Текст книги "Царь Дмитрий - самозванец "
Автор книги: Генрих Эрлих
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 33 страниц)
Отчего начался пожар, доподлинно неизвестно, да и мудрено было разобраться в пылу битвы. Как и всегда в Москве, огонь быстро распространялся, перескакивая с крыши на крышу. На наше несчастье, ветер в том месте дул от Кремля, и
вскоре ратникам русским противостояли уже не иноземцы, а сила несравненно более мощная – стена огненная. Они стали поспешно отходить прочь, дав полякам столь необходимую передышку. А уж на следующее утро поляки сами стали поджигать в разных местах Белый город и Замоскворечье, убедившись, что это единственный путь к спасению.
Я стоял на стене Кремлевской и смотрел на горящую окрест Москву. И вспомнилось мне, что много лет назад вот так же племянник мой Иван смотрел на дело рук своих, и только сейчас я полной мере осознал, какой ужас поразил тогда его сердце. Еще вспомнился мне Блаженный, что стоял, быть может, на том же самом месте, в дыму и пламени, и я воздел руки к Небу и возопил, наверно, как и он: «Господи! Почто губишь оплот веры христианской?! За какие грехи караешь народ свой возлюбленный?!»
Кажется мне, что я несколько дней со стены той Кремлевской не сходил. Как разнес ветер дым истощившего свою ярость пожара, так увидел я вокруг черной, спаленной дотла Москвы кольцо темное, которое все истончалось, утекая к горизонту. То все жители московские, от мала до велика, покидали город родной, брели по снегу последнему неведомо куда, не имея ни еды, ни одежды, оставив за спиной дома свои сожженные и надежду.
А на следующий день на пепелище слетелось воронье, но не Божьи твари, а иные, которые в Кремле отсиделись. Поляки без боязни шастали по обезлюдевшим развалинам, вламывались в храмы каменные, устоявшие во время пожара, обдирали с икон священных оклады драгоценные, снимали со снятых ризы позолоченные, ожерелья и вороты, украшенные каменьями и жемчугом, волокли серебряную утварь церковную, на местах подворий богатых разрывали ямы и погреба, где хозяева загодя схоронили все вещи ценные и припасы разные, выбрасывали с презрением еду, одежду, полотно, посуду оловянную да сосуды медные, себе же забирали лишь бархат, шелк, парчу, золото, серебро да камни драгоценные, тут же скидывали свои лохмотья грязные и окровавленные и облекались в одежды роскошные, а потом, отягощенные добычей ве-
ликою, возвращались радостные в Кремль. А уж там, войдя в охотку, принялись грабить храмы священные и дворцы царские. Раньше-то, видать, стеснялись народа московского, а этих, что с ними теперь в Кремле остались, и стесняться нечего! Растащили цельнозолотые литые фигуры апостолов в человеческий рост, по апостолу на каждую хоругвь, паны же знатные разбили на куски и разобрали по сумам своим огромное распятие, выплавленное во времена деда нашего из пятнадцати тысяч золотых дукатов. И мнилось мне: по щекам Спасителя текут слезы, а из ран, наносимых язычниками новыми, струится кровь живая. Именно тогда бесследно исчезла святая плащаница, не пощадили и животворные остатки креста, на котором был распят Иисус. И летели в грязь иконы бесценные, мои глаза, скорбью затуманенные, узрели святотатство небывалое – сабля польская вонзилась во всепрощающий лик заступницы нашей извечной, Владимирской Божией Матери. (О, как я был счастлив, что по прошествии осады обрели мы икону святую в целости и сохранности – вот оно, истинное чудо!)
А как стих разгул разбойничий, так на горизонте вкруг Москвы вновь возник нимб темный, но теперь он, утолщаясь, притекал все ближе и ближе, то шло ополчение русское. Эх, опоздали!
Лето и осень мы прожили вполне сносно, благо припасов съестных у нас было в преизбытке – благодарение Господу и моей прозорливости! А вот остальным несладко пришлось, особенно полякам, которые погребов не держали. Не чаяли они, что придется им терпеть такие лишения, и где – в Кремле Московском, месте богатейшем, равного которому нет во всем белом свете. Но каменья драгоценные нельзя грызть, только зубы сломаешь, а монеты золотые да серебряные можно разве что сосать – верное средство, чтобы притупить голод, вот только надолго его не хватает. Любой из поляков с радостью великой обменял бы шубу роскошную, сшитую из двух сороков соболей, на такое же количество тушек тех же самых
соболей и съел бы всех без остатка в один присест. Охотясь же на ворон, круживших над Кремлем, шляхтичи руками недрожащими заряжали мушкеты жемчужинами крупными, кто-то сказал, что это приносит удачу в охоте славной, остальные же немедленно уверовали.
С наступлением зимы новая и неожиданная напасть объявилась – мороз. Никогда в жизни я во дворце нашем не мерз, скорее уж сетовал на жару нестерпимую, а тут вдруг задрожал, да так, что никакие шубы не спасали. Николай из нескольких доспехов металлических смастерил некое подобие печки с выходящей в окно трубой, мы ее так и называли – рыцарка и проводили у ее раскаленных боков целые дни. Но и дров она сжирала преизрядно, точно как рыцарь за столом, а дров-то как раз и не было. Это на Руси-то! Близок локоть, да не укусишь, шумят леса вековые вокруг Москвы, да ни веточки не обломишь. Вот и жгли, что под руку попадется, сначала заборы по досточкам размели, потом все деревья вырубили, затем пришел черед построек разных, под конец в ход пошла мебель, столы да лавки.
От холода еще больше есть хотелось и не какого-нибудь варева из муки или крупы, а непременно мяса. Я так исстрадался, что по ночам мне стали сниться ягнята, козлята, поросята, то вдруг зайцы запрыгают перед глазами, то гуси клином пролетят, а однажды явилась щука и сказала человеческим голосом: «Исполню, старче, все...» – более ничего не успела, потому что я ее схватил – и в котел! Что уж там снилось Ванюше, я не знаю, потому что никакой живности съедобной он никогда в глаза не видел, но и он часто просыпался по ночам и разражался негодующим плачем, раздирая мне уши и сердце. Николай с Парашкой претерпевали все эти мучения много легче, вполне удовлетворяясь пищей грубой, этим лишний раз подтверждая, что организм у простолюдинов устроен совсем не так, как у нас, великих князей.
Пост у нас был строгий и непрерывный, поэтому Великий пост пролетел незаметно, но светлый праздник Воскресения Христова я пропустить не мог, следуя обычаю, захотелось мне уснастить стол пасхальный чем-нибудь вкусненьким, сиречь
мясом. Николай с Парашкой отправились на торг. Вас, наверно, удивляет, какой торг может быть в сих обстоятельствах стесненных, но так уж устроен человек, что страсть к наживе в нем неизбывна, из всех видов деятельности человеческой торговля умирает последней, вместе с надеждой. Вернулись товарищи мои по несчастью не скоро.
– Ой, что делается! – воскликнула с порога Парашка. – Мышь – золотой!
– А мыши жирные? – поинтересовался я.
– Какой! – откликнулся Николай. – Тощие! Им ведь тоже есть нечего!
– Зато вороны мясистые! – встряла Парашка. – Всего-то по пять золотых.
Я скривился – вестимо, от чего воронье жиреет. Я ими брезговал.
– Предлагали еще собаку невеликую, за пятнадцать, – сказал Николай, но я вновь скривился, он махнул рукой, дескать, понимаю, понимаю, и продолжил: – Вот, кошку сторговали, за восемь.
Я улыбнулся счастливо, за время сидения нашего я уже имел случай убедиться, что кошка, умело приготовленная, мало чем по вкусу от зайца отличается, если вкус этот успел под-забыться.
– Сегодня мясной торг богатый, – вновь вклинилась Парашка, – головы человеческие идут по три золотых, ноги по колено всего-то по два, филейные части, конечно, подороже.
–Да что ты такое говоришь! – воскликнул я, содрогаясь от омерзения.
– А что? – удивилась Парашка. – Как есть, так и доношу.
– Ляхи, считайте, только человечинкой теперь и пробавляются, – добавил веско Николай, – сначала пленных перерезали, ныне и за своих принялись. Сказывают, надысь суд был в хоругви пана Леницкого, гайдуки его товарища своего умершего сварили и съели.
, – Какой еще суд! – возмутился я– — Повесить всех сквернавцев рядышком, и вся недолга!
– Да не о том суд-то, – сказал спокойно Николай, – родич
умершего жаловался, что у него было большее право съесть его, а гайдуки доказывали, что первейшее право у них, потому как они в одном строю с ним кровь свою проливали.
– И что же присудили? – спросил я с неожиданным интересом.
– А ничего, – ответил Николай, – пан Леницкий сбежал с судейского места, говорят, опасался, как бы недовольная сторона его самого не зажарила.
Да, вот вам и Европа! Варвары! Истинно говорю – вар-ва-ры! Креста на них нет!
– Ты, Парашка, того, более со двора не ходи, – приказал я.
– Это еще почему?—удивилась та. – Что со мной сделается?
– А то! – веско сказал я.
– Князь светлый верное слово молвил, – поддержал меня Николай, – нечего тебе перед ляхами телесами своими пышными трясти. Возьми в образец хоть Михаила Романова, его мамаша уж давно за порог не пускает.
– И это правильно, – заметил я с улыбкой, – сей юнош пухлый просто сам просится на вертел.
Николай с Парашкой залились смехом. Вот так весело кончился у нас тот день. Такие уж мы, русские люди, даже в самых горестных обстоятельствах найдем повод для шутки, хоть над самими собой, а непременно посмеемся. Тем и спасаемся. После молитвы, конечно.
* * *
Как же поляки выдержали осаду столь долгую и тягостную? Ведь было их от силы тысяч семь, если считать вместе с наемниками немецкими, против стотысячной рати русской. Что питало их доблесть, достойную братьев наших младших?
Во-первых, надежда. Что не оставит их в беде король Си-гизмунд. Помню, с каким воодушевлением услышали поляки весть о взятии Смоленска, наверно, половину пороха извели на всякие забавы огненные. Тем сильнее было разочарование, когда узнали они, что король армию распустил и отправится в Польшу почивать на лаврах. Сигизмунд шумно праздновал в Кракове свою победу, а поляки с тоской смотрели на первый снег, устилающий площади кремлевские. ■
К весне же на помощь иссякающей надежде пришло отчаяние. Остервенение взаимное дошло до таких пределов, что поляки не рассчитывали на пощаду даже в случае сдачи добровольной. То же ведь и в Смоленске было, битва шла там до последнего человека, даже не ратника – жителя простого. К последнему штурму из стотысячного населения из-за болезней и обстрелов непрестанных осталось не более пяти тысяч, но и они продолжали сражаться на улицах, когда поляки ворвались в город. Женщины же, дети, старики немощные, числом в несколько сотен, затворились в храме Пресвятой Богородицы. Когда поляки проникли и туда, то архиепископ Сергий встретил их крестом животворным, видя, что это не останавливает насильников, Сергий дал знак взорвать храм вместе со всеми, там находившимися. Вот истинный пастырь, не чета Филарету!
Конечно, еще то полякам споспешествовало, что не было в ополчении русском единства. Да и каких действий решительных ждать от рати, которая сама себе воевод избирает, и не одного первого, а сразу троих – Ивана Заруцкого, князя Дмитрия Трубецкого и Прокопия Ляпунова. Я уж, кажется, говорил, что в деле воинском три головы, пусть даже умных и одинаково мыслящих, завсегда хуже одной. А если каждая из голов наособицу думает!.. Воеводы не столько сражались, сколько спорили о том, кто после их победы на престол Русский сядет. Тут только атаман Заруцкий сохранял верность наследнику законному, царевичу Ивану и матери его, царице Марине. Трубецкой же, хоть и шел под тем же стягом, с каждым днем вел себя все более лукаво, затевая какую-то собственную интригу. О Ляпунове и говорить нечего. В конце концов Заруцкий с Трубецким Ляпунова съели, нет-нет, не подумайте чего такого после рассказа моего недавнего, всего лишь зарезали они его чужими руками, честь по чести! Но это не скрепило единства, не улучшило положения царевича Ивана, скорее даже ухуд-щило. Русь, изнемогшая от Смуты, собирала новое ополчение, чтобы вычистить из пределов Земли Русской не только иноземцев, но всех смутьянов. Вместе с помоями этими народ русский готов был выплеснуть и младенца царственного.
Новое ополчение и спасло нас. Я в этом ни мгновения не сомневался, когда услышал, что во главе его народ русский поставил князя Дмитрия Пожарского, излечившегося от тяжких ран, полученных им во время битвы в горящей Москве. О, этот витязь честный не будет ни с кем вести переговоры келейные, не будет склонять слух свой к доводам ласкателей и наушников, не будет выторговывать себе выгоды личные, он пойдет прямо и открыто, готовый без колебаний исполнить наказ Земли Русской.
Собственно, так все и произошло. Атамана Заруцкого с его казаками князь Пожарский смял походя, и тот вынужден был отойти к Коломне, чтобы не оставить совсем без защиты Мари-нус царевичем Иваном. И поляки, видя решительный настрой свежей рати, не замедлили вступить в переговоры о сдаче.
Понимал я, что с победой князя Пожарского дело царевича Ивана гибнет почти безвозвратно, тем не менее не мог я сдержать слез, когда воитель славный под звон колокольный вступил во главе войск своих в ворота Кремлевские.
«Конец Смуте! – ликовало сердце мое. – С сего дня великого начинается возрождение Земли Русской! Хвала Господу!»
Глава 11
Последняя
[1613—1618 гг.]
«Москва от польских и литовских людей очищена, храмы Божии в прежнюю лепоту облеклись, и Божие имя славится в них по-прежнему. Но без государя державе Русской стоять нельзя, печься о ней и людьми Божиими промышлять некому, без государя вдосталь державу Русскую разорят все, без государя держава ничем не стоится и воровскими заводамц на многие части разделяется и воровство много множится».
Так начинались грамоты, что по всем городам русским были разосланы. Призывались в них люди выборные в Москву на Собор Земский для избрания царя нового. Дело это многотрудное, суеты не терпит. В землях, Смутой не затронутых, и поступали по старинке, думали долго, выбирая лучших и наказ составляя, слышал я, что в некоторых местах мыслили объявить очищающий и просветляющий пост, строгий, сухой, трехдневный, для всех, включая младенцев грудных, дабы вернее расслышать глас Господень, возвещающий об избраннике Его. Верно ли это и чье имя прозвучало с Небес – мне неизвестно, так как выборные от земель отдаленных на Собор не поспели. Куцый был Собор, что и говорить, даже многие бояре знатные во главе с боярином первейшим князем Федором Мстиславским на нем не присутствовали – после сидения кремлевского разъехались они по вотчинам своим, где питали тело, забывая о душе и пренебрегая своими обязанностями священными. Не было и патриарха законного, который мог бы тот Собор освятить и направить, – уж год как пустовал престол святительский после мученической смерти преподобного Гермогена в узилище холодном, куда его ввергли безбожные поляки. Но все же это был Собор, не чета тому, что избрал на престол Василия Шуйского, и волю Господа он прозрел и исполнил. Уж в этом вы можете мне поверить, я Промысел Божий всегда сердцем чую и склоняюсь перед ним смиренно.
Избирали бы по закону, выбрали бы царевича Ивана. Но Месяц Ясный, пока еще молодой и слабый, не воссиял в сердце народном, подобно отцу его, Красному Солнышку. И хоть звучало имя Ивана громко, особенно в первые дни, но выкрикивали его немногие оставшиеся в Москве казаки да черный люд на площадях, на самом же Соборе не нашлось людей вер–ных и решительных.
Избирали бы достойнейшего, выбрали бы князя Дмитрия Пожарского или, как его более правильно величали на Соборе, князя Пожарково-Стародубского. Достойнейшего не только по делам его, но и по крови. Куда было до него всяким Геди-миновичам – Мстиславским, Голицыным, Трубецким, о Романовых худородных и речи нет, только Шуйские могли бы помериться с ним кровью, но тех ни одного не осталось в пределах русских. За своего воеводу счастливого ратовало войско, к нему склонялись многие святые отцы, знавшие его ревность к церкви православной, да и сам князь Дмитрий отнюдь не устранился от дел выборных, но...
Но избрали Михаила Романова. У которого и прав-то никаких не было, которого никто толком не знал, за которым никакой силы не стояло, который, наконец, находился незнамо где! Как никто не стоял? – воскликнете вы с удивлением, соглашаясь со всем остальным. – Что же вы, князь светлый, талдычили нам пятьдесят лет о заговоре романовском, а как до дела решительного дошло, так, оказывается, и нет ничего в помине?! Да, отвечу я, так вот все сложилось, и заговор был, и силы в него были вовлечены огромные, все спалили они себя в пожаре зажженной ими же Смуты. Немногие оставшиеся, те же сидельцы кремлевские Салтыковы, вели себя тихо, спра-
ведливо опасаясь, что придется ответ держать за злодеяния и измены многолетние. Даже Федор Романов, смирившийся с поражением, прислал из тюрьмы польской грамотку, в которой советовал Собору избрать кого-нибудь из бояр, на кого Господь укажет, имея в виду, конечно, бояр истинных, из старой знати. Был еще брат его Иван Никитич, боярин Борисовой поздней выпечки, тот, услышав фамилию свою, встрепенулся было, но от имени провозглашенного сразу сник и одно только молвил обиженно: «А почему не я?» Так и получилось, что выкрикнули Михаила Романова люди никому не известные, даже имен своих истории не оставившие, поддержали же их некоторые святые отцы, заверившие клятвенно, что было им откровение Божие, Собор откликнулся на этот призыв, беспристрастный и бескорыстный, и после молитвы совместной и долгой, просветленный, проголосовал за Михаила Федорова сына Романова.
В сущности, не Михаила Романова избрала Русь. Миша сам по себе место пустое. Его как испугали в младенчестве при штурме подворья романовского, так уж и на всю жизнь. Лишенный с той поры отеческой опеки, рос он в глуши в окружении женском и вырос форменной бабой без ухваток мужских. Образования, понятно, никакого, я так думаю, что и чтению с письмом не обучен, оно бы не страшно, но при этом ведь и ума никакого, и воли. Даже благочестия истинного в душе не было, как у царя святого Федора, одна лишь смесь из женского страха перед Высшей Силой и бездумного исполнения обрядов.
Нет, не царя избрала Русь, а Судьбу. Какой она будет, когда прояснится, нам неведомо. Быть может, при сыне Михаила или при внуке. В одном уверен – будет она великой, хотя и совсем другой, чем при нас, царях извечных.
«Ехать к государю царю и великому князю Михаилу Федоровичу Всея Руси в Ярославль или где он государь будет... Бить челом государю великому, чтобы умилился он над остатком рода христианского и пожаловал бы ехать на свой престол
царский в Москву... А буде государь не пожелает, станет отказываться или начнет размышлять, то бить челом и умолять его всякими обычаями, чтоб милость показал, был государем царем и ехал в Москву вскоре: такое великое Божие дело сделалось не от людей и не его государственным хотением, по избранию Бог учинил его государем...»
Такой вот наказ дан был посольству многолюдному, которое отправилось на поиски царя новоизбранного. Обрели его нежданно в монастыре Ипатьевском – все как-то запамятовали, что сей оплот Годуновых царь Димитрий пожаловал преподобному Филарету, сиречь окаянному Федьке Романову. Там, в доме Святого Ипатия, первый из Романовых взял в руки посох царский.
Но этому предшествовали уговоры долгие. Оно, конечно, обычай таков, но обычаи надо правильно понимать, уговари-вали-то всегда наследника законного, а никак не царя избранного. Во всей истории нашей долгой одно-единственное исключение было – царь Симеон, но то был случай особый, опять же Симеона можно было считать наследником законным. Был он временами вздорным и упрямым, но все же мужем, в силе и здравом уме пребывающим. А в Ипатьевской обители к кому приступали? Не к Михаилу Романову, а к матери его Марфе, которая никакого права голоса не имела не только по женскому естеству ее, но по сану иноческому, подразумевающему отрешение от всяких дел мирских. Государь великий одно твердил: «Как маменька скажет, так и будет!» —та же сыну благословения своего не давала, укоряя державу, народ и послов разными мелкими женскими обидами, что она в жизни претерпела: насильственным пострижением в монахини, многолетней разлукой с мужем, конфискацией в казну царскую деревенек родовых, не забыла ни одного колечка, ни одного платья, что пропали при разгроме их подворья во времена царя Бориса.
Отбивая очередной приступ, Марфа говорила, что никогда они (!) с сыном не мечтали о сане державном и никогда не дерзнут взять в руки скипетр царский, оскверненный прикосновением разных самозванцев, добавляла она тут же. Что на
Руси много князей и бояр, превосходящих сына ее в знатности и достоинствах личных, среди них и надобно царя нового искать, впрочем, с непоследовательностью женской говорила после этого, что среди князей да бояр нет ни одного честного и верного человека, перечисляла все их измены царям предыдущим, Борису, Димитрию и Василию Шуйскому, кричала, что сей стае волчьей она не отдаст сына своего единственного на растерзание.
Тогда использовали средство последнее, усилили посольство иноками и инокинями монастырей окрестных, жителями Костромы и сел прилегающих и ходом крестным, с воплями и стенаниями вновь устремились на штурм твердыни неуступчивой. Митрополит Феодорит, шедший по главе, вызвал инокиню Марфу и обратился к ней с речью пространной. Щедро уснащая ее примерами историческими, ничего не говорящими темному уму, Феодорит рассуждал о неисповедимое™ путей Господа, возносящего избранников своих на престол царский из ничтожества, доказывал на примерах других, что Всевышний искони готовил Михаилу Романову и роду его навеки веков державу Русскую, обвинял Марфу в неповиновении воле Божией, столь явно выраженной в воле общенародной, грозил за то карами разными, даже и отлучением от церкви, заключил же речь мольбой слезной, рыдая, заклинал он Марфу именем святых икон, которые перед ней стояли, именем Спасителя, церкви, Руси Святой, дать миллионам страждущих государя вожделенного. Не устояла Марфа, сказала: «По изволению всесильного Бога и Пречистыя Девы Марии возьмите у меня сына единственного на царство, в утоление плача народного. Благословляю избранного вами и предаю Отцу Небесному, Богоматери, Святым Угодникам русским и вам, святатели, и вам, бояре! Да воссядет он на престоле царском!»
Тут, правда, Миша осмелился голос подать, просил избавления от чаши сей, умолял мать не пред авать его в жертву трону, говорил, что желает жить единственно при ней и смотреть на ее лицо ангельское. Но его никто не слушал и не слышал, слова негромкие утонули в воплях восторженных толпы,
ожидающей немедленных чудес и раздачи милостыни щедрой. Жителям же московским пришлось ждать этого часа счастливого долгих полтора месяца, столько времени Михаил Романов е матерью поспешали из Костромы в Москву, чтобы занять престол, в сиротстве пустующий.
Я после всех этих событий еще плотнее затворился в палатах своих, только в храм и выходил, по большим праздникам. Вот ведь как бывает: правление соотечественников и свойственников твоих для сердца горше иноземного! Вся нечисть, что во время Собора Земского по углам темным пряталась, теперь на свет Божий явилась.
Царила на шабаше сем инокиня Марфа. Помню, при муже, при Федоре серой мышкой сновала, а теперь – куда там! Владычица полновластная, своевольная, самодержавная и самодурная! Живет в монастыре Вознесенском, в палатах просторных, оставшихся нетронутыми после Марфы Нагой и царицы Марины, в окружении свиты изрядной из боярынь новых. Варево же ведьмино мешает при ней сестра ее, старица Евни-кия, два сапога пара! Господи, за что караешь землю Русскую правлением женским?! Мало у Тебя других напастей?! Наслал бы уж лучше саранчу. От Тебя приняли бы ее со смирением, от людей же – нестерпимо. Во главе сей стаи прожорливой стоят сыновья Евникины, Михайло да Борис Салтыковы, по сравнению с ними любая саранча – кузнечики стрекочущие. И, конечно, Иван Никитич Романов, он теперь первый боярин.
Нет уж, увольте! Я лучше дома посижу! Двор свой княжеский я восстанавливать не стал, только призвал из Углича десяток холопов и пару девок сенных, да еще стряпуху искусную, чтобы питаться наособицу от стола царского – не столько из чувства независимости, сколько из предосторожности разумной. Одно плохо было – покинул меня верный Николай, переселился в чертоги горние. Вот ведь как бывает: за все время осады ни разу не кашлянул, за живот не схватился, а сытой жизни полугода не протянул. И ведь совсем молодой – седьмой десяток только разменял! Парашку же я сам отослал, наградил за все приданым и замуж выдал, за купца, она, как я понял, легко сними общий язык находит. Дай им Бог счастья и детушек побольше!
Мальчика же, Ванюшу, я при себе оставил. Сколько их было, мальчиков милых и любимых, в жизни моей! Как тянулся я к ним всей душой, как стремился пестовать, опекать, учить, наставлять. По первому зову и даже без оного готов был прийти им на помощь, приласкать, утешить, дать совет мудрый. Вот только всегда между мною и воспитанником моим что-то вставало, когда судьба злосчастная, а когда и люди. Особенно женщины допекали – матери, тетушки, бабушки, мамки, бабки и приживалки, от них для мальчиков главный вред, а толку чуть. Я, собственно, Парашку только из-за этого и удалил, чтобы не портила мальца всяким баловством. Так исполнилась на старости лет моя мечта потаенная. Мы вдвоем, я и мальчик, все время вместе, от зари до зари, никто нам не мешает, ничто нас не отвлекает. Смотрю я с радостью, как растет мой мальчик, отмечаю с трепетом, как все явственней проступают в нем черты будущего мужа великого – мудрого, храброго, честного, милосердного, горжусь втайне, что это отчасти и моя заслуга.
Жили мы с Ванюшей душа в душу, никогда нам скучно вдвоем не было. Как-то так получилось, что нас одно и то же интересовало, могли мы надолго уставиться в небо, смотря на пролетающий клин журавлиный, или в землю, наблюдая за ползущей по травинке букашкой, то примемся птиц кормить, восторгаясь шумно шустрыми воробьями, выхватывающими крошки хлеба из-под самого клюва степенных голубей, или щенка по земле валять, иногда так заигрывались, что и об обеде забывали. Разговаривать мы могли часами. Это с другими людьми мне зачастую трудно было найти тему для разговоров, а с Ванюшей – завсегда легко. И он мне в том помогал, пытливый мальчуган, как да почему—слова любимые. Я от вопросов его никогда не уставал, на все давал ответы обстоятельные, пытаясь словами простыми объяснить явления самые сложные, даже те, в которых и сам-то не очень разбирался. А уж слушатель Ванюша благодарный: всегда откликнется смехом на шутку мою немудрящую, захлопает восторженно в ладоши на рассказ о подвиге богатырском, умилится до слез над сказкой грустною.
Как подрос Ванюша, так у нас более серьезные игры пошли. Я заказал для него полный набор оружия ратного: и сабельку, и лук со стрелами, и самострел, и пику, даже мушкет всамделишный, но маленький. Были бы рядом мамки разные, сразу бы кричать начали, как это дитю малому ножик острый в руки давать, не приведи Господь, порежется. Разве ж я сам не понимаю, что можно ребенку давать, а чего нельзя?! Вот, скажем, с пушечкой я повременил, как ни упрашивал меня Ванюша, хотя и пообещал клятвенно, что будет ему игрушка огненная, когда семь годков исполнится.
Ох, любит поколение новое всякие пукалки, пренебрегая оружием дедовским, надежным, тихим, так и играем мы, стреляя каждый по-своему, Ванюша, первым, из мушкета, я вслед за ним, из лука. Расстояние детское – двадцать пять шагов. А условия таковы: должен я попасть стрелой в дырку от пули на мишени.
– Деда, – обращается ко мне Ванюша, он меня всегда так называл, – а побьемся об заклад, что ты у меня сегодня не выиграешь?
– А каков заклад? – спрашиваю серьезно.
– Пряничек, – отвечает Ванюша.
– А есть ли у тебя пряничек?
– Есть, есть, я вчера со сгола уволок!
– Ну тогда давай!
Я протягиваю ему правую руку, а левой сам же и разбиваю нашу сцепку мужскую – не терпел я, чтобы кто-либо посторонний, даже и холоп, при играх наших присутствовал.
Ванюша устраивает мушкет на упоре, метит, высовывая язык от усердия, но иногда нет-нет да и стрельнет в мою сторону глазками хитрющими. И я тоже стараюсь, посылаю стрелу за стрелой, но в конце концов проигрываю. Не подумайте, что поддаюсь. Этого никак нельзя допускать. Игра – дело серьезное, по крайней мере для детей, тут никакой фальши быть
–ЦЧ5ЙЙ?
не должно, дети на фальшь чувствительны. Вы поддадитесь, и дите победе своей, конечно, порадуется, но ненадолго, ибо они быстро смекают, что не каждой победе радоваться надо и не каждой гордиться. Это они потом об этом забывают, а в годы детские очень хорошо это понимают. Так что соревноваться с ними надо изо всех сил, как с равным, а что силы не равны, так вы такие правила придумайте, чтобы условия уравнять. Непросто это, но вы вроде как умнее, вот и думайте. А не можете, так отойдите тихо в сторонку и не мешайте ребенку самому правила придумывать. Великие они придумщики! Ванюша, к примеру, недаром глазками хитрыми в мою сторону поблескивал, он-то знал, что ни за что мне не выиграть. Как же так, удивитесь вы, а если он мимо мишени стрельнет? Так ведь я то же самое делать обязан! Он в белый свет, как в копеечку, и я стрелу в небо, смотрю внимательно и говорю: «Кажется, попал». А Ванюша в тон мне: «Далековато, видно плохо, но будем считать, что попал». И – вновь начинаем! Но я никогда не поддаюсь, поэтому Ванюша не всегда выигрывает. Умается, бе-гаючи к мишени да обратно, пот градом катит, смотрит на меня и говорит: «Может быть, хватит. Ты, дед, устал, как я погляжу. Ничья?» – «Ничья!» – соглашаюсь я незамедлительно. Садимся рядышком на лавку, каждый вынимает свой закладной пряничек, разламывает его пополам, одну половину себе берет, другую недавнему сопернику протягивает, так сидим мы, прянички жуем и обсуждаем выстрелы особенно удачные, друг дружку великодушно нахваливаем.
Лишь одно событие в те годы заставило меня нарушить мое добровольное затворничество – в Москву под охраной крепкой, в цепях и клетке доставили Марину с мальчиком и атаманом Заруцким. На преследование их властители новые потратили много больше сил, чем на борьбу с поляками и разными бунтовщиками. Марину с Заруцким оттесняли все дальше на юг, но в конце концов им удалось укрепиться в Астрахани, там они составляли планы продолжения борьбы, сноси-
лись с шахом персидским и с султаногд турецким, призывая о помощи и готовя себе убежище на случай поражения, писали прелестные грамоты донским, терским и волжским казакам, укрепляли в верности ногаев, намеревались по весне двинуться вверх по Волге, к Казани. Но жители астраханские, соблазненные золотом романовским, учинили бунт, Марина с За-руцким едва вырвались из окруженного детинца астраханского и попытались уплыть на стругах в Персию, встретив же в море ладьи со стрельцами царскими, свернули кЯику, где их и настигли.