Текст книги "Царь Дмитрий - самозванец "
Автор книги: Генрих Эрлих
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц)
И еще одно новое слово появилось тогда на Руси – двоемыслие. Это когда на языке у человека одно, а в мыслях другое, когда на словах он клянется в верности одному государю, а служит другому, на самом же деле не служа никому, кроме самого себя. Совсем люди Господа забыли! Ведь Ему не только дела наши, но и мысли ведомы! Но ужас был даже не в этом, а в том, что это самое двоемыслие в обычай вошло, никто его не осуждал, никто не отшатывался в возмущении от двоемысла, что уж говорить, если сам Василий Шуйский воскликнул как-то в досаде: «Да думай ты, что хочешь, только говори, как положено, и мне верно служи!»
Гонец прибыл незадолго до полудня. Поклонился низко, вручил свиток, молвил: «От царя Димитрия Ивановича Всея Руси!»
На свитке было всего три слова: «Приезжай. Прошу. Димитрий». Почерк был похож, но без той божественной красивости, которая в свое время приводила в восхищение патриарха Иова. Ведь почерк божественный отличается от просто красивого всякими мелкими деталями, которые сразу и не разглядишь, даже не завитушками, а особым наклоном линий, строго выверенной и соразмерной высотой букв и знаков, когда вся строка, независимо от того что в ней написано, начинает звучать гимном Господу. В этом же почерке слышался разве что клич боевой трубы.
И еще одно смутило меня – слово «прошу». Прежний Димитрий так бы не написал, ограничился бы одним словом или уж, наоборот, разогнался бы на весь свиток, все о планах и приказах.
– Приказано ответа дождаться, – донесся голос гонца.
– Передай, что завтра буду, – коротко ответил я, все еще погруженный в свои мысли.
На следующий день я в полной мере оценил описанные выше удобства от соседства двух столиц. Никто меня не задерживал, я выехал свободно со всей своей, невеликой, правда, свитой. Лишь воевода Василий Троекуров, отвечавший в тот день за ворота Кремлевские, окликнул меня: «В Тушино, князь
светлый? Доброго тебе пути. Увидишь сына моего, привет передай да пожури от моего имени – уж месяц как не виделись».
Место было мне хорошо знакомо, в излучине рек Москвы и Сходни, где дорогу водную пересекал многократно изъезженный мною тракт на Смоленск. А еще раньше, во времена брата моего, мы здесь иногда охотились. Но теперь его, конечно, было не узнать. Наверху, на косогоре, стоял большой, свежесрубленный дом, украшенный высоким коньком, резными столбами и наличниками окон. Надо полагать, дворец царский. Чуть пониже стояло два ряда таких же новых изб, заметно меньших, плотники споро собирали еще несколько. «Все правильно, холодать начинает, – отметил я и тут же подивился: – Димитрий, что, здесь зимовать собирается?» Следующая улица, если ее можно было так назвать, была вплотную заставлена добротными просторными шатрами, но не нашими, видно, польскими. Следующий ряд шатров был попроще, а еще ниже стояли обычные шалаши да навесы для лошадей. В самом же низу, на берегу Москвы-реки, раскинулся торг, который занимал место не меньше всего лагеря, как я упорно называл про себя Тушино. На торгу, как ни странно, было больше порядка, чем в лагере, сверху мне были ясно видны несколько площадей, соединенных достаточно широкими улицами, плотно заставленными новыми деревянным постройками, поменьше – лавками купеческими, побольше – кабаками, эти ни с чем не спутаешь из-за шатающихся близ них людей. Отметил я и три маковки часовенок, и тянущуюся чуть сбоку улочку для девок гулящих, вздохнул тяжело – все, как и должно быть в лагере военном, разноплеменном!
Между тем я уже поднялся на самый верх, к царскому дворцу, там меня ожидала встреча подобающая. Проводили с почетом к царю Димитрию. Димитрий – он! Постояли несколько мгновений, обнялись.
– Не ждал тебя увидеть, – сказал я.
ТаЕЕ? '
– Жаль княгиню Юлию! – ответил Димитрий. – Тяжко тебе сейчас! Помни, я всегда сердцем с тобой!
Любых слов я мог ожидать от Димитрия, но только не этих. Что же с ним приключилось? Но слова шли от сердца, я обнял его от всей души: спасибо, мой мальчик, и от меня, и от княги-нюшки, она тебя всегда любила.
– Я знаю, – сказал Димитрий, уловив мои мысли.
Я расплакался, сам того не ожидая и не желая, Димитрий, обняв меня за плечи, увел за собой в палаты, приказал подать вина. Я думал, что для меня, но он и сам крепко приложился к чаше, теперь мы были наравне.
– Как ты, дед? – спросил Димитрий.
– Плохо, – честно ответил я, – а как ты?
– Лучше, конечно, но не намного, – ответил Димитрий.
– Рассказывай! – коротко приказал я.
Рассказ был долог, потому что прерывался многократно появлением стольников и кравчих, всяких гонцов и нежданных посетителей, так что продолжался он до позднего вечера, я вам его вкратце перескажу.
Когда Димитрий счастливо улизнул в ту калитку в саду бывшего дворца царя Бориса, то он, конечно, кипел жаждой мщения. Сломанная рука и подвернутая нога ему в этом были не помеха, только еще больше раззадоривали. Волею судьбы он встретился с Мишкой Молчановым и Богдашкой Сутупо-вым, те увели коней с царской конюшни и некоторые царские причиндалы, наложили, как смогли, лубок на руку и помогли ему выбраться из Кремля, а потом и из Москвы. Не сговариваясь, понеслись на запад, в сторону Литвы, почему, Димитрий и сам объяснить не мог, говорил, что у него все в голове от ран мутилось. Он и подумать не мог, что переворот совершен Шуйским с двумястами детьми боярскими, казалось ему, что все войско или большая его часть заговором охвачены, только сунься к кому-нибудь – сразу в лапы к врагу попадешь. Так что все воинские отряды он объезжал стороной, чтобы не подвергать свое счастье испытанию во второй раз.
Уже близка была земля Северская, но руку у Димитрия так разнесло, что боль его из седла выворачивала. Остановились у
одной знахарки, та, развернув лубок, сразу заохала – ой, худо, как бы огневица не началась. А Димитрий и так уже весь горел в огне, и в начинающемся бреду приказал он Мишке Молчанову ехать в Самбор, где его хорошо знали, а Сутупову в Путивль, который неизбежно должен былютать центром нового восстания, ему он вручил свою печать, чтобы воззвания от его имени не пропадали втуне. Как же они покинули государя своего в немощи? Да ему стоило лишь глазами сверкнуть, как все слуги его во все стороны разлетались любые его приказания исполнять. Вот эти и разлетелись.
Других слуг у Димитрия не было, и для него наступило время покоя. По себе знаю, когда некого гонять по всяким суетным делам, то волей-неволей начинаешь о вечном задумываться, раны смертельные тоже этому весьма способствуют, очнешься и первый возглас: «О, Господи!» – что ты хотел сказать Господу, это дело второе, главное, что ты первым делом о Господе вспомнил. Атак как из-за раны своей, не желавшей заживать, Димитрий в забытье погружался беспрестанно, то и в себя он приходил не единожды и каждый раз произносил положенное: «О, Господи!» Так Димитрий стал о Господе вспоминать впервые, быть может, за долгие месяцы, даже годы.
Раньше он был уверен, что Господь его хранит, бережет, направляет и во всех делах поспешествует, после всех же последних событий московских его уверенность пошатнулась. Не вера в Господа пошатнулась, а уверенность в том, что он правильно распознал тот путь, что ему Господь назначил. Я всегда говорил о пользе размышлений о смысле жизни человеческой и о бренности бытия, мысли текут неспешно и умиротворяющее, более того, подвигают человека жить по Закону Божьему, а если вдруг согрешит он вольно или невольно, то каяться здесь и сейчас, а не там и потом, где и когда каяться будет уже поздно. Но я имел в виду смысл жизни человеческой вообще, а попытки распознать замысел Господа применительно к себе и к своей жизни почитал за занятие не только бесполезное, но и вредное.
Я видел перед собой человека, ничего не желающего, ни к чему не стремящегося. Димитрий ничего и не скрывал и даже
сам признался мне в этом с грустной и немного виноватой улыбкой – не оправдал я твоих надежд, дед!
Да, вернулся, собственно, об этом мне Димитрий и рассказывал тогда, а о своих душевных терзаниях упомянул вскользь, чтобы объяснить свою задержку, но ведь для меня душа всегда была на первом месте,
Едва начав ходить без посторонней помощи, а случилось это где-то через неделю-другую – он и сам точно не знал из-за своего беспамятства, Димитрий покинул дом знахарки. Несмотря на благодетельный уход, он не мог там больше оставаться – слишком много людей приходило каждый день к знахарке, да и голова мутилась от запаха разных трав, пучки которых были развешены по всему дому. С трудом взгромоздясь на своего жеребца, оставленного ему сподвижниками, он двинулся окольными дорогами дальше на запад в поисках места, где ему можно было бы отлежаться, поднабраться сил и думы свои додумать. Сделать это оказалось непросто, деревеньки по пути попадались завалящие, а если и был где крепкий дом, то хозяева под предлогами разными – тесноты, грязи, бедности или какой-нибудь хворобы – отказывались пустить «боярина» на долгий постой. Понял Димитрий, что смущает их его богатая одежда и аргамак – таких чудо-коней в этих краях отродясь не видывали. Так он до Литвы добрался. Тут дело пошло веселей. У жида-корчмаря Димитрий обменял своего жеребца на справную ногайскую кобылу, а свой наряд на целый ворох разнообразного, впрочем, крепкого и почти чистого тряпья, подобающего какому-нибудь шляхтичу средней руки. И невзирая на громкие стенания жида, что сегодня самый несчастный день в его жизни, так как он в непонятном ослеплении совершил невыгодную сделку, навеки разорив себя и свою семью, Димитрий выбил из него сто злотых и увесистый мешочек грошей, чтобы было чем расплачиваться в дороге. В этом, понимаете ли, истинная трагедия нас, удельных и великих князей: попадешь случайно, один в место незнакомое и просто нечем людям отплатить за приют и еду. Я сам несколько раз в жизни попадал в такое очень неловкое положение, вот и у Димитрия денег с собой не было, а самого малого, что он мог снять с себя или с аргамака, хватило бы, чтобы ку-
пить не только всю корчму, но и самого хозяина со всем его многочисленным семейством. Собственно, с этого все и началось, Димитрий, плотно отобедав, стянул с мизинца маленький перстенек и бросил его хозяину: «Отдаю за четверть цены!» – и тут же назвал эту самую цену.
Так опростившись, Димитрий уже смело заезжал в городки и вскоре нашел себе пристанище в доме православного священника в Пропойске. Назвался он Димитрием Нагим, бедным сыном боярским из-под Путивля, сказал, что участвовал в походе московского царевича, здесь же спасается от мести боярской. Больше его ни о чем не спрашивали. Несмотря на тяжкие мысли, мучившие его, молодость брала свое, телесные силы Димитрия быстро восстанавливались, он по нескольку часов в день без устали скакал по окрестным дорогам, а сросшаяся и зажившая рука уже по-прежнему крепко могла держать саблю. Вот только в пальцах пропала былая ловкость. Задумал как-то Димитрий написать письмо Марине, нет, не для того, чтобы как-то переслать ей, – как бы он это сделал? И что он мог ей сказать в том своем состоянии души? Он просто хотел в форме письма жене собрать воедино все свои мысли и таким образом попытаться лучше разобраться в них. Сел писать, а перо выводит какие-то каракули, понять, конечно, можно, но смотреть противно. Впервые за много недель что-то задело Димитрия за живое, стал он руку разрабатывать, добиваясь своего прежнего письма. Даже прогулки свои сократил. Тут дети священника, отроки восьми и десяти лет, заинтересовались странным занятием жильца, Димитрий сначала гнал их от себя, а потом неожиданно привлек и стал объяснять им разные буквы и как они в слова складываются.
– Знаешь, мне это даже стало нравиться, я с каким-то нетерпением ждал, когда в дверях сверкнут их любопытные глазки, – с некоторой неловкостью признался мне Димитрий.
– О, я тебя понимаю, как я тебя понимаю! – горячо ответил я ему.
– В какой-то момент я вдруг понял, что судьба этих двух отроков, какими они людьми вырастут, что с ними в жизни
приключится, для меня важнее и интереснее судеб миллионов моих безвестных подданных, – сказал Димитрий и, остановив рукой мой протестующий возглас, с непривычной откровенностью продолжил: – Я ведь раньше на отдельного человека никогда внимания не обращал. Это еще с монастырей пошло, по которым ты меня укрывал. Я даже наставника, которого ты ко мне приставлял, никак не отделял от остальных монахов, они для меня все сливались в одну черную массу. Больше монастырей, больше черной массы, только и всего. Да и в войске то же самое, только масса пестрее одеждой. Нет, конечно, кого-то я выделял, кого-то приближал, но были они для меня не людьми из плоти и крови, а какими-то инструментами в руках моих. Я пытался проникнуть в их мысли, но так, как заглядывают в какое-нибудь устройство – все ли ладно, не подведет ли в решительную минуту? А награждая, как бы подтягивал ослабшую веревку или поправлял сбившийся прицел. И вдруг эта масса распалась, пусть из нее только два этих отрока выступили, но за ними вполне и другие могут последовать.
– И последуют! – радостно подхватил я. – И хорошо это! Добрее будешь к людям, снисходительнее в проступках их мелких, внимательнее к их заботам. И вообще, мальчик мой, ничего удивительного с тобой не произошло, повзрослел, по-мудрел. Для государя великого качество совсем не лишнее.
– Еще как лишнее! – с горечью в голосе воскликнул Димитрий. – Ведь если проникаться судьбой отдельного человека, то ничего сделать невозможно. Вот я раньше великим императором быть хотел, подчинить воле своей весь мир подлунный, но как же я буду бросать людей в атаку, зная, что не все вернутся с поля брани, а ведь у них жены, дети малые, родители старые.
– Так ведь война же! – прервал я его. – Она без жертв не бывает. Да и кто когда считал людишек на Руси!
– Людишек... – протянул Димитрий и надолго замолчал, потом продолжил угрюмо: – Ты оглянись вокруг, выхвати любого из воинства моего нынешнего, что нашего, что ляха, что бедного, что боярина, увидишь, каков подлец и мерзавец. Все вместе представляются смелой, веселой и верной брати-
ей, а по отдельности... – Димитрий досадливо махнул рукой. Вдруг взгляд его заметался, и он, приблизившись ко мне, зашептал на ухо: – Никому не верю! Предадут! Как в Москве! Зарежу!’ ночью! Как в Угличе! Я ведь каждый раз на новом месте сплю и никому об этом заранее не сказываю. А по ночам все одно заснуть не могу, брожу, переодевшись, по лагерю, прячусь в тени у костров, слушаю, что люди меж собой говорят, или к палаткам ляхов подкрадываюсь и тоже слушаю. Все изменники!
– Не все, не все, – попытался успокоить я Димитрия, обнял его левой рукой за плечи, а правой налил полную чару вина, – вот, выпей, остынь и расскажи все по порядку, а то уж я заждался.
Димитрий выпил чару одним махом, закусил пряником, помолчал немного и заговорил глухим голосом:
– Да тут и рассказывать особо нечего. Я оставил всякие мысли о возвращении на престол, не то что мечтаний – желания никакого не было, даже какое-то отвращение появилось. Кое-какие вести с русской стороны доносились, но я к ним особо не прислушивался. Знал, конечно, что Шуйский на Москве воцарился, что всех знатных поляков на Руси задержали, что все уверены в моем спасении, что именем моим война ведется, но не более того. И еще был уверен, что ищут меня, но надеялся, что не найдут. Они и искали, прочесали частым гребнем все уезды вокруг того места, где меня оставили Мишка с Богдашкой, уж и руки опустили от бесплодности поисков, один пан Меховецкий не сдавался, ты, наверно, помнишь его, он у меня в ближних был в Москве, высокий такой, жилистый. Он догадался литовские местечки обшарить. Еду я как-то по улице, а навстречу мне Меховецкий сам-третей с двумя незнакомыми мне шляхтичами. Как увидел меня, слетел с коня, бросился передо мною в пыль на колени, завопил на всю улицу: «Хвала Господу! Нашлось сокровище души моей!» Ну он всегда был склонен к высокопарным выражениям. Я отнекиваюсь, обознался, дескать, тут толпа собирается, Меховецкий продолжает кричать, указывая на меня как на новообретенного царя московского, приставы литовские явились откуда ни возьмись, я по-прежнему отнекиваюсь, приставы вдруг реша-
ют, что я русский лазутчик и пытаются стащить меня с лошади. Этого я не стерпел, открылся. Тут такое началось! Все кричат восторженно, даже и приставы, часа не прошло, как стали появляться паны литовские при полном вооружении, готовые немедля со мной в поход двинуться. Можно было подумать, что они все эти месяцы и ели, и спали в доспехах, чтобы ни мгновения не потерять при счастливом известии. Орда набралась изрядная, и поволокли меня, как... барана. Видишь, куда заволокли, под самую Москву, я пальцем не пошевелил. Поляки не поодиночке являлись, а сразу сотнями, каждая со своим командиром, потом тысячами, Петька Сапега целый полк привел, Рожинский – четыре тысячи всадников.
– Это какой Рожинский? – не сдержался я. – Князь?
– Он самый, князь Роман.
– Гедиминович, – уважительно сказал я, – с Мстиславскими да Голицыными кровью помериться может. Знатный слуга тебе достался!
– Он даже со мной кровью мериться вздумал! – недовольно буркнул Димитрий. – Гедиминович, – презрительно протянул он, – такой же разбойник, как и все! Пана Меховецкого собственной рукой зарезал и себя гетманом всего войска провозгласил. Теперь с Сапегою за первенство борется. Ну и пусть! Лишь бы ко мне не приставали с требованиями немедленно брать Москву.
– Так отчего же не взять! – всплеснул я в изумлении руками. – Шуйского только чуть подтолкни, покатится, как снежный ком с горы, и рассыплется так, что следов не найдешь.
– Ноги моей в Москве не будет! – вдруг взметнулся Димитрий. – Ненавижу этот город! («Господи! Опять!» – подумал я.) И народ московский, лживый, двуличный и неблагодарный, ненавижу! Я для них все делал, сколько ни один государь до меня, а они!..
– А что народ?.. Народ-то как раз... – начал было я, но Димитрий прервал меня:
– Я все знаю! Мне поляки, которые едва спаслись во время погрома, которых потом неделями голодом морили и чуть ли не нагишом палками до границы гнали, они мне все в красках расписали!
Мог бы я ответить, что все это ложь злокозненная, но даже пытаться не стал, Димитрий меня все равно бы не услышал. Я с другой стороны попробовал зайти.
– Но ведь в Москве: престол царский, твой престол! – напомнил я ему.
– Сколько раз тебе повторять, что не хочу я этого престола! – раздраженно закричал Димитрий.
Ну о чем после эдакого говорить? Не о чем. Я и сидел молча, ощущая, как гнетущая тяжесть наваливается на меня, выдавл и-вая из меня весь мой дух и оставляя внутри гулкую пустоту. Тут вдруг Димитрий заговорил вновь.
– Кто уж хочет, так это Марина! – язвительно заметил он. – Не хочет – жаждет, алчет! Сходи к ней, она тебе обрадуется, уж с ней-то вы столкуетесь! А мне распорядиться надо, завтра у нас еще одна встреча, столь же знаменательная!
На последние слова я по своему обыкновению не обратил никакого внимания, выйдя же из палаты Димитрия, испытал неожиданное облегчение, как будто сделал какую-то тяжелую и крайне неприятную работу. И еще я подумал, что за все время разговора Димитрий произнес имя Марины лишь дважды – мимоходом при рассказе о своих письменных занятиях и язвительно в самом конце. Что бы это значило? Я поспешил на половину Марины.
– Светлый князь, Юрий Васильевич, вы представить себе не можете, как я вам рада!
Марина с улыбкой на устах устремилась мне навстречу. Будто и не царица Московская, летела как какая-нибудь княжна, племянница или крестница или как княгинюшка моя ненаглядная, вот так же встречала она меня в первые годы нашего брака. У меня навернулись слезы на глазах, не оттого, что княгинюшку вспомнил, просто я не ожидал увидеть такую искреннюю радость, вот и расчувствовался по-стариковски. Марина же поняла это по-своему и сразу приняла скорбный вид .
– Слышала о вашей утрате, князь светлый. О нашей общей утрате! Перед самым отъездом получила горестную весть, сходила в храм Софии, помолилась за упокой души рабы
Божьей Юлии да заказала сорок служб поминальных. Княгиня Юлия теперь в раю, у престола Пресвятой Богородицы, и молит за вас, за Димитрия и, надеюсь, за меня.
– Спасибо, милая, – ответил я и, забывшись, поцеловал Марину в плечико, как, бывало, княгинюшку целовал.
Марина сделала вид, что не заметила моей оплошности, – истинная царица!
Во время первых обязательных расспросов я исподтишка разглядывал Марину. Почти не изменилась за два с лишним года, что мы не виделись, но – какие ее годы! Вот только две складки залегли около рта, вероятно, от перенесенных страданий. Еще отметил я ее русское платье – или французские истрепались? С другой стороны, в красном углу икона православного письма – это хорошо, если не для виду. Я присмотрелся – знакомый образ. Точно, святой Леонтий.
– Не из Ростова ли? – спросил я Марину, показывая на икону.
– Из Ростова, – подтвердила она, – пан Сапега в подарок преподнес.
– Встречался я с этим паном, – сказал я, – он мне показался, а теперь вижу – разбойник!
Последнее, впрочем, я при себе оставил и направил Марину на рассказ о ее жизни в Ярославле, об отъезде в Польшу и удачном бегстве. Повесть ее была по-женски длинной и изобиловала множеством несущественных деталей, хотя иногда и весьма забавных. Перескажу главное.
Когда Димитрий вернулся и под его знамена стали стекаться тысячи поляков, Василий Шуйский понял, какого он дал маху, разругавшись с королем Сигизмундом. Он поспешил заключить с ним мирный договор, по которому, в частности, король Сигизмунд должен был приказать всем своим подданным, без его ведома и разрешения поступившим на службу к Димитрию, немедленно вернуться домой, а Шуйский обязался освободить всех ляхов, включая Марину, воеводу Мнишека и послов польских, и дать им все необходимое для безопасного путешествия до границы. Еще там был один смехотворный пункт, запрещающий Марине именоваться царицей
Московскою, как будто они были вправе что-либо приказывать Марине, тем более отменять помазание Божие.
Для сопровождения Марины и ее многочисленной свиты был прислан не менее многочисленный отряд под командой князя Долгорукого. Марине не составило никакого труда вьь тянуть из князя предполагаемый путь их движения, о чем она незамедлительно сообщила Димитрию, с которым уже несколько месяцев состояла в частой переписке. У Белой медленно двигавшийся поезд был взят в клещи отрядами панов Валавского и Зборовского, посланных Димитрием для освобождения Марины. Обошлось без драки, Марина, воевода Мнишек и все, кто хотел к ним присоединиться, были отпущены восвояси, остальные же ляхи, истомившиеся в плену, в сопровождении отряда князя Долгорукого свободно продолжили свой путь к границе.
Получив весть об освобождении жены, Димитрий не устремился к ней в нетерпении («А быть может, не мог?» – подумал я тогда с горечью), и их первая встреча произошла уже под самым Тушином, в одной версте. Обставлено все было, как при встрече Димитрия с матерью: Димитрий, мчащийся галопом навстречу приближающейся карете, прилюдные объятия на дороге, затем долгая беседа в раскинутом на холме шатре. Вот разве что простого народу было много меньше – только жители окрестных деревень, привлеченные редким зрелищем, да еще Димитрий не шел пешком возле кареты по пути к шатру, а ехал на лошади. Зато потом последовало еще одно, совершенно неожиданное совпадение с церемонией встречи инокини Марфы – Марина из шатра отправилась не в Тушино, в царскую спальню, а в ближайший Саввино-Сторожев-ский монастырь в Звенигород, на богомолье. Марина утверждала, что она, не задумываясь, согласилась на это предложение Димитрия, но что-то мне не верится. Но одно то, что Димитрий додумался до такого, а Марина подчинилась, показывало, что оба они много размышляли об ошибках своего предыдущего царствования и сделали правильные выводы. Для меня в этот момент впервые за день блеснул лучик надежды. К сожалению, он оказался единственным.
Через пять дней состоялся торжественный въезд Марины в ее новую столицу, все как положено: открытая золотая карета, грохот пушек, войска, стоящие вдоль дороги и приветствующие радостными криками свою царицу, блеск доспехов и драгоценных камней, щедро усыпающих одежду и оружие, кавалькада из самых знатных польских панов, бояре, склоняющиеся в низком поклоне. Наконец-то Марина водворилась во дворце царском, рядом со своим любимым венценосным супругом. В этом месте своего рассказа Марина как-то разом сникла и надолго замолчала.
– Вы ведь уже разговаривали с Деметриусом? – осторожно, даже с какой-то опаской спросила она.
–Да, – ответил я и не смог сдержать скорбного покачивания головы, – и не узнал его. Это совсем другой человек!
– Не слушайте его! Не придавайте его словам никакого значения! – с жаром заговорила Марина. – Он наговаривает на себя! Он скрывает свои мысли, потому что никому не верит после московской измены. Его видимое безразличие это лишь личина, которую он надел на себя, чтобы вернее обмануть врагов и вынудить их раскрыть их коварные планы. Он по-прежнему мечтает о славе и полон величественных планов. Я это знаю! Я это чувствую сердцем! Любящее сердце не обманешь! Вот вы наверняка корили его, что он Москву не берет, а я его понимаю – после всего он хочет, чтобы жители московские сами Шубника с престола свергли и привели к нему в цепях и пали бы ниц, моля о прощении. Ведь Деметриус столько пережил за это время, столько передумал, что неудивительно, что сердце его охладело, но я своей любовью растоплю лед, возрожу его к жизни, и он восстанет во всей силе!
Мысли Марины по-женски кидались из стороны в сторону, и лишь мой многолетний опыт общения с княгинюшкой позволял мне следовать этим извилистым путем и ухватить самое главное. И это главное лишь подтверждало и усиливало мое тягостное впечатление от разговора с Димитрием.
– Одно меня волнует и беспокоит, – продолжала между тем Марина, – мне кажется, что Деметриус ко мне охладел. Нет прежних долгих разговоров, былой искренности. Я не
могу достучаться до его сердца! И он так редко переступает порог моей спальни и еще реже остается на всю ночь. Вдруг он разлюбил меня?! Или у него завелась какая-нибудь?
Ох, женщины, женщины! Будь ты хоть трижды истинной царицей, а все равно баба. Да, правильно сказал в свое время князь Воротынский (повторять не буду, чтобы язык не осквернять), я это, конечно, не во время разговора с Мариной понял, а лет за пятьдесят до этого.
«Какая-нибудь любви не помеха», – чуть было не сорвалось с моего языка, но я вовремя сдержался, рассудив, что женщина, да еще в таком состоянии, может не оценить глубины этой мысли и вместо успокоения впасть в еще большее расстройство, не дай Бог, зарыдать, так что я принялся увещевать Марину ее же словами:
– Димитрий столько пережил за это время, столько передумал, что неудивительно, что сердце его охладело, но ты своей любовью...
В ответ Марина разразилась слезами. Я поспешно покинул комнату – на сегодня достаточно!
Сколько раз я наступал на одни и те же грабли – не счесть! Вслушался бы внимательнее в прощальные слова Димитрия, спросил бы, что за встреча знаменательная ждет нас поутру– духу бы моего не было в Тушине тем же вечером. Ан не вслушался, остался, сел пировать – больно уж хотелось мне поближе познакомиться с князем Рожинским, все ж такиТеди-минович и какой-никакой, а родственник. В результате пришлось на следующий день со всей присущей мне сердечностью приветствовать митрополита ярославского и ростовского Филарета, сиречь окаянного Федьку Романова. И потом еще долгие часы сидеть с ним бок о бок за столом пиршественным, выслушивать его побасенки. Рассказывал он о своих приключениях живо и смешно, так что я невольно улыбался, а то и хохотал в голос и оттого злился на себя еще больше.
Со слов Федора выходило, что он навострился к Димитрию, едва тот обосновался в Тушине, но жители ростовские
так его возлюбили, что не желали отпускать из города ни под какими предлогами. Уверовали они, что только молитвами митрополита их город спасается от разорения войны междоусобной. И так они своего заступника пред Господом берегли, что денно и нощно ходили дозором вокруг двора митрополичьего. Одна надежда у Федора оставалась – на поляков, прознав, что Петр Сапега с большим отрядом движется к Троице, Федор отправил к нему тайного гонца со слезной мольбой о вызволении из пленения ростовского. Сапега не преминул откликнуться на призыв любимого дяди царя, как упорно именовал себя Федор, оттирая в сторону Нагих. По дороге Сапега взял Переславль, точнее говоря, горожане сами с готовностью распахнули свои ворота перед отрядами Димитрия и вновь присягнули любимому царю, когда же узнали, куда держит путь Сапега, то с восторгом влились в его войско – переславцы с ростовскими испокон веку на ножах, вот только никто не помнит, из-за чего. Узнав о приближении поляков, Федор возликовал, вещи упаковал, хлеб-соль приготовил, да и жители ростовские, завидев головной отряд поляков со знаменем Димитрия, широко распахнули ворота, но тут какой-то глазастый выглядел бредущую следом толпу переславцев с вилами да топорами, ворота закрыли и бревном заложили. Никакие увещевания Федора изнутри и Сапеги снаружи не сломили упорства ростовчан. Пришлось Сапеге устраивать форменный штурм города. Сберегая своих воинов, он пустил вперед переславцев, невольных виновников всей этой неразберихи, от этого остервенение битвы только возросло. Но пуще стен жители ростовские берегли главную свою святыню – митрополита Филарета и, окруженные врагами со всех сторон, увлекли его в храм Успения и там заперлись, угрожая взорвать себя вместе с храмом. Что непременно бы и случилось, если бы Федор не окропил вовремя порох святой водой, по два кувшина на бочку. Но Федор все же едва не пострадал за веру, когда ворвавшиеся в храм поляки стали вырывать его из рук православных. Слава Богу, отделался изодранными в клочья клобуком, ризой драгоценной и епитрахилью. Тут уж было не до боярской спеси, оделся в то, что добрые люди дали, —
татарскую меховую шапку, крестьянский армяк да казацкие, латаные-перелатаные сапоги, запрыгнул в первую попавшуюся телегу и поспешил в Тушино, к своему возлюбленному Димитрию.
Сей красочный рассказ Димитрий не мог оставить без ответа, а подвиг – без награды.
– За Патриарха Московского и Всея Руси, преосвященного Филарета! – возгласил он, подняв кубок с вином.
Я нисколько не удивился, я уж давно смекнул, к чему дело клонится. Но одна неясность все же оставалась, и, когда стихли долгие громкие здравицы, я наклонился к Федору и тихо спросил: «Зачем идешь на это, Федор Никитич? Ведь это же не* законно».