Текст книги "День рождения покойника"
Автор книги: Геннадий Головин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)
Раньше, бывало, сами по утрам под окнами ходили, взывали сладкими голосами: «Василь Степаныч! Будь человеком, выйди на смену!» – страхделегатов с четвертинками подсылали, один раз даже ведро лечебного рассола принесли, а сейчас…
Страшно и вспомнить-то.
Вахтер на проходной Матфей Давидович – по кличке, а может, и по фамилии Сороконожко, – завидев бредущего на работу Пепеляева, вдруг с необыкновенной суетливостью выкарабкался из своей одноместной будки, где вседневно сладко почивал в две смены (за себя и за жену), – визжа протезом, выхромал в середину распахнутых ворот, никогда не закрывавшихся, потому как три года назад одну половину от них, когда горел план по утилю, свезли на городскую свалку, – так вот, одноногая Сороконожка эта выскочил на дорогу и, распяв руки, закричал ликующим предсмертным голосом:
– Не пущу!
Впервые увидев Матфея при исполнении служебных обязанностей, Василий, честно говоря, испугался. Потом попытался было обойти стража стороной, но тот побелел вдруг, задрожал-задребезжал от ужаса и смелости и стал делать вид, что расстегивает огромную, как портфель, дерматиновую кобуру, привязанную на животе. В кобуре той, кроме бутерброда, конечно, без масла, ничего и не было, но Василий уважил столь шуструю старость и столь беззаветное рвение по службе. Сказал, поднимая руки:
– Сдаюсь, Матфей! Уговорил. Не пущаешь? Не пойду.
После чего обогнул Сороконожкину будку и вошел на территорию через трехметровую дыру в заборе, заколоченную двумя трухлявыми штакетинками.
Матфей Давидович проследил его взглядом, облегченно вздохнул и похромал на свою огневую точку, где уже закипал чайник. Задание, данное Спиридоном Савельичем, он с честью выполнил: лысого, с бородой, похожего на кого-то из пароходских, он через вверенные ему ворота, рискуя жизнью, не пропустил.
Между тем Пепеляев стоял шагах в десяти от проходной и предавался чтению.
На фанерном – метр на метр – в красное крашенном ящике было написано: «Здесь будет сооружен бюст-памятник о героическом экипаже „Красный партизан Теодор Лифшиц“».
За ящиком коротким рядком были натыканы в землю хворые, уже начавшие загибаться саженцы. Чтобы их Василий ни с чем другим не перепутал, в землю был вколочен капитальный кол с дощечкой: «Аллея героев».
Чуть сбоку, рядом с пароходской Доской трудовой славы, затмевая ее изобилием позолоты и новизной не успевшего еще вылинять кумача, красовалась другая Доска – «Героический экипаж „Теодор Лифшиц“», с портретами и стихом, сколоченным из фанерных буковок.
Портреты делали, видать, в одной артели: у каждого на фото был и штурвал и пальма. Только для Валерки-моториста сделали почему-то скидку – пририсовали на переднем плане кусок токарного станка.
Стихи были тоже качественные.
В звонкую бронзу отлившись,
Плывет через года
Самоходка «Красный Лифшиц»!
Не забудем никогда!
– Парень, подмогни! – раздался вдруг за спиной Василия погибающий голос.
Человек погибал на полусогнутых под тяжестью еще одного раззолоченного сооружения из фанеры и кумача. Пепеляев подмогнул.
– Подержи! А я сейчас живо ямку оформлю! – И человечек быстро, на четвереньках, не жалея утюженых брюк и довольно чистых рук, стал откапывать осыпавшуюся яму для столба.
Человечек этот был незнакомый, но известный. Сколько Василий его ни видел, он всегда шустрил где-то вокруг начальства и никогда – без галстука, чем вызывал у Пепеляева неподдельный интерес и даже уважение. С виду совсем пацанчик, он напоминал до последнего гвоздика точную модельку человека: все у него было раза в полтора меньше, чем у людей, за исключением огромной, заскорузлой от помады волны волос, вознесенной над его блеклым личиком порочного младенца.
Всегда в костюмчике, всегда, как сказано, в галстучке, в начищенных штиблетиках, он с утра до вечера сновал туда-сюда по непонятным своим делишкам – напоминал какого-то неопасного зверька, кормящегося при людях.
Василий от нечего делать читал, чего держал. Было чего почитать.
«…Развернуть среди экипажей пароходства всенародный поход за звание Экипажа имени экипажа „Теодора Лифшица“… Навеки зачислить героический экипаж в личный состав, отчислять часть заработанных средств… Работать так, как будто „Красный партизан Теодор Лифшиц“ и сегодня в нашем кильватерном строю борцов за выполнение плана гордо бороздит волны Шепеньги под флагом медали Трудовое отличие III степени Чертовецкого пароходства… Единогласно. Из протокола, принятого на общем собрании представителей трудящихся».
– Кипит, как погляжу, работа-то? – заметил Пепеляев.
– Не то слово! – копавший повернул к Василию счастливое лицо. – Это мы еще только разворачиваемся!
– Ну а про тех, которые с другой баржи сгоревши, чего про них-то ни полслова? – поинтересовался Василий.
– Те – не наши, – просто объяснил человечек. – Тех в Бабашкине подымают. Ну, давай… осторожненько… взяли… опустили… Сейчас земелькой забросаю, и – гора с плеч! А то приедет не сегодня-завтра комиссия по проверке…
– По проверке чего?
– …По проверке развертывания… А у меня трудовая инициатива наглядно не отражена. По головке-то ведь не погладят?
– Это точно, – согласился Василий. – Не погладят. Погодь! Я там видел кирпич битый! Вокруг столба сыпануть надо, чтоб не качался. Щас принесу!
Он сделал все, как надо. Столб с инициативой встал как вкопанный. Навеки, проще сказать. И, премного довольный, побрел Пепеляев потихонечку дальше.
В порту лениво кипела жизнь. На втором причале сгружали карибскую картошку – в ожидании, когда развяжется очередной мешок, сидели поодаль мальчишки и старухи с ведрами. На третьем и четвертом – ввиду поломки крана, случившейся полгода назад, уродовались вручную: взламывали контейнеры с валенками, и продукцию прославленной чертовецкой пимокатной фабрики ссыпали в трюмы варварским навалом.
Первый причал был пуст, хотя в ожидании погрузки-разгрузки болтались на якорях посреди реки еще две посудины.
Кнехты на первом причале были покрашены красно-пожарной краской, а сам причал обнесен веревочкой. Была и надпись. Василий, уже без всякого удивления, прочитал:
«Здесь швартовался прославленный сухогруз „Красный партизан Теодор Лифшиц“.
Место швартовки только для судов, удостоенных звания „Экипаж имени экипажа „Теодора Лифшица“!!“»
– Ура, товарищи! – сказал Вася и сплюнул. Жарко ему было и скучно.
Возле конторы, в тенечке, как всегда с утра, обедали.
Опоздал нынче Пепеляев, занимаясь наглядной агитацией. Закусывали, правда, арбузами.
Василий выбрал себе обломок побольше, тоже занялся делом.
Ни тебе криков ликования, ни подбрасывания тела в воздух, ни радостных хлопаний по плечу, объятий, лобызаний и предложений выпить по такому поводу… Никак не встретили возвращение Василия Пепеляева в родной трудовой коллектив!
Он не то что обиделся. Он злобно заскучал.
Среди амбалов шел деловой заинтересованный разговор о том, сколько получают за выступление в телевизоре наши фигуристы.
– И не два шестьдесят, а рубль восемьдесят, – недолго послушав, раздраженно заметил Василий. – И не за каждый прыжок, а только за тройной ёксель-моксель.
На него оглянулись как на встрявшего в чужой разговор. Тут же торопливо переключили внимание на нового оратора, который в развитие предыдущей темы стал рассказывать о каком-то малахольном из Кемпендяя, который хариуса прикармливает на халву и удочкой таскает во-о-от таких рыбин!
– И не в Кемпендяевом это, а в Бугаевске, – с унылой сварливостью снова вмешался Пепеляев, – и не удочкой, а граблями. И не на халву, а динамитом.
– Ну что, орелики? Пошабашили и – будя! – Бригадир грузчиков дядя Кузя поднялся, собрал инструмент: рукавицы заткнул за пояс, стакан сунул в карман.
Пепеляева они словно бы и не видели, и не слышали. Двинулись потихоньку к причалам, разговаривая на сугубо производственные темы.
Пепеляев осерчал.
– Кузя! – крикнул он грубо.
Тот остановился. Остальные пошли дальше – слегка даже вприпрыжку.
– Ты, смотрю, червонец-то и не собираешься отдавать? А, Кузя?
Кузя осмотрел Пепеляева спокойным расчетливым взглядом.
Был он мужик тертый, битый и жадный. Червонец взял месяц назад на пять минут – разойтись в сдаче с покупателем, которому он пригнал из порта грузовик асбестовых плит.
– Вася! – сказал наконец дядя Кузя и улыбнулся нагло, чисто. – Как же я могу отдать тот червонец, если я тебя не узнаю, а того Васю (тут он горько вздохнул) похоронили мы… похоронили бедолагу… Ясно? И не шурши, покойник!
Куда уж яснее. Прощай, червонец, навеки!
Одним только и осталось утешаться, что, кроме Китайца и Кузи, никто ему вроде бы не был должен, а вот он – многим. В случае чего, решил он весело, я их буду прямиком на кладбище адресовать, к тому Пепеляеву!
Но все же – не будем кривить – расстроили Василия Степановича люди. И, понятно, не в презренном червонце дело (о нем он и вспомнил-то, только увидев Кузьму) – совсем в другом было дело, товарищи, совсем в другом…
«Мать родная не признала, ну это ладно… – обиженно размышлял Пепеляев, направляясь к начальству. – Для этого ей и склероз, и религиозный дурман, и общая темнота… Но вот когда родной производственный коллектив отворачивается, как от чужого! Когда он выпихивает тебя, как пустяковую пробку из воды! – вот тогда, действительно, незаслуженно обидно на душе становится…»
Секретарша Люся починяла колготки, приспособив для этого телефонную трубку.
– Ну ты даешь! – восхитился Василий. – Я битый час до Спиридона дозваниваюсь, у него жена тройню родила, а это ты, оказывается, трубку не кладешь!
– Ври больше, – спокойно посоветовала Люська. – По телефону-то небось ни разу в жизни не звонил… (Это, между прочим, была неправда. Один раз Вася звонил: шутки ради вызывал пожарную команду к соседу.) Зря торопишься…
– Это почему же?
– Про тебя уже было с утра заседание. – Люська перекусила нитку, поглядела колготки на свет и наконец положила трубку на место. Телефон тотчас зазвонил. – Аферист ты и самозванец, если чего не похуже, понял? – процитировала она резолюцию и с отвращением взяла телефон:
– Кого?
– Ты это… все ж таки пропусти к нему… – растерянно попросил Пепеляев.
Спиридон Метастазис, большое начальство, больше некуда, встретил его с развеселым любопытством. С удовольствием отодвинул в сторону бумаги, даже уселся поудобнее.
– Ну-ка, ну-ка… – заговорил он, доброжелательно улыбаясь. – Уже доложили. Ходит, дескать, такой. Дай-ка и мне поглядеть… – с минуту разглядывал Пепеляева дотошно, как неодушевленный предмет, от лысой головы до рваных штиблет и обратно. Наконец вынес суждение одобрительное: – Молодец! Похож! Но только вот здесь… – показал около головы, – что-то не очень… А вообще-то похож! Ну, а что врать будешь? – с искренним любопытством спросил он, готовясь слушать.
– Зачем врать? – с неохотой спросил Пепеляев, почувствовав вдруг, что все, что бы он ни сказал, ни в чем и никого не убедит. – В Бугаевске на берег отпросился… отгулы у меня были, Елизарыч и отпустил.
– Ишь ты! – удивился Метастазис. – И Елизарыча даже знает. Ну-ну, давай дальше!
– А чего «дальше»? Спросите в Бугаевске, каждый скажет, что я там месяц почти околачивался.
– Спрашивал! – согласно воскликнул начальник. – Вот сию минуту, вот по этому самому телефону… спрашивал! И мне ответили, что никакого-такого Пепеляева у них не было. Ни в этом месяце, ни в прошлом месяце, ни в позапрошлом. Что же делать?
Он был само издевательское участие, эта моложавая, гладко выбритая, бодрая сволочь. Телефон-то не меньше часа Люська в колготках держала…
– Документиками запасся? – спросил Метастазис.
– Так сгорело же, наверное, все… – лениво объяснил Василий. – Все на «Лифшице» осталось.
– Вот! – возликовал неведомо от чего начальник и перстом в Пепеляева уперся. – Вот именно! Документов у тебя нет. Никто тебя не знает. Но ты являешься и заявляешь: «Здрасьте!» – а я должен тебе верить? Кто знает, а может, ты чем-нибудь воспользоваться хочешь?
– Чем это? – тупо спросил Василий. – Воспользоваться?
– Не знаю чем, а хочешь! Обязательно хочешь! Иначе не заявился бы! – вдохновившись, продолжал глаголить начальник.
– Так на работу куда-то надо… – сказал Пепеляев. – «Лифшиц»-то, говорят, сгорел.
– «Говорят»! – сардонически засмеялся тот. – Вся область, вся, без преувеличения, страна говорит о подвиге «Теодора Лифшица», а он говорит «говорят»!.. Стыдно! – и тут начальственный перст опять уперся в Пепеляева. – Преступно! Примазываться к подвигу…
– Чего-то я не пойму, – понесло вдруг и Васю. – Ну, сгорели и сгорели, а откуда «подвиг»? И чем я виноват?
– Сгорели, спасая! И тем более преступно, гражданин не-знаю-как-звать, примазываясь, пытаться умалить светлую память… – и он принялся перечислять со слезой во взоре: – Епифана Елизарыча Акиньшина, Валерия Ивановича Жукова, Василия Степановича Пепеляева…
– Так Пепеляев Василий Степанович – это я и есть! Разуй глаза, Спиридон Савельич!
Метастазис потух на глазах. Пошевелил бумажки на столе. Поднял утомленные глазки.
– Да… – будто бы с усилием вспомнил. – По поводу работы… Есть, дорогой товарищ, единые правила, нарушать которые никому не дозволено: без документов мы вас никуда принять не можем. Все! Вы свободны.
Пепеляев вышел из кабинета, словно промокашки объевшись.
– Ну что, покойничек? – посочувствовала ему Люська. – Говорила тебе, не ходи.
Василий ошалело помотал головой.
– Я – хто? – деревянным голосом спросил он. – Ты хоть удостоверь, Люськ… Ничо не соображаю!
Та весело расхохоталась.
– Маленько на Ваську похож. Был у нас тут такой.
– «Был»… – нервно хохотнул Пепеляев. – С печек вы тут попадали, что ли? Если я «маленько» только похож на того Ваську, то откуда, скажи, мне знать, что у тебя на правой титьке, аккурат вот это место, вроде как бородавка черная?
– А вот и нет! Никакой бородавки! – еще пуще развеселилась Люська. – Приходи вечерком, сам увидишь. Тетка Платонида, Сереньки Андреичева мать, бормотаньем в один вечер свела! Где живу-то, не позабыл еще на том своем свете?
Пепеляева передернуло.
– «Маленько» помню. Приду как ни то, бесов из тебя изгонять буду.
Вышел на крыльцо. Оступившись, чуть не посыпался со ступенек. Ну, тут уж, конечно, разверзлись хляби словесные!
Всем тут досталось. Даже империализму. Но в особенности пострадали Метастазисы. Вне всякого сомнения, вся многочисленная родня Спиридона, где бы она ни находилась, дружно билась в ту минуту в судорожной икоте, а те, кому по уважительным причинам не икалось, припадочно колотились и переворачивались в истлевших своих гробах.
…Старичок в пионерской панамке, с черным бантиком на глотке, в белом жеваном пиджакете и сандальях на босу ногу – очень похожий почему-то на запятую – в продолжение всего пепеляевского монолога тихонько сидел на ступеньке и, млея, слушал.
Долго все же не выдержал молчать, соскочил на землю и забегал взад-вперед, делая руками суматошные семафорные движения.
– Нет! Вы только полюбуйтесь! Какой темперамент! Какой жест! Какая искренность переживания! Вот именно таким, молодой человек, я и вижу Елизарыча – страстоборца! нетерпимца! На сцену!! – и старичок простер руку в направлении двух деревянных будочек «М» и «Ж», нежно склонивших друг к другу обветшалые крыши свои. – Ваше место на сцене, молодой человек! Ни о чем не беспокойтесь. У меня от начальства карт-бланш (он вынул из кармана грязный платок и показал): мобилизовывать в самодеятельность любого, кого захочу! Первая репетиция завтра. Восемнадцать ноль-ноль. Народная трагедия «„Лифшиц“ уходит в бессмертие»! Через две недели – премьера. С блеском. Двадцать шестого – смотр в Великом Бабашкине. Триумф. А там – чем черт не шутит? – и Череповец, и Кемпендяй, и – о го-го! – заграница!.. Вы где, как это говорится, трудитесь?
– В комиссии по развертыванию, – сказал Пепеляев. – Так что несогласный я. И без вас дел по горло: развертывай, свертывай, перевертывай. А Елизарыч, между нами, был во-от такого росточка (он показал себе на пуп), хромой на обе ноги, с детства поддатый и к тому же то ли баптист, то ли адвентист вчерашнего дня. Так что не согласный я. Вот Пепеляева бы…
Старичок быстренько подбежал на своих полусогнутых, ласково погладил Васю по спинке.
– Голубчик! – нежно проговорил он. – Каждый хотел бы сыграть Пепеляева. Но, поверьте старому актеру, Пепеляева вам не потянуть. Вот здесь… – (он показал Васе на живот) – мно-огое накопить надо, чтобы сыграть Пепеляева! Да и внешние данные у вас – того… Василий Пепеляев – это, в моем понимании, воплощение, можно сказать, русской былинной силы. Размахнись, как это говорится, рука, раззудись, плечо! Ты пахни в лицо, ветер с полудня!.. Вот каков Пепеляев! Этакий современный Васька Буслаев…
– …Из мастерских, что ль, Буслаев? – привередливо поморщился Пепеляев. – Тоже мне, воплощение. Он мать родную живьем в приют отдал. Ну, в общем, договорились, отец! Ваську Пепеляева я согласен воплотить (и то, учти, только для тебя скидку делаю), а сейчас, извини, на открытие триумфального столба тороплюсь! – и он пошел в бухгалтерию.
Там у него прогрессивка на депоненте лежала, да еще за последний месяц получка неполученная. Но вот только было у него тухлое предчувствие, что большую куку с макой получит он в бухгалтерии, а не деньги. Тем не менее пошел.
Какая-то ехидная услада была уже в том, что вот сейчас его еще раз, вопреки смыслу, вдарят фэйсом об тэйбл и, глядя прямо в глаза, будут талдычить ему, что он – это вовсе не он, а он – тот самый, который на самом деле он, – героически спасаясь, сгорел вместе с баржой, которую Елизарыч, наверняка спьяну, врезал возле Синельникова во встречную нефтеналивку…
– Здорово, Маняша! – Пепеляев сунул в окошко кассы каторжную свою рожу и улыбнулся, как мог улыбаться только он – на тридцать четыре с лишним зуба.
– Здравствуйте… – застенчиво сказала Маняша-кассир и брякнулась со стула в обморок.
Василий поскреб лысину.
– Однако витамина Пе-Пе один не хватает… – поставил он диагноз. – Да и какой тут поможет витамин, если загнали здоровенную девку нерожалую в шкафчик – поневоле падать начнешь!
И он пошел в комнату, где сидели арифмометры поглавнее.
– Здорово, бабоньки! – тем же манером гаркнул он и оскалился, невольно ожидая, что и эти сейчас начнут осыпаться со стульев.
Но тут народ собрался поядренее. Глазки спрятали, дышать, правда, перестали, затаились, но каждая на своем шесточке усидела. Только одна, за шкафчиком, вдруг принялась хихикать шепотом – будто ей под юбку какой озорник мохнатый забрался…
– Тебе чего? Тебе чего надо, черт окаянный?!
Это, конечно, Ариадна Зуевна встала на всеобщую защиту. Руки в боки, пузо вперед – такую и бронепоезд, пожалуй, не устрашит.
– Деньги надо. Неужто не видно?
– Де-еньги?! – Зуевна драматически задохнулась от возмущения. – А милицию вызову, не хочешь? Пош-шел отсюда, фармазон ленивый, не пугай народ! – и она двинулась врукопашную.
– Ариадна, не бузи! Где Цифирь Наумовна?
Цифирь Наумовна не замедлила отворить дверь своего чуланчика.
– В чем дело? Почему не работаете, товарищи?
Главный бухгалтер вид имела жирного хищного индюка. Во всеуслышание врала, что по отцу происходит из цыган, и потому ходила раззолоченная, как народная артистка цирка. Золото у ней блестело везде: и во рту, и в ушах, и на шее, и в грудях, не говоря уж о пальцах, которые от колец и перстней торчали врастопырку. Таких, говорил Василий, сажать надо с первого взгляда, без всякой ревизии, нипочем не ошибешься.
Телеграф тут у них работал справно. Цифирь первым делом протянула ладошку:
– Документ!
Василий заулыбался.
– Зачем тебе документ, дуся? Неужели на мне не написано, что я – Василий Степанович Пепеляев – пришел получить свою кровную прогрессивку и еще жалованье за протекший месяц?.. А ты грубишь, как, прости господи, милиционер: «Документ»!
Цифирь Наумовна необидчиво улыбнулась:
– Ничем не могу… – и двинулась восвояси. Уже в дверях повернулась: – Кстати, прогрессивка и зарплата за месяц вперед выплачена матери погибшего Пепеляева. По личному распоряжению Спиридона Савельича. Любочка, покажи товарищу, если он интересуется.
Товарищ, конечно, интересовался, но не настолько, чтобы копаться в бухгалтерских промокашках. И так все было ясно: сплошное вредительство и широко разветвленный заговор.
– Запиши, Любочка, – сказал он гордо. – Деньги эти я жертвую на осушение града Китежа, из них пять (прописью: пять) на строительство наклонной пизанской башни в городе Бугаевске… Да, кстати, там у вас кассиршу застрелили, так вы побеспокойтесь, что ли… Все ж таки девушка.
И он ушел интеллигентно, даже дверью не шарахнув.
Теперь надо было все, не торопясь, под хорошую закуску, в хорошем месте обдумать.
И уже часа через два его, многодумного, видели на окраине Чертовца, на улице с романтическим названием «Улица Второй Линии Рыбинско-Бологоевской железной дороги» – громогласно пьяного, победоносно вещающего на все стороны света:
– Я – есть – хто? Я – Воплощение есмь! Ибо поелику возможно во веки веков – ду-ду!! Расступись, народ! «Красный партизан Теодор Пепеляев» в землю обетованную плывет!
Плыл он на кладбище, посетить могилку свою.
– Во-о устроился, паразит! – не сдержал восхищения Пепеляев, когда отыскал, наконец, место своего успокоения.
Местечко и в самом деле было хоть куда. Как на даче.
Молоденькая, но уже плакучая березка застенчиво шелестела листвой. Ее, видать, привезли из леса вместе с дерном, и она славненько принялась, только на одной ветке листья слегка пожухли.
Вообще все было сработано без халтуры: цементом аккуратно обделанный цветничок, песочком вокруг посыпано, оградка из хорошего штакетничка (правда, некрашеная), цветочки. Да и на место, надо сказать, не поскупились. Хорошее выделили место: и просторное, и на приглядном взгорочке, с которого и речку видно, и лес за рекой, а если захочешь, то и городом можно полюбоваться.
Главное, что тихо было, безлюдно, и ветерком обдувало. Скамеечку очень кстати поставили – можно было посидеть, подумать что-нибудь, закусить.
Василий даже вздремнул маленько, утомленный событиями прошедшего дня.
Нельзя сказать, что его очень уж обеспокоило новое его положение. Денег, конечно, жалковато было, а в остальном: «Клизьма все это от катаклизьма! – определил Василий. – Балуется начальство…
У них-то положение – тоже не позавидуешь. Только было обрадовались, что „Лифшиц“ сгорел, можно, стало быть, кучерявую клюкву устроить на зависть другим пароходствам, а тут, вот он, явился не запылился, герой-погорелец! – всю спектаклю им попортил. Одно ведь дело, когда все сгорели, дружным коллективом, воодушевленные пятилетним планом, с пением „Ай-дули-ду!“, и совсем, конечно, другой дерматин, когда, оказывается, один из героев в это время с Алинкой в перинке кувыркался. А там, глядишь, еще кто-нибудь объявится, скажет, что в Котельникове в очереди за маргарином стоял… Да, начальству тоже нелегко, ничего не скажешь, с них ведь тоже, бывает, спрашивают.
Главное, однако, что вот он, Василий Степанович Пепеляев – руки, ноги и пупок, – сидит себе на скамеечке, животрепещущий, как проблема борьбы с окружающей средой, внутри три стакана гулькают-перекликаются, лысинку ветерочек обдувает, по спине муравей ползет-щекотит… И в общем, можно сказать, наплевать ему на человеческое глупство, которое объявило его как бы несуществующим на этом белом свете.
Х-ха!! Это он-то не существует?!»
Тут его, нечаянно толкнув, разбудили.
– Чего расселся? – ревниво заворчала маманя. – Другого места не нашел? Иди-иди, черт пьяный… нечего тебе тут.
– Грубишь, мать! – недовольно отозвался Василий. – Смотри, лопнет пузырь моего терпения!
– Иди, мил человек, – уже тоном ниже заговорила та, любовно раскладывая на скамейке свой огородный инвентарь. – Прибраться мне нужно, ай нет? А то, вишь, и листочков уж сколь много нападало… и земелька, гляди, почерствела…
Все у нее было словно бы игрушечное – и грабельки, и лопаточка, и щеточка, и леечка. Да и сама она – совсем уже усохшая, величиной с пальчик, в опрятненьком светлом балахончике, в черном платочке, когда хлопотала над могилкой, что-то грабельками разравнивая, что-то, ей одной видимое, выщипывая и обирая, из леечки по капельке поливая, – больше всего маленькую девочку напоминала, которая увлеченно и с наслаждением играет во взрослую какую-то игру.
И когда она, закончив охорашивать цветничок на могилке, протерла лоскутком Васькину физиономию, упрятанную под начавшим уже мутнеть оргстеклом, и села на скамейку, ручки сложив на коленях, – смешно отчего-то, но и по-осеннему грустно стало Василию. Такая она сидела, донельзя довольная, со всем миром примиренная, тихая, скромно-важная…
– Стекло на фотке другое надо, – сказал он. – Это за зиму-то потрескается, ничего не увидишь. Да и оградку покрасить надо. У меня в сарае хорошая эмаль где-то валяется, голубенькая, так я тебе покрашу.
– Вот и славно… – все еще пребывая в каких-то нездешних сферах, размягченно откликнулась мать. – Вот и сделай, чем ругаться-то. А я тебе бутылку куплю. Вот и славно будет.
На следующее утро он, к собственному удивлению, опять побрел на работу, и на следующее – тоже, и даже в выходной день пошел, сам на себя плюясь от презрения.
Ладно бы там друзья-приятели ждали с рублем в кармане или разговоры какие душевные – ничего похожего!
Друзья-приятели, если и не шарахались теперь от него, то сторонились, уж это точно. Жертвы атеизма, они, конечно, не верили в потустороннее происхождение сегодняшнего Пепеляева. Но, с другой стороны, чем объяснять им было этот удивительный феномен появления в обществе принародно закопанного человека?
В общем, чепуха и недопонимание воцарились в отношениях Васи Пепеляева с окружающим обществом.
Правда, отдельные наиболее отважные граждане все ж таки вступали с ним иной раз в разговоры. Но делали это, так неприлично ужасаясь собственному нахальству, такую белибердень с перепугу несли, что Василию – сначала смешно, а потом, довольно скоро, раздражительно-скучно стало.
Непременно двух вопросов не могли избегнуть его собеседники. Первый: «Как тебе удалось?!»
– Чего «удалось»?
– Ну… это… Опять сюда?
– А-а! Там брат, то же самое. Ты – мене, я – тебе. А у меня как раз новые кирзовые сапоги были. Ну, я кому надо и сунул… Сам теперь видишь, в чем хожу? – и для убедительности шевелил сквозь дырку в сандалете пальцами ног.
Второй вопрос проистекал из первого. Задавали его тоже – словно бы и шутейно, но ответа почему-то ожидая с напряженностью:
– Ну и как там? – и пальцем в небо.
– Отлично! Знал бы, что так встречать будете, ни за что бы не убег. Там – что ты! – каждый день на пятнадцать минут по водопроводу пиво пускают! Веришь?
Кто их знает… Может, и верили, обалдуи.
Но, как сказано, очень скоро надоела Василию эта темнота, эта неразвитость, кемпендяйство это дремучее. У него даже характер – он заметил – портиться начал.
Шутки стал себе позволять иной раз очень невыдержанные. Кузе, например, брякнул ни с того ни с сего: «Скоро помрешь! Вижу! Сарделькой подавишься!» И сам себе огорчился: при виде вмиг окоченевшего от страха Кузьмы очень уж сладкое удовольствие в себе почуял.
Ну, конечно, один раз и отметелить его попробовали, не без этого. Возле пакгауза три каких-то бича набросились. Все норовили сначала мешок на голову нахлобучить, а потом уже бить. Должно быть, или Кузей, или начальством были подосланные. Один успел пригрозить: «Еще раз в порту появишься!..» – но не договорил, сердечный, потому как Вася не вполне корректным приемом, ногой по требухе, его угомонил. А остальные и так, от простого загробного улюлюкания чесанули, как чечеточники.
Вообще какая-то сварливость в душе у Васи завелась. Особенно стал донимать лилипутика, который с наглядной агитацией хлопотал. И карточки, видите ли, криво висят, и на позолоту поскупились, и вообще – неграмотно.
– Что значит «отлившись»? Бутылка может стоять «отлившись»! Ты, к примеру, из нее стакан отлил, вот она и – «отлившись». Другой надо стих. Переделай:
В том пожаре отличившись,
Вдруг поплыл через года,
Самоходка «Красный Лифшиц»
Не забудем никогда!
Ну а когда он однажды в музей проник, то чуть не до слез ли карапуза-активиста довел! Мелкая правда факта была ему, малообразованному, куда важнее, нежели крупная Правда-истина.
Орал:
– Подумай, куриная голова! Ежели все сгорели, то как патефон мог в живых остаться, да еще с пластинкой «Сегодня мы не на параде»?! Тебя же засмеют!
– А они, может, в ремонт его как раз отдали?
– Тебя, вместе с начальством твоим, в ремонт надо! А это что? «Любил в редкую минуту отдыха надеть Епифан Елизарович Акиньшин валенки с галошами чертовецкой пимокатной фабрики „Борец“…» Во-первых, размер не его – у Елизарыча тридцать восьмой был, на портянку. А во-вторых, где это видано, обалдуй, чтоб пимокатная фабрика галоши выпускала? Все переделать к чертовой матери!
– Кто вы такой? – попытался было протестовать человечек. – Почему вы экспонат в карман ложите?
– Я-те покажу экспонат! – совсем тут взъерепенился Пепеляев. – Это моя собственноручная расческа. Под суд отдам! Грабите мать-старушку, а я из-за вас нечесаный ходи? Ж-жу-лье! Все переделать! Не конструировал в период отпуска Валерка-моторист эту бандуру! Он в отпуске самогонный аппарат сварганил. Он – золотые руки был! А ты про него что написал: «…не-ежный отец!» Он не нежный отец, он – герой! Он по трем исполнительным листам платил! И не думал Василий Пепеляев в последнюю минуту о том, как спасти ценный груз: «Лифшиц» порожняком шел! А вот в эту, последнюю минуту я, Пепеляев, вот что думаю (тут он заговорил тихо и доходчиво): схожу-ка я сейчас за своим любимым огнеметом и пожгу тут у вас все к чертовой матери! Чтобы вы людям головы не дурили!
При этих словах человечек жалобно пискнул, пригнулся и выбежал прочь – наверняка жаловаться.
Очень осерчал Пепеляев. Кто знает, действительно, окажись у него в ту минуту под рукой огнемет, пожар бы закатил похлеще, чем на «Лифшице». Но поскольку огнемета не было, а висел на стене, наоборот, огнетушитель, он прибором тем жахнул по полу, струи, конечно, не дождался, плюнул с чувством и ушел просто так.
Возле ворот его ждали двое. Стояли, подпирая будку Матфея, и беседовали с вахтером.
Увидав Пепеляева, Матфей Давидович сказал:
– Вот он! – для точности ткнул пальцем и быстренько на всякий случай ухромал к себе.
«Похоже, опять драться…» – вмиг заскучав, подумал Василий и деловито огляделся. Но ни кирпича качественного, ни дрына сучковатого, приличного случаю, не обнаружил.
Впрочем, друзья-соперники были так себе. Один – в клеенчатой, но вроде как кожаной, курточке, совсем еще щеночек, хоть и в беретке.
Другой – с виду никакой. И одет – никак, и морда – никакая. Разве вот только усики рыжеватенькие… И росту – какого-то совсем среднего. И вроде бы даже тень не отбрасывал. Такой вот он был весь из себя скромный.