Текст книги "Атлантида"
Автор книги: Герхарт Гауптман
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 42 страниц)
Большой овальный стол красного дерева занимал значительную часть общей пассажирской каюты грузового парохода, и на этом столе лежало теперь безжизненное тело женщины, которую врач, стараясь вернуть ей дыхание, силою заставлял совершать марионеточные движения рук и ног. В этом маленьком скрипучем салоне имелся верхний свет, а в обеих продольных стенах было по шесть дверей красного дерева; они вели к двенадцати отдельным каютам. На пароходе обычно пассажиров не бывало, и общая каюта пустовала, а теперь она в мгновение ока превратилась в клинику.
Боцман, самый обыкновенный, каких много, действуя по указаниям Фридриха, вытряхнул Ингигерд Хальштрём из одежды, без всяких околичностей уложил на диван, занимавший боковую стену, нежное, отливающее перламутром тело и стал изо всех сил оттирать его шерстяными тряпками. То же самое проделала Роза с маленькой Эллой Либлинг, и ребенка раньше всех остальных отнесли в постель. С особым рвением стюард постелил чистое белье на целой дюжине коек. Ингигерд следом за Эллой отнесли на койку, где ее ждали теплое одеяло и подушка. Безрукий артист Артур Штосс, все еще стуча зубами, оказался на третьей постели, чем он был обязан своему верному Бульке. Много хлопот доставил художник Якоб Фляйшман. Когда один матрос, дружелюбно уговаривая беднягу, пытался его раздеть, он разбушевался, начал отбиваться и кричал истошным голосом:
– Я человек искусства!
Стюарду и Бульке пришлось помогать матросу держать Фляйшмана. Его силком уложили на койку, и появившийся в нужный момент доктор Вильгельм, которому удалось спасти свой кожаный чемоданчик с медикаментами, впрыснул ему морфий. А перед этим ему, к сожалению, пришлось констатировать смерть маленького Зигфрида Либлинга.
У того матроса, которого под конец одолела такая боль, что он криком изошел, взрезали ножницами сапоги, чтобы освободить распухшие ноги. Он только кряхтел, подавляя боль. Растянувшись на койке, куда его затем отнесли, он попросил дать ему жевательного табаку. В постель отнесли также и пожилую женщину в тряпье. Она сказала только, что едет в Чикаго с сестрой, четырьмя детьми, мужем и матерью, а все последние события не оставили, по-видимому, никакого следа в ее памяти.
Тем временем Фридрих, голый до пояса, без отдыха пытался с помощью одного матроса оживить бездыханное тело несчастной женщины. Он обливался потом, и это шло ему на пользу. Но силы у него иссякли, и доктору Вильгельму пришлось его сменить. А Фридрих, пока его коллега стал за него двигать руками жертвы кораблекрушения, точно качалками насоса, поплелся от них в сторону, едва держась на ногах, и повалился лицом вперед на еще не занятую и не застланную койку.
Через некоторое время, войдя в каюту, господин Бутор, капитан бойко бегущего по океану грузового парохода, поздравил Фридриха и доктора Вильгельма со спасением. Оба врача, полуодетые, не отказались, несмотря на тяжелейшую усталость, от надежды оживить бедную женщину, и капитан послал одного из матросов за сухим платьем для них. Кухня была, разумеется, на полном ходу, о чем свидетельствовали носившиеся в воздухе ароматы.
Не прекращая своих усилий, оба врача дали капитану первый краткий отчет о кораблекрушении, но Бутор выслушал его с удивлением: погода, мол, во время его рейса нигде, правда, не была особенно благоприятной, но и особенно дурной ее также нельзя назвать: видимость была хорошей, дул свежий бриз, как сейчас, да и волнение было умеренным.
На вопрос о причине катастрофы Фридрих и доктор Вильгельм не могли дать вразумительный ответ. Вильгельм сказал, что около шести часов утра он услышал такой звук, какой бывает, когда бьют в гонг, и спросонья даже подумал, что это сигнал на обед, пока не вспомнил, что на «Роланде» для этого пользуются горном, а не гонгом. «Роланд», так полагал Фридрих, наскочил на плавучие обломки или на риф. Но в этих водах, возразил капитан, не может быть речи о рифах, а предположить, что «Роланд» сбился с курса, потому что был подхвачен течением, нельзя: против этого говорит короткий отрезок времени, протекший с того момента, когда спасательная шлюпка покинула место аварии, и до того, когда она попала в поле зрения грузового парохода. Своего коллегу фон Кесселя, с которым капитан Бутор как раз недавно разговаривал в Гамбурге, он назвал очень опытным судоводителем. Авария такого гигантского парохода была, по его мнению, в самом деле страшнейшей катастрофой, особенно если он затонул, а не отбуксирован все-таки в какую-нибудь гавань. Под конец капитан пригласил господ врачей прийти, как только обязанности это позволят, в кают-компанию.
Друзья уже были готовы прекратить попытки оживить фрау Либлинг, но тут они вдруг услышали, как застучало ее сердце и увидели, как приподнимается грудь. Радость, охватившая Розу, не знала границ. Она с огромным трудом сдерживала проявление бурных эмоций, когда почувствовала, что жизненное тепло возвращается и к ногам ее госпожи, чьи подошвы она без устали растирала шершавыми, как терка, ладонями. Спасенную тоже отнесли на койку и обложили, как недоношенного младенца, грелками.
Успех, которым увенчались старания обоих врачей и который был похож на воскрешение мертвого, произвел потрясающее действие на тех, кто при этом присутствовал, а также и на них самих, и во внезапном порыве они пожали друг другу руки.
– Мы спасены! – воскликнул Вильгельм. – Свершилось невероятное!
– Да, – сказал Фридрих, – это в самом деле так. Остается решить вопрос: для чего мы остались в живых?
Кают-компания парохода «Гамбург» представляла собою маленькое квадратное помещение с железными стенами, и не было в ней никакой мебели, кроме четырехугольного стола да скамей, стоявших вдоль трех стен. Усаживаясь за стол, где всех поджидала аппетитно дымящаяся суповая миска, капитан и его подчиненные предоставили самое теплое место, – у стены, граничившей с машинным отделением, – обоим врачам. Надо сказать, что к ним, как и ко всем остальным их товарищам по несчастью, здесь относились с трогательным вниманием. На пароходе не было электрического освещения, и над столом висела лампа с удачно сконструированной горелкой, благодаря которой свет распространялся равномерно и создавалась уютная обстановка.
Капитан Бутор сам разливал наваристый суп, а перед тем, как подали второе, механик Вендлер позволил себе, дабы хоть немного развеселить спасенных, отпустить в осторожной форме несколько шуток. Он был родом из-под Лейпцига, и на пароходе частенько посмеивались над местным говором этого маленького кругленького человечка.
– Не утруждайте себя разговорами, – обратился капитан к врачам. – Ешьте, пейте да высыпайтесь.
Тут матрос подал, а капитан разрезал жаркое, огромный гамбургский ростбиф, и когда сотрапезники его отведали и запили красным вином, врачи стали постепенно забывать совет своего гостеприимного хозяина. Появился Бульке, которого, как и матросов «Роланда», уже очень щедро угостила команда «Гамбурга». Хотя он был навеселе, что было весьма заметно и в чем его, несомненно, нельзя было упрекнуть, он не позволил себе уйти на отдых, не получив каких-то указаний от доктора Вильгельма и Фридриха, и приветствовал их по-военному. Было решено, что ночью встанут вместе на вахту фельдшер (он же парикмахер) и один из матросов «Гамбурга», а все, кого спасли, могли и должны были наслаждаться, если это у них получится, сном.
Что до катастрофы и ее предполагаемых причин, то этого врачи, даже после того как они заметно оживились, в своих речах не касались. Это было нечто огромное, страшное, еще не отдалившееся от людей, потерпевших кораблекрушение, нечто такое, о чем они, разве что за исключением матросов «Роланда», не могли говорить без глубочайшего душевного волнения. Оно тяжелым бременем нависло над душами. Все, о чем во время обеда вспоминал Вильгельм, как и все высказывания Фридриха, все больше и больше приобретавшего прежний внешний облик, относилось к тяготам плавания на спасательной шлюпке. Говорили они и о тех подробностях рейса «Роланда», какие запомнились с той поры, когда еще не пришла роковая минута и горькая участь еще не была им уготована океанской волною.
Фридрих сказал:
– Господин капитан, вам незнакомо изумление того, кто восстал из мертвых. Представьте себе, господин капитан, человека, окончательно, на веки вечные попрощавшегося со всем, что было ему в жизни дорого! Мне не только казалось, что я уже принял последнее причастие и что меня уже соборовали, нет, я был просто-напросто мертв, смерть сковала все мое тело. Я и сейчас еще чувствую себя в ее власти. А в то же время я уже снова в безопасности и сижу здесь, под приветливым светом этой лампы и, позвольте так выразиться, в кругу семьи. Я сижу в уютнейшем из домов, но должен сказать, что вы все… – Фридрих имел в виду капитана, механика Вендлера, боцмана и штурмана, – …вы все для меня гораздо больше, чем просто люди.
Вильгельм сказал:
– Когда мы увидели «Гамбург», я еще только сочинял завещание. Я ведь не так быстро сдаюсь, как мой коллега фон Каммахер. Когда ваш корабль, который был тогда не больше булавочной головки, стал постепенно превращаться в зрелую горошину, мы так напрягли свои глотки, что они чуть не лопнули! Кричал каждый, кто еще не утратил голоса! А когда, господин капитан, «Гамбург» дорос до лесного ореха и когда мы поняли, что нас тоже заметили, ваш корабль стал в моих глазах пламенеть, как огромный алмаз или рубин, и радостно в трубу трубить. Вы шли с востока, господин капитан, и для меня там засиял такой яркий свет, что он, казалось, затмил лучи солнца, еще стоявшего на западе над морем. Все мы слезами обливались, ревмя ревели.
– Останется вечной чудесной тайной, – вновь взял слово Фридрих, – как после такого утра может наступить такой вечер. Тысячу раз мне случалось прожить сутки, пролетавшие как минуты, так мало они приносили впечатлений. Проходило лето. Проходила зима. Мне казалось, что за первым снегом сразу же появлялась первая фиалка. И наоборот: за первой фиалкой – первый снег. А как много принес этот один-единственный день!
Доктор Вильгельм рассказал, что уже в Куксхафене из-за каких-то священников матросами «Роланда» овладели суеверные страхи. Затем вспомнил про сон, который увидела его старушка мать накануне того дня, когда он должен был отправиться в море. Очень давно у нее умер ребенок, проживший на свете лишь одни сутки, и вот теперь он будто бы явился к ней уже взрослым человеком и отговаривал от поездки на «Роланде». Тут все общество подошло к столь излюбленной у моряков, обширной, нескончаемой теме суеверия, и сразу же посыпались рассказы о вещих снах, сбывшихся предчувствиях, явлении умирающих и покойников. Это дало Фридриху повод вынуть из оставшегося невредимым бумажника последнее письмо Расмуссена и прочесть вслух следующее место: «Если после великого часа у меня появится хоть какая-то возможность дать знать о себе с того света, то ты кое-что обо мне еще услышишь».
Капитан Бутор спросил Фридриха с улыбкой, подал ли его друг и впрямь весточку с того света.
– А я вот что увидел во сне, – ответил Фридрих. – Как это понять, не знаю. Судите сами.
И хоть это не было в его духе, он пересказал тот сон, который начался с высадки в таинственном порту, закончился крестьянами-светоробами и с тех пор не давал ему покоя. Он сообщил сведения о своем американском друге Петере Шмидте и все еще хриплым, лающим голосом заявил, что тот послал ему навстречу свое астральное тело и таким образом приветствовал его в самом сердце Атлантики. Он рассказал о «fourteen hundred and ninety two», о каравелле Колумба «Санта-Мария», но больше всего о встрече с Расмуссеном в образе старого лавочника. Он подробнейшим образом описал костюм Расмуссена, модель старинного корабля в витрине лавки и саму эту лавчонку, а также упомянул гомон и щебет овсянок. Потом он достал записную книжку и прочел слова, произнесенные в этом сне диковинным старьевщиком: «Двадцать четвертого января тринадцать минут второго я испустил дух».
– Так ли это было в самом деле, – заключил Фридрих, – я когда-нибудь узнаю. Одно, во всяком случае, не подлежит сомнению: если в этом сне не замешана пустая игра фантазии, то, значит, душа моя коснулась потустороннего мира и я был предупрежден о будущей катастрофе.
Перед тем как маленькая семья «Гамбурга» поднялась из-за стола, все еще раз по-особому серьезно и торжественно подняли бокалы.
В эту ночь Фридрих проспал одиннадцать часов. Доктор Вильгельм взял на себя ночную заботу о больных. В тесную каюту Фридриха проникали лучи яркого солнца, а сквозь шторку красного дерева, заменявшую дверь, были слышны спокойные голоса да приветливое позвякивание чашек и тарелок. Фридрих все забыл, ему казалось, что он еще находится на борту экспресса «Роланд», но он никак не мог взять в толк, почему в его каюте произошли такие разительные перемены. Не переставая удивляться, он постучал по шторке, находившейся так близко от койки, и в следующее же мгновение над ним склонилось посвежевшее, с явными признаками отдохновения лицо доктора Вильгельма. Все больные, за исключением палубной пассажирки «Роланда», сказал врач, провели ночь спокойно. Он продолжал давать коллеге клинический отчет и уже почти закончил его, как вдруг заметил, что тот лишь теперь начал понимать, где он находится и в какой постели провел ночь. Вильгельм даже засмеялся и напомнил Фридриху о некоторых событиях последнего времени. Фридрих вскочил, обхватив руками голову. Он сказал:
– Голова кругом идет от такого хаоса! Дикая путаница!
А через короткое время он сидел с доктором Вильгельмом за завтраком, ел и пил, но ни звука о катастрофе произнесено не было. Ингигерд Хальштрём пробудилась и заснула снова. Парикмахер, фельдшер и матрос в одном лице – его звали Флите – замкнул дверь ее каюты. Безрукий Артур Штосс лежал при открытой двери, был в наилучшем настроении, без конца шутил, а в это время верный Бульке кормил своего хозяина завтраком, что-то вливая ему в рот, а что-то всовывая между пальцами ног. Был слышен фальцет Штосса, причем все пережитое превратилось в его речи в цепь комических ситуаций. Прибегая к отборным проклятиям, артист говорил, что теперь уж он вряд ли прибудет в Нью-Йорк к сроку, оговоренному в контракте, из-за чего потеряет по меньшей мере сотни две английских фунтов. К тому же на хорошем английском языке он посылал проклятия всей Ганзе, а особенно «Гамбургу», этой жалкой бочке с селедкой, делающей никак не больше десяти узлов.
Четырнадцать часов спокойного сна вернули рассудок художнику Якобу Фляйшману из Фюрта. Не покидая койки, он заказывал себе еду, отдавал распоряжения и заставил стюарда изрядно побегать. Говорил он очень громко, заверяя всех, кто его слышал, что, хотя потеря полотен, рисунков и гравюр, каковые он намеревался сбыть с рук в Нью-Йорке, и невосполнима, пароходная компания, несомненно, обязана возместить ущерб.
Хлопотала счастливая, хоть и с заплаканными глазами, служанка Роза. Взяв с общего стола кофе, сахар и хлеб, она отнесла все это своей хозяйке. Поражало, как быстро очнулась и пришла в себя «покойница» Либлинг. Когда после завтрака Фридрих нанес этой даме визит, он понял, что у нее было чрезвычайно смутное представление о том, что с нею недавно происходило. Она чудесно поспала, сказала фрау Либлинг, и когда сообразила, что надо вставать, испытала глубокое сожаление.
Около десяти часов утра в общей каюте появился капитан Бутор, осведомился у обоих врачей, как они почивали, пожал им руки и сообщил, что всю ночь с капитанского мостика велось наблюдение особого рода: старались обнаружить еще каких-нибудь людей, спасшихся после кораблекрушения. Так как по-прежнему дул норд-ост, то можно было рассчитывать на сближение с обломками «Роланда», если они еще не затонули.
– В час ночи мы и в самом деле увидели плавучие обломки, – сказал капитан, – но установили, что людей там не было. Нам стало также ясно, что это не пароход, а парусник. Да и пострадал он уже давно.
– Может, это был убийца «Роланда», – предположил Вильгельм.
Капитан попросил доктора Вильгельма и Фридриха через некоторое время зайти в штурманскую рубку, где его уже ожидали уцелевшие члены экипажа «Роланда». Ему нужно было получить у них необходимые данные для составления краткого отчета, предназначенного для нью-йоркского агентства его пароходной компании: он должен был известить о том, что взял на борт потерпевших кораблекрушение и сообщить кое-какие подробности. Состоялся своеобразный допрос, были произведены всевозможные подсчеты и расчеты, но никаких существенных новых сведений об этой небывалой по размерам катастрофе не появилось.
Юнга Пандер показал всем присутствующим написанную карандашом записку, которую капитан фон Кессель попросил его передать сестрам. Все с волнением разглядывали бумажку с немногими словами. Стало ясно, с какой силой вся эта ужасная история обрушилась на сердца и нервы даже привыкших к невзгодам моряков. При упоминании некоторых имен и обстоятельств не только Пандер, но и матросы разражались горючими слезами.
После «допроса» у Фридриха появилась настоятельная потребность побыть наедине с собою. Подумать только! Еще вчера вечером он был бы в состоянии смеяться, а сегодня появилось такое чувство, будто сердцевина его души отлилась в металлические формы, но то была не железная маска и не свинцовый плащ. Нет, это было скорее похоже на тяжелый металлический саркофаг, поглотивший его душу.
Фридрих ощущал тягостное наследство, доставшееся ему от пережитой беды. Непроницаемый клубок черных туч окутывал, суля недоброе, его сердце. И каждый раз, когда из этих туч прорывалось что-то подобное молнии, освещавшей кошмар недавнего прошлого и превращавшей его в действительность, Фридриху приходилось усилием воли подавлять охвативший его трепет.
Зачем высшие силы показали ему день Страшного суда наяву и проявили неслыханную пристрастность, причислив его к тем немногим, кого они вырвали из лап смерти? Или они избрали его, крохотную букашку, оказавшуюся в состоянии пережить этот сверхъестественный страх, для исполнения высших целей, как орудие зла или добра? Но разве мог он придавать такое значение своей особе? Или он в чем-то виноват и заслужил наказание? А можно ли за это платить такой ужасной, такой непомерно дорогой ценой – погребением гигантского количества людей в братской могиле? Было бы просто смешно наделять его воспитательскими полномочиями по отношению к собственной доле, к одной едва заметной человеческой судьбе! Ведь Фридрих и сам чувствовал, как все личное было отодвинуто всеобщностью совершившегося. Нет, в этом событии, кроме человека, на которого оно яростно обрушилось, участвовали не высшие, а слепые, глухие и немые разрушительные силы.
Как бы то ни было, но Фридрих столкнулся лицом к лицу с изначальным трагизмом рода человеческого, с неодолимой жестокостью этих сил, со смертью. Пусть даже не было на то высшей воли, не было предопределения, но ему пришлось познать нечто такое, отчего в сердце образовался твердый, как скала, ком. А если все-таки все случившееся произошло по воле вечной силы добра, то в чем же смысл этого события и почему она его не предотвратила? Где же тогда ее всемогущество?
Насколько медленно тянулось время на «Роланде», настолько же быстро, прямо-таки с невероятной скоростью на «Гамбурге» часовая стрелка дважды за день обегала циферблат. Обе дамы не покидали тем временем постелей, хотя погода была приятной и устойчивой и не мешала прогулке по палубе. Последствия катастрофы у фрау Либлинг сказывались в припадках сильного возбуждения, сопровождавшихся сердцебиением и приступами беспричинного страха, а у Ингигерд Хальштрём – в здоровой тяге ко сну, благодаря чему она, в отличие от фрау Либлинг, обходилась без морфия. Температура у обеих дам не повышалась. Зато появился жар у матроса с обмороженными ногами; врачам не удалось также значительно снизить температуру у палубной пассажирки «Роланда»: она держалась лишь ненамного ниже сорока градусов.
Каждый раз, посещая как врач эту бедную женщину, Фридрих чуть ли не испытывал искушение навсегда избавить ее от пробуждения. В первые часы ее бред был связан с кораблекрушением, с ее мужем, сестрой, детьми. Под конец же ей уже казалось, что она сама превратилась в ребенка и проводит молодые годы в родительском доме. Важную роль играли при этом гнезда ласточек, корова, коза, скошенная трава на лугу, которую надо беречь от дождя.
Артур Штосс, сопровождаемый своим верным Бульке, и художник Фляйшман чувствовали себя прекрасно и шныряли по палубе или лежали в креслах, расставленных на ней, как это было на палубе «Роланда». Обращаясь к врачам, которым еще приходилось массировать тело «монстра» и накладывать пластырь на небольшие ранки, артист, находившийся в чудеснейшем расположении духа, говорил, покряхтывая:
– Я, господа, всегда говорил: сорная трава не чахнет! Дубленой коже и морская вода нипочем! Я, как муравей, могу восемь дней спокойненько под водой провести и не подохну!
Элла Либлинг благодаря неустанным заботам Розы отделалась сильным насморком. Ее одежда высохла, и миловидная, не лишенная кокетливости девчушка появлялась под присмотром взрослых во всех углах «Гамбурга». Она как бы пользовалась пропуском, позволявшим проходить куда угодно: лазала к Бутору на капитанский мостик, к машинистам в машинное отделение и смотрела, как вертится гребной вал. Она была всеобщим баловнем. И, конечно же, всем сообщались подробные сведения о том, какое положение занимает в обществе мать и каков ее образ жизни.
Для всей маленькой семьи «Гамбурга» стал праздничным день, когда, после того как Ингигерд насладилась длительным отдыхом в постели, ее закутали в уцелевшее пальто Фридриха и вынесли на палубу. Все мужчины с одинаковым мужским сочувствием глядели на осиротевшее милое создание с белокурой головкой. Бравый юнга Пандер превратился в ее тень. Из ящика из-под Кильских шпрот он смастерил скамеечку для ног, и, когда Ингигерд сидела на палубе, беседуя с Фридрихом, он стоял на почтительном отдалении, готовый выслушивать ее приказы. Флите, матрос и фельдшер, тоже проявлял большое усердие и часто прибегал к девушке, чтобы не упустить возможность хоть немного услужить ей.
Надо сказать, что имя Флите можно было услышать чаще всего. Маленький коренастый человек из Бранденбурга, чья жажда приключений превратила цирюльника и фельдшера в матроса, в кругу корабельной семьи неожиданно пережил триумф своей личности. Его звали к себе то фрау Либлинг, то Ингигерд, то матрос с обмороженными ногами, то Фляйшман, то Штосс, то даже и Бульке, и Роза, проводившая, кстати, в течение дня много часов в камбузе, где она помогала хитроватому коку. Ну, и врачи, разумеется, постоянно имели дело с Флите. Он, как и следовало ожидать, необычайно вырос в глазах капитана, своего обожаемого шефа, которому он с давних пор служил как брадобрей и который теперь смотрел на него как на одну из важнейших персон на корабле.
Нельзя было не признать следующее: неожиданное появление кучки удивительных пассажиров, словно вынырнувших из пучины океана, на этом маленьком грузовом пароходе взволновало капитана и весь экипаж и вызвало у них чувства столь же серьезные, сколь и торжественные. Снова и снова выслушивали оба врача рассказы капитана, боцмана, штурмана, кока и саксонца Вендлера о том, как была замечена шлюпка и приняты меры по спасению, причем они воспринимали это повествование так, точно речь шла не о них, а о ком-то другом. Волнение, которым сопровождались эти рассказы, говорило слушателям, что даже для сидевших перед ними морских волков все это было из ряда вон выходящим событием. Еще никто из них за все время их жизни на море не вылавливал такой добычи.
Ингигерд вытянулась в палубном кресле, а Фридрих примостился напротив нее на складном стульчике. Его коллега Вильгельм смотрел на Фридриха как на романтического спасителя и поклонника этой малютки, и под его влиянием подобный взгляд стали разделять все, кого объединил пароход «Гамбург». С интересом и уважением все следили за развивавшимся на их глазах романом, как бы одобренным самим небом. Ингигерд вела себя с Фридрихом как послушная питомица с назначенным ей опекуном и слушала его с молчаливой покорностью.
Погода оставалась приятной: прояснилось, волнение было умеренным. Вдруг, после того как Ингигерд по совету Фридриха долго молчала, она спросила:
– А мы в самом деле случайно оказались оба на «Роланде»?
Уклонившись от прямого ответа, Фридрих сказал:
– Случайностей, Ингигерд, не бывает, или, если хотите, все на свете случайно!
Неудовлетворенная таким ответом, она не отставала, пока не узнала правду об обстоятельствах, приведших Фридриха в Саутгемптон, и о причинах, заставивших его охотиться за «Роландом». И тогда она сделала вывод:
– Значит, еще немного, и вы погибли бы именно из-за меня. А так вы стали моим спасителем.
Такой поворот краткой беседы укрепил узы, связывавшие обоих.
Если не считать Фридриха и Ингигерд, у всех спасенных осознание заново обретенного существования, вырываясь наружу, принимало задорные формы. Немногим более чем двое суток отделяли нынешний день от кораблекрушения, а уже тех самых людей, которые испытали тогда адские муки страха, не раз охватывало неудержимое веселье. За всю свою жизнь Артуру Штоссу, наверно, не удавалось вызывать у публики такой дружный смех, каким теперь разражались благодаря ему капитан, штурман, боцман, механик Вендлер, кок, художник Фляйшман, доктор Вильгельм и даже фрау Либлинг.
Что же касается художника Фляйшмана, то и он совершал то же, что артист, с той только разницей, что делал это не из озорства и преднамеренно, как Штосс, а бессознательно, и не было ничего забавнее, чем слушать, как этот человек с черными кудрями, сохранивший пропитанные морской водой черную бархатную куртку и такого же цвета брюки, развивая свои теории искусства, ссылался на утраченные сокровища, плоды собственного творчества. Штосс снова и снова устраивал веселый спектакль, подбивая самовлюбленного гения описывать картины, потерю которых Фляйшман называл главным ущербом, нанесенным человечеству. Или доктор Вильгельм, если только не было при этом Ингигерд, заводил с художником разговор об обстоятельствах его спасения. А они, эти обстоятельства, в голове Фляйшмана приобрели особый вид: все якобы свидетельствовало о его героизме, а то, что было для него нелестно, полностью предавалось забвению.
Как на бирже становится известным курс акций и различных ценных бумаг, так на пароходе все всегда знали последнюю сумму денег, каковою Фляйшман оценивает свои утраченные произведения, чтобы предъявить соответствующие претензии пароходной компании. За два с половиною дня сумма эта подскочила с трех до двадцати пяти тысяч марок. И было невозможно предвидеть, до какого уровня она еще дойдет.
Фляйшман раздобыл на пароходе бумагу для заметок и карандаш и с той поры неустанно рисовал шаржи на всех обитателей «Гамбурга». И теперь он частенько заявлялся непрошеным гостем к Фридриху и Ингигерд, ни в чьем обществе не нуждавшимся. Фридриху это досаждало.
– Поражаюсь вам, – сказал он ему однажды не слишком любезно. – У вас только недавно были такие серьезные переживания, а вы уже способны забавляться.
– Сильный характер! – лаконично ответил Фляйшман.
– А вы не думаете, что постоянные встречи с вами могут раздражать фройляйн Хальштрём? – не отступал Фридрих.
– Нет, не думаю, – парировал художник.
Но Ингигерд приняла сторону Фляйшмана, чем еще больше рассердила Фридриха.
От фрау Либлинг все еще скрывали смерть маленького Зигфрида. И так как она все время видела только Эллу, у нее возникло страшное подозрение. Она попросила Флите и Розу привести к ней мальчика, но, когда они вернулись без него, испуганная и взволнованная мать заставила их заговорить, и они заявили, что Зигфрид якобы захворал.
– Что с моей крошкой, что с бедняжкой Зигфридом? – такими словами встретила она Фридриха, когда тот вошел к ней в каюту.
Вслед за тем, закрыв обеими руками лицо, она откинулась на подушку со словами:
– О господи, боже правый! Этого не может быть!
А потом, не дожидаясь ответа Фридриха, она тихо, так, чтобы ее никто не слышал, заплакала честными слезами.
На следующий день в обеденное время доктор Вильгельм и Фридрих вывели фрау Либлинг на палубу. На всех, кто не видел ее с тех пор, как она была трупом вынесена из шлюпки и поднята на борт парохода, появление воскресшей женщины на людях произвело тягостное впечатление. Матросы искоса поглядывали на нее, и если любой из них изо всех сил старался угадывать по глазам Ингигерд Хальштрём ее желания, то от фрау Либлинг они держались в стороне, будто еще не были уверены, что имеют дело с живым человеком. Если могила в пучине океана возвращала мертвецов к жизни, то почему же и маленький Зигфрид не может покинуть свой морг?
Когда красивую, без кровинки в лице, даму, тщательно укрытую плащом капитана и шерстяными одеялами, удобно устроили на палубе, она долго молча вглядывалась в просторы успокоившегося океана. Затем вдруг сказала Фридриху, чье общество ей было желанно:
– Как странно! У меня такое чувство, будто я видела страшный сон. Но именно сон, вот что удивительно. И как я ни стараюсь себя переубедить, ничего не получается. Но стоит мне подумать о Зигфриде, как становится ясно, что в этом сне отражается пережитое.
– Не будем терзать себя мыслями, – промолвил Фридрих.
– Не скрою, – продолжала она, не глядя на Фридриха, – не скрою, не всегда я была праведницей. Может, это кара? Но если кару заслужила я, то при чем тут Зигфрид? Почему она не постигла меня?
Помолчав, она стала рассказывать кое-что о своем прошлом, в том числе о сражениях с мужем, с которым ее соединили насильно и который ее вскоре обманул. Сказала, что она артистическая натура и что старик Рубинштейн, которому она играла в одиннадцатилетнем возрасте, предсказывал ей большое будущее.
Она закончила свой рассказ словами:
– Ни в кухне, ни в детях я не понимаю ничего. Я была всегда ужасно нервозна, но ведь детей своих я любила! Разве я стала бы иначе отвоевывать их у мужа?
Фридрих говорил что-то утешительное, притом порою это были слова, касающиеся уже чего-то более глубокого, чем будничные дела. Так, он вел речь об умирании и воскресении и о великом искуплении, выражающемся не только в смерти, но даже в простом сне.
– Если бы вы, сударыня, были мужчиной, – сказал он, – я бы советовал вам почаще вспоминать Гете. Я сказал бы вам, чтобы вы перечитывали начало второй части «Фауста». Например, вот это: