танец вновь вставал перед глазами Фридриха. Он видел, как под звуки тамтама, литавр и флейты полудетская фигурка, оттрепетав, снова приближается к цветку. Не чувственность была источником этого второго приближения, а усилие. В первый раз танцовщица использовала носившееся в воздухе благовоние как след, который может привести к истокам аромата. Рот ее был приоткрыт. Крылья маленького носа подрагивали. Во второй раз ее влекло к себе нечто зловещее, внушающее ей попеременно страх, ужас и любопытство. При этом она широко раскрывала глаза и лишь иногда, боясь что-то увидеть, закрывала их обеими руками.
Но вдруг она разом сбрасывала с себя пелену страха. Бояться было нечего: она поняла, что толстый, медлительный паук не страшен крылатому созданию. И эта часть танца была исполнена грации и веселья, забавно брызжущего через край.
Затем танец вступил в новую стадию, но перед этим юная танцовщица показывала зрителям, что творится у нее на душе. Словно бы утолив жажду танца, она, одурманенная сладостным свиданием с цветами, упивалась своим утомлением и, собираясь отдохнуть, снимала с тела нечто похожее на ниточки паутины. Вначале это было овеяно спокойной мечтательностью, но вот все яснее и яснее ощущалось какое-то странное беспокойство, передававшееся и всем зрителям. Прелестное дитя спохватывалось, задумывалось и, кажется, было готово высмеять себя за внезапно возникшее опасение. Но уже в следующую минуту, побледнев от страха, оно совершало искуснейший прыжок, как бы пытаясь вырваться из петли. Вскипала волна спутанных, как у вакханки, белокурых волос, и возникало невиданное зрелище, вызывавшее бурю восторга.
Начиналось бегство, и теперь в танце, шедшем, кстати, под заглавием «Мара, или Жертва паука», звучала новая тема: нужно было создать впечатление, что Мара все больше запутывается в паучьих сетях и наконец там гибнет.
Девушка высвобождала ногу и вдруг замечала, что паук опутал ей шею. Она хваталась за нити на шее, но тут оказывалось, что теперь опутаны руки. Она вырывалась, она изгибалась, она выскальзывала. И чем больше она билась и неистовствовала, тем глубже погружалась в ужасные тенета. Под конец все увидели, как она лежит неподвижно, связанная по рукам и ногам, и почувствовали, как высасывает из нее жизнь паук.
Так как, по мнению Фюлленберга, Фридрих фон Каммахер не проявил достаточно интереса к молодой танцовщице Хальштрём, он назвал несколько имен других, ставших за последнее время популярными берлинских знаменитостей, отправившихся тем же рейсом в Соединенные Штаты. Среди них был тайный советник Ларс, хорошо известный в кругах деятелей искусства, с чьим мнением считались при государственных закупках произведений живописи и скульптуры. В Америке он собирался заниматься изучением тамошних коллекций. Был там и профессор Туссен, известный скульптор, автор памятников в нескольких городах Германии, как бы разжиженных произведений Бернини.[5]5
Бернини Лоренцо (1598–1680) – итальянский скульптор и архитектор, автор произведений в стиле барокко.
[Закрыть] Туссену, рассказывал Ганс Фюлленберг, нужны деньги. Собственно говоря, ему нужны деньги, растраченные его женой.
– Как только он вступит на американскую землю, – сказал Фюлленберг, который, казалось, был прямо-таки начинен берлинскими сплетнями, – денег в его бумажнике не хватит даже для того, чтобы оплатить счет отеля за первые три дня.
Почти в тот же миг, когда Фридрих увидел скульптора, который раскачивался в кресле в такт колебательным движениям «Роланда», перед его глазами возник странный человек без обеих рук; слуга провел его, придерживая за воротник, по палубе и осторожнейшим образом пропустил впереди себя через небольшую дверь в находившуюся поблизости курительную комнату.
– Это эстрадный артист, – объяснил врачу молодой берлинец. – Он будет выступать в Нью-Йорке в варьете Уэбстера и Форстера.
Несколько стюардов, балансируя на палубе, с подносами в руках, предлагали иззябшим пассажирам горячий бульон в больших чашках. Поднеся своей даме чашку бульона, молодой берлинец оставил ее на время одну, чтобы отправиться вместе с Фридрихом в курительную комнату. Здесь, разумеется, было шумно и людно. Оба господина раскурили сигары. В одном углу этого небольшого помещения с увлечением играли в скат, за несколькими столиками спорили по-немецки и по-английски о политике. Вошел доктор Вильгельм, корабельный врач, с которым Фридрих познакомился за завтраком. Он только что закончил утренний осмотр всех палубных пассажиров и присоединился к Фридриху. Среди этих пассажиров было две сотни евреев из России, эмигрировавших в Соединенные Штаты или Канаду. Кроме них там были тридцать польских семей и столько же немецких – с юга, севера и востока Германской империи. Доктор Вильгельм пригласил коллегу принять участие в завтрашнем осмотре.
Маленькая курительная комната представляла собою картину, которую обычно можно наблюдать по утрам в винных погребках и пивных; короче говоря, мужчины вошли в раж и говорили друг с другом громкими голосами. Кроме того, вступили в свои права грубоватый юмор и шумное веселье, благодаря которым у мужчин быстро пролетает время и которые для многих из них служат чем-то вроде наркотиков, позволяющих отвлечься от житейской суеты и вечной гонки. Обоим – и Фридриху, и доктору Вильгельму – не претила эта обстановка; они привыкли к ней еще в студенческие годы, и многое теперь всплывало в их памяти.
Гансу Фюлленбергу вскоре наскучила беседа обоих врачей, которые, кстати, почти совсем забыли о его существовании. Он тихонько вернулся к своей даме и сказал ей:
– When Germans meet, they must scream, drink till they get tipsy and drink Bruderschaft to each other.[6]6
Когда встречаются друг с другом немцы, они не могут не галдеть, напиваются до положения риз и готовы с кем угодно пить на брудершафт (англ.).
[Закрыть]
Доктор Вильгельм явно гордился атмосферой, царившей в курительной комнате.
– Наш капитан, – заявил он, – строго следит за тем, чтобы господа чувствовали себя здесь свободно и чтобы ничто их не сковывало. Иными словами, он взял за правило ни в коем случае не допускать сюда дам!
В этом помещении были две металлические двери. Одна вела к левому борту, другая – к правому. Каждый раз, когда открывалась одна из них, выходящему или входящему приходилось выдерживать упорную борьбу с качкой и с натиском ветра. В одиннадцатом часу, как всегда бывало при сносной погоде, в курительной комнате появилась исполненная спокойствия массивная фигура капитана фон Кесселя. После того как на обычные вопросы о ветре и погоде, благоприятных или дурных видах на дальнейшее плавание последовали любезные, хоть и немногословные ответы господина капитана, он присел к столику обоих врачей.
– В вас погиб моряк, – обратился он к Фридриху фон Каммахеру, но тот возразил, что, к сожалению, насколько ему известно, капитан ошибается: он, мол, Фридрих, побывал уже разок в морской купели и повторять это омовение вовсе не жаждет.
Несколько часов назад один лоцманский катер принес с побережья Франции свежие новости. Двухвинтовый пароход «Нордманиа», вступивший в строй лишь в прошлом году и курсировавший между Гамбургом и американскими портами, потерпел аварию, когда возвращался в Европу, вынужден был в шестистах морских милях от Нью-Йорка лечь на обратный курс и теперь, уже без каких-либо новых неприятностей, прибыл в Хобокен. При относительном спокойствии на море внезапно, из-за так называемых сизигийных приливов, перед пароходом поднялась огромная масса воды, хлынула на корабль и сделала широкую пробоину в дамском зале и соседней палубе, так что даже фортепиано из этого зала провалилось в трюм. Все это и многое другое капитан поведал в своей спокойной манере. А еще он сообщил, что Швенингер[7]7
Швенингер Эрнст (1850–1924) – известный врач, профессор Берлинского университета.
[Закрыть] находится в Фридрихсруэ у постели Бисмарка, смерть которого может, как опасаются, наступить с минуты на минуту.
На «Роланде» еще не был введен гонг, который имелся во многих странах. В коридорах между каютами и на палубе были хорошо слышны сигналы, которые подавал горнист, оповещавший пассажиров о том, что пора занимать свое место за обеденным столом. Первый из этих сигналов проник сквозь завывания ветра и гул голосов в тесную, переполненную гомонящими мужчинами курительную комнату. Вошел слуга безрукого артиста, чтобы сопровождать своего хозяина на обратном пути. Фридрих не спускал глаз с артиста, который поражал его своим молодцеватым видом и живостью ума. Он говорил одинаково бегло по-английски, по-французски и по-немецки и, ко всеобщему удовольствию, легко парировал наглые замечания молодого фатоватого американца, чья бесцеремонность, кажется, не собиралась отступать даже перед священной особой капитана.
Большой обеденный стол имел форму трезубца, основание которого было обращено к носу корабля, а три зубца – к корме. У среднего зубца перед неким подобием камина и настенным зеркалом величественно возвышалась элегантная фигура старшего стюарда Пфунднера в синем фраке. Со своими тщательно завитыми и, казалось, напудренными седыми волосами господин Пфунднер, мужчина на пятом десятке, смахивал на дворецкого времен Людовика Четырнадцатого. Когда, высоко подняв голову, он оглядывал покачивающийся и парящий салон, его можно было принять за телохранителя капитана фон Кесселя, за спиной которого он стоял и который, будучи одновременно и хозяином дома, и самым почетным гостем, занимал место в конце среднего зубца. Рядом с ним сидели доктор Вильгельм и первый помощник капитана. Так как Фридрих пришелся капитану по душе, ему было приготовлено место рядом с доктором Вильгельмом.
Было уже заполнено около половины всех мест, когда, спотыкаясь, вошли в салон пассажиры, игравшие в курительной комнате в карты, и стюарды по команде приступили к выполнению своих обязанностей. Через некоторое время там, где сидели любители карточной игры, послышались выстрелы пробок от шампанского. Бросив в ту сторону мимолетный взгляд, Фридрих вдруг увидел Хальштрёма, который, однако, пришел без дочери. Над залом возвышалось нечто вроде галереи, и оттуда все время неслась бравурная музыка. В программке концерта, где под названием корабля и датой можно было увидеть виньетку, изображающую негра во фраке и цилиндре с мандолиной в руках, значилось семь номеров.
Переднюю часть корабля, а с нею и этот зал со всеми столами, тарелками и бутылками, со всеми обедающими дамами и господами и прислуживающими им стюардами, со всеми овощами, мясными, рыбными и мучными блюдами, со всеми оркестрантами и исполняемой ими музыкой по-прежнему бросало то ввысь на водяной вал, то вниз в глубь новой волны. Совершая свою тяжкую работу, машина сотрясала корабль, гонимый со скоростью пятнадцать миль по пропитанным солью потокам, и стенам салона приходилось в первую очередь выдерживать натиск непокорной стихии.
Обедали при электрическом освещении. В этот облачный зимний день было невозможно довольствоваться сумеречным светом, не говоря уже о том, что бурлящие волны поминутно набегали на иллюминаторы. Изумленно улыбаясь, Фридрих наслаждался возможностью совершать при звуках легкой музыки трапезу, словно бы находясь в брюхе кита, и видел во всей этой ситуации нечто озорное, какую-то неслыханную человеческую дерзость. Следуя своим путем, могучий корабль время от времени наталкивался на недолгое сопротивление. Некая комбинация из противодействующих сил возникала у носовой части, где создавался эффект твердого тела, иногда даже такой, какой бывает при встрече с рифом. В такие минуты всякий раз стихал говор, и не одно побледневшее лицо поворачивалось к капитану или в ту сторону, куда плыл корабль.
Но фон Кессель и его окружение были заняты обедом и не обращали ни малейшего внимания на явление, которое порою ненадолго препятствовало продвижению содрогающегося корабля. Они продолжали есть или разговаривать, когда казалось, что стены вот-вот разлетятся от бросков, прыжков и натиска водяных гор, а случалось это часто. Моряков, видимо, не тревожила мысль о том, что от разгневанной могучей стихии, обрушивающей в бешенстве глухие удары на ненавистное судно, их защищала всего лишь до смешного тонкая стена.
Взор Фридриха по-прежнему приковывала к себе высокая фигура Хальштрёма. Рядом с ним сидел человек лет тридцати пяти с густыми усами и блестящими, осененными темными ресницами глазами, посылавшими время от времени в сторону Фридриха острый и даже колючий взгляд. Человек этот пугал Фридриха. Было заметно, что уже слегка поседевший, но все еще красивый Хальштрём с благосклонной миной позволял незнакомцу проявлять о нем заботу.
– Вы знаете, коллега, этого высокого блондина?
Фридрих обомлел, забыв даже, что следует как-то ответить на вопрос доктора Вильгельма, и только беспомощно взглянул на него. А тот продолжал:
– Это австралиец. Его фамилия Хальштрём. Весьма странный человек. И ненадежный. Он здесь, между прочим, с дочерью. Баловница, не лишенная привлекательности. Сейчас невероятно мучается от морской болезни и с тех пор, как мы вышли из Бремена, еще ни разу не сменила горизонтального положения. А тот чернявый, что сидит с Хальштрёмом – ну, скажем так, – ее дядюшка.
– А какое, собственно говоря, средство вы употребляете от морской болезни? – Этими словами скрывавший свое смятение Фридрих пытался уклониться от разговора.
– Как, дорогой доктор, и вы здесь? Глазам своим не верю! – Это Хальштрём остановил у подножья широкой лестницы Фридриха, когда тот как раз собирался подняться по ней на палубу.
– Ах, господин Хальштрём, какая встреча! Право же, до чего удивительный случай! Похоже на то, что tout[8]8
Весь (фр.).
[Закрыть] Берлин собрался переселиться в Америку. – Так и другими подобными маневрами Фридрих лицемерно изображал удивление, но делал это, надо сказать, с несколько наигранным оживлением.
– Архитектор Ахляйтнер из Вены! – И Хальштрём представил Фридриху того самого человека с колючими глазами.
Любезно улыбаясь, архитектор судорожно вцепился в медные перила, чтобы его не отшвырнуло качкой к стене.
У первой ступеньки лестницы находилась дверь несколько мрачноватой курительной комнаты. Вдоль облицованных коричневыми панелями стен стояли скамьи с мягкими сиденьями, и через иллюминаторы можно было наблюдать за клокочущими волнами. Все овальное пространство между скамьями занимал стол мореного дерева.
– Жуткая конура! – сказал Хальштрём. – Здесь прямо-таки от страха помрешь!
И тут его сразу же окликнул веселый голос, напоминавший звук трубы:
– Если и дальше так пойдет, не выступить вашей дочке у Уэбстера и Форстера в первый договорный день, а с нею и мне, дорогой Хальштрём. Погода-то кошмарная. Мы и восьми узлов не делаем. Как бы вашей дочери еще неустойку платить не пришлось. Мне-то что! Я как зверь! Могу неделю проболтаться в соленой воде и не подохну. Если первого февраля – а сегодня у нас двадцать пятое – бросим якорь в Хобокене в восемь вечера, то я уже в девять выйду свежий как огурчик на эстраду у Уэбстера и Форстера. А ваша дочка этого не сможет, любезнейший Хальштрём.
Вместе с обоими мужчинами Фридрих вошел в курительную комнату. В говорившем он сразу же признал человека без обеих рук. Как ему рассказал впоследствии Хальштрём, этот калека снискал себе мировую славу. Его непритязательное имя, Артур Штосс, уже больше десяти лет красовалось на афишах всех больших городов мира и всегда привлекало в театры бесчисленных зрителей. Особое его искусство состояло в том, что с помощью ног он делал все, на что другие употребляют руки.
Артур Штосс обедал! Ему сервировали стол в этом редко посещаемом помещении: ведь нельзя же было сажать за общий стол человека, который держит вилку и нож пальцами ног. Наблюдать за тем, как ловко Артур Штосс с помощью своих чистых обнаженных ног орудует вилкой и ножом и, несмотря на сильную качку, отправляет в рот кусок за куском, да при этом еще балагурит остроумнейшим образом, означало для всех троих посетителей этой комнаты приобщение к из ряду вон выходящему зрелищу. А тем временем артист начал не без ехидства подтрунивать над Хадьштрёмом и его спутником, поглядывая при этом на Фридриха как на человека более достойного. Эти выпады вынудили обоих господ вскорости ретироваться на палубу.
– Моя фамилия Штосс!
– Фон Каммахер!
– Это мило с вашей стороны, что вы меня не покидаете. Этот самый Хальштрём и его телохранитель просто отвратительны. Я уже двадцать лет на эстраде и не выношу таких непутей, бездельников. Сами ни черта не могут, но зато дочерей используют. Не люди, а рвотный порошок! Глаза бы мои их не видели! А еще вельможу из себя корчит! На широкую ногу живет, не то что какой-то жалкий артистишка! А бульон-то себе из костей дочери варит. Нос кверху держит! Коли найдет дукат в дерьме, не поднимет, не возьмет, если рядом будет какая-то важная особа. Спору нет, экстерьер у него отличный. Из него великолепный аферист может выйти, таланта на это хватит. Да он получше устроился: на содержании у дочери и ее обожателей. Просто удивительно, что дураки не переводятся. Этот Ахляйтнер! Обратите внимание, как величественно с ним Хальштрём держится. Из себя покровителя разыгрывает… Когда-то Хальштрём был берейтором. Затем обанкротился на каком-то темном деле с водолечением и шведской лечебной гимнастикой. А потом от него сбежала жена, порядочная, работящая женщина. Теперь она в Париже, заведует магазином у Ворта. И денег у нее куча.
Фридриха тянуло наверх, к Хальштрёму.
Жизнеописание этого человека, которое преподнес ему Штосс, в данную минуту нисколько его не волновало. Но то, что артист сказал о дураках, которые не переводятся, заставило его слегка покраснеть.
Артур Штосс становился все словоохотливее. Он сидел как обезьяна: сходство человека, у которого ноги заменяют руки, с этим животным неизбежно. И как любой джентльмен, окончив свою трапезу, он сунул в рот сигару.
– Такие люди, как Хальштрём, – продолжал Штосс своим звонким, мальчишеским голосом, – собственно говоря, недостойны здоровых, правильной формы конечностей, дарованных им господом богом. Бывает, правда, и другая беда: можно иметь фигуру победителя древнегреческих олимпийских игр, а тут – он постучал себя по лбу, – почти ничего. Вот и у Хальштрёма тут, к сожалению, почти ничего нет. Взгляните-ка на меня! Не скажу, что любой человек, но по меньшей мере девять из десяти на моем месте уже в детстве провалились бы в тартарары. А я содержу жену, имею виллу на Каленберге, кормлю троих детишек сводного брата да еще старшую сестру жены. Она в прошлом певица, да, к несчастью, голос потеряла. Теперь я полностью заработал себе независимость. Разъезжаю только потому, что хочу немножко округлить свой капитал. Если «Роланд» сегодня пойдет ко дну, я упьюсь морской водичкой, так сказать, со спокойной душой. Свою работу я проделал, в землю талант не зарыл. О жене, о сестре жены и о ребятишках сводного брата позаботился.
Появился слуга артиста, чтобы отвести своего безрукого хозяина в каюту: предстоял послеобеденный сон.
– У нас все тютелька в тютельку рассчитано, – сказал Штосс и, кивнув в сторону слуги, продолжил: – Он отслужил свои четыре года в германском флоте, а мне для моих поездок по воде только такой человек и нужен. Мне лишь морской волк может быть полезен.
Наверху, на палубе, по сравнению с утренними часами все поутихло. Не без некоторого головокружения Фридрих отправился в каюту, взял пальто и присел на скамье напротив главной лестницы. Хальштрёма видно не было. Фридрих сидел с поднятым воротником и надвинутой на лоб шляпой. На него, как это часто бывает во время поездки по морю, напала сонливость. Обычно такое состояние, хотя веки у пассажира наливаются тяжестью, сочетается с удивительной ясностью мысленного взора, перед которым неустанной чередою проходят различные образы и картины. Это какой-то цветной поток, то приходящий, то убегающий, и его бесконечность ранит и терзает душу. В ушах у Фридриха еще шумел обед корабельных сибаритов со стуком тарелок, с веселой музыкой. Еще звучала речь артиста. А теперь человек-обезьяна держал в объятиях Мару. Долговязый Хальштрём с улыбкой поглядывал на них. Волны бились о стены салона и сдавливали трещащий корпус корабля. Бисмарк, огромная фигура в броне, и Роланд, великан в латах, переговаривались, недобро посмеиваясь. Фридрих видел, как оба вброд переходили море. Роланд держал на правой ладони пляшущую малютку Мару. Фридриха познабливало. Корабль дал крен. Свежий зюйд-ост клонил его направо. Шипели бурлящие волны. Их ритм за кормой в конце концов слился для Фридриха с ритмом его собственного тела. Было ясно слышно, как работает винт. Всякий раз через определенный промежуток времени из воды выглядывал ахтерштевень, и в воздухе разносился стук винта. Тут Фридрих слышал слова Вильке из Гейшейера: «Ух, хоть бы винт-то не лопнул, господин доктор!» И вся эта машина, как казалось Фридриху, работала у него в мозгу. Иногда в машинном отделении один механик кричал что-то другому и слышался скрежет лопат.
Фридрих в страхе проснулся. Он увидел во сне мертвеца, который, пошатываясь, бежал по лестнице ему навстречу. Вглядевшись, он узнал в мертвеце коммерсанта, с которым познакомился в Саутгемптоне. Собственно говоря, тот был похож не столько на покойника, сколько на умирающего. Он бросил на Фридриха леденящий взгляд человека, теряющего сознание, и, поддерживаемый стюардом, опустился в ближайшее кресло. Если уж этого человека, подумалось Фридриху, не считать героем, значит, никаких героев вообще никогда не было. Разве это не героизм, если он столько раз прогнал себя сквозь ад подобных путешествий?
У широкой лестницы лицом к Фридриху стоял юнга. Время от времени, когда с капитанского мостика раздавался пронзительный свисток, он исчезал, чтобы выслушать очередной приказ вахтенного офицера. Зачастую проходил целый час и даже больше, пока вновь звучал этот сигнал, и тогда у миловидного юноши появлялась возможность погрузиться в мысли о себе и своей судьбе.
Фридрих узнал, что юнгу зовут Максом Пандером и что он родом из Шварцвальда, и задал ему вопрос, напрашивавшийся сам собой: доволен ли тот своей работой? Ответом послужила бесстрастная улыбка юноши, которая сделала его лицо еще более обаятельным, но никак не свидетельствовала об увлечении профессией моряка.
Фридриху пришло на ум, что вообще разговоры о таком увлечении не более как сказка. Было три часа. Он всего лишь девятнадцать-двадцать часов находился на борту парохода, но чувствовал, что даже они дались ему не очень легко. Если «Роланд» не увеличит скорость, то ему, Фридриху, придется еще восемь-девять суток вести такой же образ жизни. Но зато у него потом долго будет твердая почва под ногами, а юнга через день-другой отправится обратным рейсом.
– Если бы тебе где-нибудь на берегу предложили хорошее место, – спросил Фридрих, – ты море оставил бы?
– Да, – не задумываясь, ответил юноша, решительно кивнув головой.
– Препротивнейший зюйд-ост! – воскликнул доктор Вильгельм, проходя мимо Фридриха с штурманом, очень высоким человеком. – Если желаете, коллега, пойдемте ко мне в аптеку. Там можно спокойно подымить и попить кофейку.
На второй, нижней палубе «Роланда» вдоль правого и левого бортов тянулся крытый коридор. Здесь были спальные помещения офицерского состава, и здесь же находилась довольно просторная каюта доктора Вильгельма, где стояли койка, стол, стулья и вместительный аптечный шкаф.
Едва оба врача присели, как вошла сестра милосердия от «Красного Креста» и, улыбаясь, доложила доктору о состоянии пациентки из одной каюты второго класса.
– Это, видите ли, коллега, – сказал доктор Вильгельм, когда сестра удалилась, – случай, который в моей практике корабельного врача встречается уже пятый раз: девушки, совершившие роковой шаг, не могут больше скрывать последствия, и так как они не знают, куда им деваться, они отправляются в море, рассчитывая при этом не без некоторых оснований на помощь несчастного случая. Такие женщины, – продолжал он, – не подозревают, что нам это знакомо, и удивляются, когда наши стюарды и стюардессы подчас довольно открыто оказывают им соответствующее внимание. Я, разумеется, по возможности проявляю заботу о таких дамочках, и мне чаще всего удавалось уговорить капитанов не сообщать ничего о случившемся, если все кончалось благополучно. Ведь у нас был случай, когда некая особа, не сообщать о которой было невозможно, сразу же после высадки на берег была найдена в петле, привязанной к оконному шпингалету в портовом постоялом дворе.
По мнению Фридриха, женский вопрос, по крайней мере в понимании самих женщин, это прежде всего проблема стародевичества. Стерильность старой девы, полагают они, стерилизует любые ее устремления. И Фридрих стал развивать свои идеи. Он делал это не задумываясь, так как произносил уже давно заготовленные слова, и потому ничто не мешало прорываться к нему мучительным мыслям о Маре и ее поклоннике.
– Сердцевиной всякой реформы женского права, – сказал с особым оживлением Фридрих, выпуская облака дыма, – должно быть осознание материнства. Будущее государство будет представлять собою оздоровленный социальный организм; оно будет состоять из множества ячеек, но основной ячейкой станет женщина, осознавшая материнство. Великие реформаторши женского мира – это не те, чьей целью является во всем подражать мужчинам, а те, кто понимает, что все люди, и даже самые великие мужи, были рождены женщиной. Это сознательные родоначальницы целых поколений людей и богов. Естественным правом женщины является право на ребенка, и, позволив отобрать у себя это преимущество, она вписала самую позорную страницу в свою историю. Рождение ребенка, не санкционированное мужчиной, подпадает под ураганный огонь всеобщего и публичного презрения. Но это презрение – тоже жалкая страница, однако теперь уже в истории мужчины. Одному дьяволу ведомо, как оно сумело достигнуть своего отвратительного торжества. «Создайте лигу матерей! – такой совет я дал бы женщинам, – продолжал Фридрих. – И пусть каждый ее сочлен исповедует материнство и осуществляет его на деле, производя на свет детей и не думая при этом о санкции мужчины, то есть о законном браке. В этом сила матерей, но только в том случае, если они при рождении детей испытывают гордость и ведут себя свободно, раскованно, а не трусливо, скрытно, мучимые нечистой совестью. Верните себе силой естественное, полноправное, гордое сознание прародительниц человечества, и в тот миг, когда вы этого достигнете, вы станете непобедимы!»