Текст книги "День рождения покойника"
Автор книги: Геннадий Головин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 30 страниц)
Поскольку из всего перечисленного именно последние деяния имели для Василия довольно катастрофические последствия, мы расскажем об этом подробнее…
Однажды утром Василий, по обыкновению, проснулся. Проснулся и, по обыкновению, пошел в город. Ничего не предвещало.
Там, возле магазина, у Василия, конечно, завелись кое-какие знакомцы, но компании, честно сказать, в высоком значении этого слова, увы, не складывалось.
Во-первых, конечно, потому, что бугаевцы оказались чересчур уж тугодумное и на разговор угрюмое племя, а во-вторых, очиститель лазурный был настолько чудесно дешев, что никакого финансового смысла сбиваться в коллектив люди не видели: каждый отравлялся в одиночку, хотя и поблизости друг от друга.
И все же каждое утро около магазина Васю Пепеляева с нетерпением и горячей любовью ждали.
Местные собаки ежеутреннюю встречу с чужестранцем Васей уже почитали, судя по всему, за непременный пункт своей программы жизни. Часам к десяти они уже чинно сидели возле магазина – фронтом к улице, на которой Пепеляев должен был появиться, – и, блюдя верность ему, ни в какие сношения с посторонними не вступали.
Он кормил их вафлями. Теми, которые в олифе. Собаки были довольны. Премного благодарна оставалась и Липа-продавщица, списавшая два ящика этой отравы еще месяц назад.
Собак было пятеро. Агдам, Вермут, Рубин, Кавказ и предводительница их – Елизарыч, тоже сука с усами.
От вафель они с непривычки икали. Но, закончив трапезу, благодарно и дружно провожали кормильца до спуска к причалу, куда после магазина всенепременно направлялся Василий. С преданной слезой во взоре смотрели ему вслед, мотая хвостами, а потом вдруг – как по команде – враз куда-то пропадали по неотложным своим быстротекущим делам.
На причале было безлюдно. Да и мудрено ли: Шепеньга, будто где-то в верховьях перекрыли вентиль, мелела с каждым днем все стремительнее и бесстыднее.
«Теодор Лифшиц» по всем расчетам Пепеляева уже давно сидел на мели где-нибудь в двадцати морских верстах ниже по течению.
Незачем кривить – Василий никак не переживал за свою родную самоходную баржу и за свой, не менее родной, коллектив. И уж конечно же! – никаких нехороших предчувствий в душе не имел… Но – странное дело – каждый раз, когда сидел он на опустелом причале, что-то этакое посещало его. Чувство вины не вины, тоски не тоски… – черт знает, хандры какой-то, в общем-то приятной, одолевало его тут.
Он, можно подозревать, за ней-то, за хандрой-меланхолией, являлся сюда ежеутренне. Этакий грустный, как на вокзале, о чем-то возвышенном размышляющий, он, без сомнения, был странен себе. Но не без приятности.
Вот и в то утро, когда ничего, казалось, не предвещало, посидел с полчасика на кнехте, поплевывая в гудронно-черную жижу у причала, поразмышлял маленько о том, о сем и обо всем вообще. Ну, может, чуть подольше посидел. Ну, может, чуть побольше поразмышлял. Ну, может, чуть более кучерявый протуберанец возрос в тот момент на солнце и потому чуть язвительнее припекло тыковку-его-маковку…
Короче – врубился Василий черт-те через сколько времени и черт-те где! И это – в Бугаевске, который он уже на второй день знал, как собственную ширинку!
…Лежит под забором – ей-богу, даже перед бугаевцами совестно! – прямо-таки персонаж с агитплаката великобабашкинского общества трезвости: «Алкоголик? Калёным коленом – вон!!»
Одна ноздря в песке дышит, из другой – аленький цветочек торчит. То ли сам возрос от мерзкого пьянства, то ли детишки украсили.
В одном кармане, слава богу, пузырек не разбитый. Зато в другом – пригоршня ржавых гвоздей.
В волосах – репьи, коровий навоз, ну это ладно… Так ведь на голове и еще кое-что, совсем уж несуразное – веночек из колючей проволоки!
И – полнейший мрак позади! Что вытворял? Где концертировал?
Если веночек, то вполне возможно, что по Шепеньге, как по суху, гулял. Или – возле магазина на потребу алконавтам воду в портвейн обращал. (Но это – вряд ли, морда вроде бы не бита…)
Еще, может, цианистый калий на спор ложками жрал. (Жульнический, конечно, номер. Никто же не проверяет, цианистый калий у тебя в банке или просто негашеная известь.)
А то, вполне возможно, его после причала опять в «Свежий воздух» носило? Может, опять там колобродил? Чудесные исцеления… магнетические превращения палочек Коха в витамин ВВ1 с помощью флюорографии и очковтирания… изгнание чахоточного беса-вируса из грудей молодых туберкулезниц методом рукоположения… Черт знает какие постыдные, а может, и преступные дрова наломал он за период своей черной отключки!!!
И по обыкновению, очень стыдно ему сделалось.
Аленький цветок с отвращением из ноздри вырвал и, понюхав, отшвырнул прочь.
Пригоршней гвоздей (к тому же еще и гнутых) в прохожего петуха запустил.
Терновый ржавый свой венец близсидящему мальчику-сопляку кинул, сказав строго:
– Носи! И даже в бане не сымай!
Мальчик сидел в луже – то есть в бывшей луже – и старательно, хоть и машинально, посыпал себя по плечам пылью, зачарованно глядя на Пепеляева многодумными анилиново-синими очами.
Венок он проворно подобрал, на белесую голову нахлобучил. Снова принялся обсыпать себя пылью, наблюдая, как Василий извлекает из кармана синий пузырек, как осторожно, словно взрыватель, отвинчивает пробку…
– Цветок это ты мне в ноздрю удумал? – спросил Пепеляев, на глазах веселея.
– Не-а… – громко прошептал мальчик, – это – Колька.
– А тебя как звать?
– Колька.
– Цветок мне в нос засунул Колька… – раздумчиво проговорил Василий. – Тебя звать Колька. Следоват, что?
– Это другой Колька! – торопливо уточнил мальчик.
– Ага. Другой. Какой-такой другой? Проверим. Как твоего отца зовут?
– Колька, – удрученно сказал мальчик.
– Ага. Ты стало быть, Николай Николаевич. А у того Кольки как отца зовут?
– Колька.
– Ага. Стало быть, тоже – Николай Николаевич. И что же выходит, граждане судьи? Цветок мне в нос засунул Николай Николаевич. Тебя звать Николай Николаевич. Следоват, что?
– Это другой Николай Николаевич, – прошептал мальчик, и слеза засветилась в его глазу.
– Ага. Какой-такой другой? Проверим. Как твою мать зовут?
– Пилять.
Пепеляев поперхнулся.
– Это кто ж ее так называет?
– Батя.
– Ну а у того Кольки как мать называют?
– Тоже Пилять, – убито признался мальчик и заплакал под давлением неопровержимых улик.
Пепеляев зевнул.
– Устал я с тобой разбираться, батя. Это – Бугаевск?
– Бугаевск, – все еще плача, горько ответил мальчик.
– Ты не реви. Я тебя, считай, простил. И заодно всех остальных Николаев Николаевичей. Когда вырастешь, кем будешь?
– Туберкулезником, – застенчиво прошептал мальчик.
– Башка варит, – одобрительно сказал Василий, – «Свежий воздух», процедуры, танцы… Молодец! Я сосну тут маленько, а ты меня через сорок восемь минут разбуди. Мне еще на пленуме этих… паркетчиков выступать… (Василий неудержимо зевнул.) Доклад, правда, опять не написан… Ну да я уж как-нибудь так, без бумажки…
– Друзья мои! Прекрасен наш союз! – заорал Пепеляев что было силы и позвонил в рынду. – «Теодор Лифшиц» – флагман нашего речного пароходства, держащий ныне путь в Чертовец, светлый символ и надежду всего развивающего человечества, уполномочил меня. Ура, товарищи! И я безмерно счастлив. Ибо… И поелику возможно… И не случайно… С самого раннего своего трудового босоногого детства, с младых его когтей, едва вымолвив «агу-агугусеньки», я уже принадлежал – душой, телом, всем, чем хотите! – нашему славному сласловию. Ведь, если вдуматься, если перестать жрать в рабочее время политуру, паркетный лак, а заодно и клей «БФ», – на какой ответственный участок швырнула нас историческая необходимость! Чего – ура, товарищи! – ждут от нас бесчисленные народы нашего угнетенного Земного Шара?! Паркет, товарищи, нужно драить с подобающим моменту времени, требующем от нас. Не для тех, кто готов цельными вечерами в вихрях жутко-американских буги-вуги, тружусь вот я – простой, советский, скромный, не шибко грамотный и вовсе ничем не замечательный (зря выступавшие до меня товарищи так уж, чересчур уж, слишком уж возносили хваленые мои достоинства и недостатки…). Нет! Не для этого! Безжалостно, раз навсегда циклевать еще встречающиеся на нашем паркете усыпанные розами недостатки! Свинощетинными щетками, недавно поступившими в продажу изделиями из синтетического волокна, суконками, бархотками – вот наша задача, товарищи, на текущий момент! Задача – нелегкая, но очень благодарная. И не нужны нам – честно заявляю! – презренные, как говорится, барашки в кармашке! Не нужны унижающие достоинство подношения в виде стаканов вина, бутылок (противно и слово-то произносить!) водки, ведер самогона, цистерн спирта, океанских танкеров с брагой!.. Я, честно признаюсь, недавно ходил в кино. (Одобрительный смех в зале.) Так вот, вы тоже, наверное, помните. Белогвардейская морда. Руки – по локоть в трудовой крови! Бородища! Сначала – смешно, правда? – с такой бандитской рожей и танцует. Но не танцует он, нет! Он – натирает – паркет! А полковник, босая голова, в это время на пианино сонную сонату играет. А потом, как вы помните, берет наш брат-паркетчик пресс-папье-промокашку и лысому тому гаду, колчаковской той гниде заокеанской по затылку – хрясь! Ура, товарищи! А сам – шасть! – и к Василию Ивановичу Чапаеву…
Вот такая, друзья мои, профессия наша – благородная, опасная, трудная, но и неплохо, чего уж скрывать, оплачиваемая. И я с высокой колокольни этого пленума уполномочен заявить: хоть режьте меня, хоть ешьте меня, но после окончания неполной средней школы на веки вечные ухожу в паркетчики! Ничего мне больше не надо. Закончу же я по традиции пением любимой нашенской песни: «Не нужен мне берег турецкий, товарищи! И Африка мне не нужна!» Ура, товарищи! До скорых встреч в эфире… – и тут он, не дождавшись даже оваций, пробудился, поскольку недалече грянула музыка.
Мальчик по-прежнему сидел в пыли и плакал.
– Опять ревет… – удивился Пепеляев. – Это где хулиганят?
– В доме проезжих. Только это не хулиганят. Это музыка такая.
– Не учи ученого, – строго сказал Василий. – А то я будто бы в филармонии не состоял. Почему плачешь?
– Да… Сказали, через сорок сколько-то минут разбудить, а я только до девяти считать умею!
Перед ним в пыли действительно начертаны были какие-то черточки.
– Ладно, счетовод. Пойдем проверим, по какому-такому праву в курортном Бугаевске нарушают тишину. И горе им, если нет у них специального на то мандата!
– Не надо! – вдруг снова заревел счетовод. – Они хорошо играют!
– Тьфу! У тебя что? – трудное детство, что ли, что ты плачешь каждую минуту? У меня тоже трудное, но я, как видишь, терплю.
Музыка доносилась из кособокого, в шелудивой побелке барака, нелепым углом выпершегося чуть не на середину улицы.
Вид у барака был нежилой и запустелый – несмотря на развратно накарябанную по стенке надпись – «ДОМ ПРИЕЖЖИХ» – и рваную занавеску в горошек, нервно трепещущую в одном из окошек.
Музыка орала о себе оттуда.
О, что это была за музыка! Вопль обиженной души, гармонические стенания перееханного железной жизнью человека!
…Она родилась, эта музыка, в какой-то слепой, одурело-желтый от жары, пыльный бугаевский полдень. В заупокойной душной тиши мертвецки уютного металлоломного кладбища – много там было наворочено, до небес, изуродованного, коверканного, мстительно-вывихнутого, сплющенного, измордованного железа! И какой-то жеванный жизнью человечек – торопливым тайком пробрался сюда, волоча за собой жидконогий стульчик и по́ло громыхающую, нелепую здесь виолончель. Уселся и стремглав принялся елозить смычком по горько вдруг возопившим струнам – гримасничая и страдальчески скалясь в певучих местах и, наоборот, нежно улыбаясь, когда звуки принимались стервенеть… Эта музыка… эта музыка была – как издевка над всем этим, как сладкое измывательство над собой, вздумавшим, видите ли, музицировать в этом мире – в ржавом запустении этом, в окаянной этой глуши, неизвестно кому, неизвестно зачем!
…Если бы арестантам, смеха ради, вздумали выдавать виолончели, то единственный обитатель «дома приежжих» был бы вылитый арестант. Камера у него была соответствующая, да и внешний вид (если обойти вниманием прическу) будил ассоциации каторжные. Полосатая пижама была на нем, нос преступным баклажаном, а мебели и имущества: койка да табурет, на котором он сидел и очень потел, тщетно перепиливая смычком инструмент. Прилагал он к этому такие усилия и так пыхтел, что Василий, глянув на него в окошко, одобрительно сказал:
– Годится! Этот на лесоповале не пропадет…
Пепеляев (как мы, кажется, отмечали) любил, чтоб – культурно. Поэтому он не стал торопиться со знакомством, а сел под окошком в пыль и с меломанским видом затворил очи.
Музыка ему нравилась.
Что надо, качественная была музыка!.. Про Васькину жисть-жестянку никудышную. Про кислую судьбу-нескладеху, про Лидку-стерву. Про прекрасную девушку Грушу, задумчиво стоящую в очереди за ливером. Про тучи пыли над бугаевскими улицами, когда на закате гонят коров, а где-то пиликает гармоника, и кто-то уже врубил на полную мощность «Ленинский университет миллионов» по телевизору. Про вкус ананасных вафель с олифой, про трясущихся бичей у магазина на рассвете, про бедный блеск Алининого медного колечка в толчее танцулек… – про все это и еще про многое другое играла музыка, и Василий, вспомнив, что не отдал бабе Нюсе-сторожихе рубль сорок, встал с залитым слезами лицом.
– Кореш! – только и мог вымолвить он. – Покажи!! Падлой буду, научусь! – и полез через подоконник в комнату. – Я им, гадам, такую каприччиозу про Пепеляева сбацаю!!. А «Цыганочку» – можешь?
Музыкант смотрел на него, слегка окоченев, двумя руками обнимал-прижимал к себе виолончель. То ли защищал, то ли защищался.
– За что тебя? – сочувственно поинтересовался Пепеляев. – Ладно. Если не хочешь, не говори. – Пробежал по комнатенке, постучал по стенке (с нее тут же снялся здоровенный пласт побелки), сел на пол, но тут же вскочил и протянул руку:
– Пепеляев! Меня. Вижу: хочешь выпить!
Музыкант откликнулся с запозданием:
– Христарадис. Леонид.
– Ленька?! – не поверил своим ушам Василий. – То-то, я смотрю, рожа знакомая! Это ж про тебя расклеено: «Разыскивает милиция»?.. Да шучу я, шучу. Ишь ты, уже обиделся… Я тебя тоже давно разыскиваю. Все спросить хотел: плотют вам как? Повременно или – с каждого билета отчисляют?
– Если бы – с билета, – усмехнулся Христарадис, – то я бы давно без штанов, извините, остался.
– Извиняю… Но ты и сейчас, считай, в одних кальсонах. Человек по десять посещают?
– Три. Вчера было три.
– Не бэзай, Ленька! – вдохновился вдруг Пепеляев. – Мы сегодня с тобой в «Свежий воздух» пойдем! На танцы! Там народу – навалом! Сыграешь им, что сейчас мне играл, – тебя оттуда на руках унесут, не то что на носилках! Заметано?
Ленька с горечью усмехнулся, отчего его баклажанный нос свесился еще унылее.
– Понимаю, – нахмурился Пепеляев. – Простой народ презираешь, понимаю. «Цыганочку» для меня сбацать не хочешь. Выпить со мной тоже отказываешься. Так?
– Совсем не так! – всполошился Христарадис.
– А анонимку от лица общественности не хочешь? Чтобы тебя быстренько на лесоповал определили в порядке шефской помощи, а?
– Я на картошку уже ездил.
– Картошка не в счет. Сейчас в повестке дня самое главное – лесозаготовки. Поедешь.
– Не поеду, – сказал Христарадис и побледнел.
– Поедешь, – ласково улыбнулся Пепеляев. – Если только мне «Цыганочку» не сбацаешь…
– Не буду играть «Цыганочку»! – нервно заорал Христарадис. – Не поеду на лесоповал! Я – музыкант. Я уже был на картошке! Хватит! Кто вы такой? В тельняшке, босиком забираетесь ко мне через окно и хотите, чтобы я вас слушал?!
– Загордился… – грустно сказал Пепеляев. – К нему теперь босиком уже и не зайди… Вознесся! И поэтому – выпить тебе я не дам! Вот здесь в ногах будешь валяться, контрабас свой предлагать, а я – не дам ни глоточечка! Потому что Пепеляев – человек из принципа!
Христарадис неуверенно улыбнулся. Он только сейчас подумал, что этот босоногий в галифе уголовник, может быть, пожалуй, шутит.
Пепеляев опять уселся на пол. Потрогал батарею, недовольно отметив: «Опять не топют». Извлек пузырек. Глотнул, затем снова не поленился – поднялся.
– Эх, Ленька! Губит меня доброта! На, глотни пару раз! – и ткнул пузырек ко рту виолончелиста. Тот не посмел отказаться. Да если бы и посмел, не сумел бы увернуться.
Лишь через полминуты он сумел возопить в ужасе, хватая воздух распахнутым обожженным ртом:
– О-о! Что это?? Какая гадость!
Пепеляев гордо показал этикетку.
– Но ведь это же не пьют?!
– Пьем все, что горит… Не-е, Леньк! Я серьезно. Пойдем сегодня на танцы! Народ измучился! Ждет тебя, Ленька! Не поверишь, цельными вечерами одну «Ай-дули-ду» заводят! А тут, представляешь? – выходишь ты! Молодой – что ты! Красивый – ах-ах! В пижаме, во фраке!
– Хорошо, – хитро сказал Христарадис. – Но мне нужно сначала порепетировать, подготовиться…
– Понимаю, – мрачнея, сказал Пепеляев. – Мешаю. Я его поил-кормил… Он на мои трудовые кровные денежки в кружках занимался, в филармониях, в дворцах культуры. И вот он, эффект отдачи! Я, оказывается, ему уже мешаю!.. Хорошо! Как фамилия твоего начальника? Я ему – живо! – заявление от лица народа, шестьдесят четыре подписи! Он тебя враз в балалаечники понизит! Так и будет. Учти это, Леня… – закончил он, спокойно вылезая в окно, – если в двадцать нуль-нуль по Фаренгейту ты не придешь на танцы. Ура, товарищи!! – и спрыгнул с глаз Христарадиса долой, как мимолетное жуткое видение.
– Николай Николаевич! – завопил он, приземляясь на четвереньки.
Мальчик возник.
– Беда! Стыковка произошла ненормально! Горючее на исходе! Где я, Коля?
– В Бугаевске… – готовясь заплакать от жалости, ответил мальчик.
– Где магазин? О, почему я не вижу магазина?! Дай руку, Николай Николаевич! Буксы горят! В иллюминаторах темно! Я заблудился в просторах Вселенной, Коля! Один-одинешенек, без капли горючего! Куда ты меня ведешь?
– В магазин, вы сказали.
– Правильно! Он – единственный ориентир в этой безвоздушной темноте! Где мы идем, мальчик Коля? Темны иллюминаторы мои…
– Здесь дядя Слава живет.
– Припоминаю. Это – тот самый, у которого крыша из оцинкованного серебра и дочь-красавица-посудомойка?
– У них тараканы дрессированные, – сказал Коля, – с потолка в молоко сигают. А в квас – нет.
– Молодцы тараканы! – одобрил Пепеляев. – А это чей дом? Плохо видно на экране осциллографа…
– Дед Кондрат.
– Ну, конечно же! Как же я забыл?! Я ведь ему полтинник по старым деньгам должен – перед полетом занимал. Ну, ладно. На родную голубую прилечу, получку получу, отдам… Он все такой же – без ноги?
– У него две ноги, – покосился мальчик на Пепеляева. – Вы забыли.
– Значит, выросла. Я долго отсутствовал, мальчик Коля. Наверное, за это время медицина сделала в Бугаевске семимильный шаг. У нас там, в галактиках, кто хорошо работает, тому год за три идет. Да я еще маленько заблудился в этих, в коридорах мирового здания… в лабиринтах, проще сказать. Так что, пожалуй, и не узнает меня дед Калистрат, как думаешь?
– Его дед Кондрат звать, – напомнил мальчик.
– Ну, вот… Он не только, оказывается, ногу отрастил, но еще и имя успел поменять! Течет время! Ой, неравномерно течет, брат Коля! А небо-то, погляди, над Бугаевском в алмазах?
– Не знаю, – не зная, что ответить, ответил мальчик.
– Ба! А это никак мой молочный брат Джузеппе Спиртуозо идет! Или мне опять неправильные выписали пенсне?
– Да Ванюшка-грузин это! – с досадой воскликнул Коля. – Они баню у нас шабашкой строят.
Впереди, подняв воротник телогрейки, уныло загребая пыль кирзовыми сапогами, глаза опустив долу, брел очень печальный человек.
– Вот он-то мне и нужен! – обрадовался Пепеляев. – Вот его-то я и ищу по всему Бугаевску!
Они быстро догнали телогрейку. Человек был худенький, маленький, но с пожилыми усами.
Пепеляев оскорбительно-вежливый предпринял разговор.
– Будьте любезны, скажите, пожалуйста, если вас не очень затруднит, как мне в магазин пройтить?
Мальчик испугался таких жутких слов и заплакал:
– Не надо, дяденька! Я сам покажу!
Усатый мальчик посмотрел на Пепеляева скорбно. Заупокойным голосом ответил:
– Пойдем вместе, дорогой. Я тоже туда иду, – и вздохнул: – Вах!
– А скажите, пожалуйста, – продолжал Вася, – если, конечно, это не секрет… Не шибко ли вам тепло в телогрейке?
Усатый посмотрел еще печальнее.
– Что жара, дорогой? Тьфу! – хотел в подтверждение плюнуть, но передумал и вздохнул снова: – Вах!
Пепеляев не унимался.
– А еще мне скажите, пожалуйста. Прям страсть, как интересуется общественность: как нынче Фенька поживать изволют?
– Плохо Фенька изволит. Плохо, дорогой. На, прочитай! Вслух поймешь. Как я, вздыхать будешь… – И он протянул Василию смятую синюю телеграмму.
Там рукой телеграфистки было написано: «Чертовецкая область, Бугаевский район, строитель-шабашка Вано Дурдомишвили слушай что родители говорят последний раз отец мать предупреждают не будь ишак не позорь отца убьешь мать никто руки не протянет».
– А ты говоришь «жарко», дорогой! Тут – жарко! (Ванюшка ударил себя в грудь.) Тут – горячо! Как огонь горит! (Он стукнул себя по голове.) Сейчас вина выпью, храбрый стану, пойду в речку топиться. Сразу прохладно станет.
Он забрал телеграмму, опять сжал в комок, сунул в карман.
– Ты, парень, не это… – забеспокоился Пепеляев. – Не достанешь ведь вина. Даже и за грузинские деньги…
Ванюшка небрежно махнул рукой.
– А-а! Ребята рассказали. Хороший человек приезжал – совсем как ты, тельняшка, – народ научил… Этот… чистим-блистим покупай в магазине, пей на здоровье, голова как у барана будет!
– Господи! – вскричал тут Вася с неподдельным возмущением. – Да знаю я этого «хорошего человека»! Вредитель он! Он соседскую собаку и жену родную Лидку очистителем этим в одну могилу загнал! Он Антантой подкуплен, я знаю, по России ездить и дураков к «Блику» приучать!
– Блик! Правильно говоришь! Лучше, чем коньяк. Голова как у барана становится.
Пепеляев продолжал орать:
– Да ты знаешь, Ванька, что этим самым «Бликом», когда чистить нечего, поля опрыскивают?! Сорок три года земля не родит после этого – ни травиночки, ни букашечки! Ты (уж если решил) вот как делай: напиши записку, шваркни пару пузырей этой гадости гербицидной и просто так помирай, в страшных муках, без всякого утопления!
Тот необыкновенно обрадовался:
– Спасибо, дорогой! Хорошо научил! Никому не скажу, а тебе скажу: боюсь топиться. Плавать не умею… Так и сделаю. Записку только писать не буду (плохо грамотный, смеяться будут). Телеграмму прочитают и так поймут. Два пузырька (нет, четыре!) выпью, глаза закрою, Феньку вспоминать буду, умирать буду. Спасибо, дорогой!
Пепеляев сразу повеселел. Не любил он, признаться, когда в его родной красавице Шепеньге посторонние люди топятся.
Николай Николаевич, забытый мальчик, брел за ними, отставая на пяток шагов, – в жгучей надежде, что они все-таки заблудятся и полосатый дядя снова призовет его на помощь.
Не сказать словами, как нравился ему этот поднебесно-длинный, с пузатыми ногами, с лицом, как у доброй, немножко пьяной небритой лошади, весь в костях и болтающийся на ветру, как чучело на огороде. У него даже в скулах кисло стонало, так нравился он ему!
Куда там отцу, который, кроме: «Ну что, сволочь? Вверх растешь?» – ничего и не знал.
Однако они не заблудились. В магазин вошли, вышли и пошли в «Свежий воздух». За ними поплелся и мальчик. За мальчиком неспешной бандитской походочкой двинулись и пятеро собак, которые случились в это время возле магазина и видели, как их кормилец Вася Пепеляев в магазин вошел, вышел и куда-то опять пошел, конечно же неся в карманах несравненные ананасные вафли с олифой.
Ванюшка-грузин и Пепеляев сели в тенечке, под деревцем, к которому было приколочено: «А ты не забыл плёвку?» – и молча начали пир.
Собакам раздали вафли. Дали и мальчику. Он съел одну, его с непривычки вырвало, он тут же вспотел и заснул.
Псы, крохоборствуя, услаждались вафлями. Взрослые ахали, крякали и содрогались в борении с «Бликом». А мальчик уже спал.
…Он спал благодарно и легко, весь подавшись лицом в предвкушении снов, и полупрозрачная тень листвы осторожно пошевеливалась на его щеке. У него были светлые, почти добела вытравленные солнцем волосы – жесткие, коротким торчком, как щетинка, – хранившие гнусные следы от неумелых, тупых, пренебрежительных бабкиных ножниц, придававшие его голове какой-то очень уж вшивый, беспризорный вид; у него был нос – уже вполне определившейся бульбочкой, носопырками бодро вперед, весь засыпанный конопушками, и, должно быть, так нещадно сжигаемый изо дня в день солнцем, что слупившаяся кожица не успевала нарастать и от этого имела вид малиново-воспаленной, болезненной на посторонний взгляд ссадины; под носом, как полагается, нежно-салатовая подсыхала сопелька; губы – поскольку он ими почти неслышно, но натужно попыхивал – были отклячены и будто бы сказать кому-то хотели «бу», толстоватые, никакой формы, с янтарной корочкой заеда в уголке, они хранили, казалось, всегдашнюю готовность к обиде, к горьким слезам, которых немало, видно, проливал за день этот человек, если судить по черным потекам на щеках, шее и даже за ушами.
Он был облит загаром, как глазурью. Будто его, осторожно держа за пятки, к примеру, аккуратно обмакнули в шоколад, подержали, дав шоколаду стечь, и не вполне обсохшего снова пустили играть в пыльные, соломенные детские игры. Он был одет в голубую когда-то, а теперь до грязного бела выгоревшую маечку, аккуратно заштопанную на боку (что казалось странным, учитывая его захолустный, беспризорный вид), и черные, видимо отцовские, сатиновые трусы, которые выглядели на нем, как коротковатые штаны. Ноги его были обуты в круглоносые кожимитные сандальи, верх которых, как водится, был мелко, клеенчато растрескан, мысы нещадно облуплены, подошвы же казались сделанными из гладко полированного, неимоверно скользкого дерева. На одной ноге был надет носок.
Он лежал на боку, вытянув вдоль головы руку – в позе стартующего бегуна, – вокруг него бережно, взволнованно трепетала полупрозрачная зеленоватая дробная тень листвы, и – странно – казался почему-то тихим костерком, вокруг которого присели, притомившись, собаки и люди, и к которому, отдыхая, невольно обращались их взоры, становившиеся вдруг задумчивыми.
Ему было пять с чем-то лет, но он умел уже считать до девяти.
…Ему снилось, что он мальчик из мультфильма и его усыновила стая. Он, маленький, устал и спит, а старая добрая собака лижет ему лицо и говорит: «Спи, маленький…» Она лижет ему лицо и рассказывает, что лучшая жизнь – это собачья жизнь, и в подтверждение этого в золотой пыли улицы появляется велосипед дяди Славы, сам по себе. Крутит плавные восьмерки, круги и зигзаги, катит на заднем колесе – на седле у него серебристый колокольчик играет музыку, и велосипед сам под свою музыку танцует, никто ему не нужен… Потом музыка кончается, колокольчик кашляет и утробным голосом говорит: «Раз-два-три-четыре-пять. Вышел зайчик погулять. Проверка…» А потом голосом Ванюшки-грузина начинает вскрикивать:
– Правильно говоришь! К дяде Самсонию поеду! Все расскажу! Какая Фенька замечательный расскажу!
Мальчик открыл глаза. Старая добрая собака спала вместе с ним, дышала в лицо.
Взрослые сидели уже обнявшись, драться не собирались. Скоро, наверное, будут песни петь, успокоенно подумал мальчик.
– Самсон, точно, поможет! Самсон – эт-то с большой буквы! – раскачивался, как на ветру, Пепеляев.
– На русской тоже женат, – подсказал Ванюшка и клюнул носом.
– На русской, – согласился Пепеляев. – С большой буквы. И поэтому! Чтобы у тебя, Ваня, все было тип-топ! Я делаю тебе царский подарок! Как русский человек… Сейчас, Ванька, я иду и (только без паники!) – сам, безо всякой милиции – бреюсь на-го-ло!! Чтобы у тебя с Феней все было в полном порядке. Обычай такой. Исполком веков. Понял?
Ванюшка понял, кивнул, но после этого головы поднять не сумел. Пепеляев ему помог.
– Пей посошок, Ванюшка, и пойдем! Посошок – это тоже такой обычай. Чтоб короче к могиле был путь.
И вдруг запел на пронзительной ноте: «Быстры, как волны, дни нашей жизни!»
От посошка (но, может, и от песни) Ванюшка упал, но Пепеляев этого не заметил.
– Теперь требуется – что? – продолжал он. – Теперь – сремянная. Это, когда тебя, Ванюшка, демобилизуют из общественной жизни на бой с кровавой гидрой, а Фенька тебя, к примеру, провожает… Ты, конечно, на лихом коне, свежевымытый в бане, с огнестрельным ружьем. И тут Фенька должна тебе поднести стремянную, понял? А без этого и война не война.
Однако приятель Василия уже окончательно выпал из седла. Пришлось Пепеляеву все проделывать самому. Глотнул, тронул шпорами ретивого коня, потихоньку поехал воевать кровавую гидру…
Отъехав, однако, не шибко много, он лошадь вдруг притормозил:
– А теперя – забугорная! Это, Ванька, когда за бугром тебя неучтенная жена дожидается, тоже со стаканом. Ты – молодожен, я тебе не позволю адюльтерами заниматься, ну а мне – можно. Мне сам бог велел. Велю, говорит, раб божий Вася, вовеки веков пить забугорную! Я говорю: слушаюсь! Но только местность у нас шибко бугристая, как бы не надорваться? А он: ничего, Вася, не будет, окромя всемирного тип-топа. Бугры сровняем, леса раскорчуем, пустыни деревами засадим! Не жизнь будет, а рай в шалаше! Ура, товарищи! Так и сказал… —
и тут Вася вдруг тоже покосился и упал наповал.
Мальчик очень надеялся, что Пепеляев, проснувшись, не вспомнит о своем решении. Он даже молился, – правда, без слов, – чтоб, когда они проснутся, все оставалось как было. Что-то страшное, непоправимое, вроде усекновения главы, мерещилось ему в акте пострижения, который спьяну задумал его кумир.
Но неумолим был Пепеляев, беспощаден и жестокосерд, ежели дело касалось епитимий, принародно на себя возложенных. Полчасика отдохнувши, он к жизни воспрял еще более энергичен и весел.
– Кончай ночевать! – заорал он. – Начинаем утреннюю гимнастику для детей и инвалидов! Правый глаз – о-открыли! Снова закрыли. Левый глаз – о-открыли! Снова закрыли. Начали под музыку! «Сегодня мы не на параде!..»
Мальчик счастливо засмеялся.
– Следующее упражнение – потряхивание ушами. Нервные могут отвернуться. Делая круговые движения ушами, слегка потрясываем ими, товарищи! И – раз-два-три! И – раз-два-три!
Тот и вовсе – опрокинулся в смех.
Смеялся он, бедняга, неумело, со взвизгами, с басовитыми не к месту прихрюкиваниями, некрасиво, словно бы насильственно щеря рот. Однако было от чего этак-то заливаться: у Пепеляева и в самом деле уши буйно шевелились.