Текст книги "День рождения покойника"
Автор книги: Геннадий Головин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)
Жданович догадался встать и взять студента под руку – он тотчас же начал оседать.
– Какое убийство, Иванин? Вы и впрямь заболели…
Сидевший на подоконнике человек, черный, будто бы закопченный даже, пренебрежительно каркнул:
– Астения. Стакан сладкого чая. Булка с маслом. Выживет.
…Через двадцать минут Иванин, уже наевшийся, зарозовевший, вдруг опять почувствовал короткий болезненный сдвиг перед глазами. Волной прокатился озноб, а потом вдруг так сладко и горячо ударило в пот, что он сомлел и залепетал снова:
– Честное слово, убить хотел Рейнштейна. Но не пришел он, и Ольги нет. Я не мелочно самолюбив, поверьте, не эгоист. Но это развратное животное, этот подлый трус! Как он сегодня убегал от меня, ваш хваленый Рейнштейн! – и засмеялся, но тут же, не удержавшись, заплакал.
При упоминании фамилии Рейнштейн все, занятые уже посторонним, не секретным разговором, как по команде повернулись к студенту, всхлипывающему над столом.
Жданович вопрошающе посмотрел на сидящего на подоконнике:
– Что с ним, Немец?
Тот пожал плечами:
– Недоедание. Жар. Нервы. Истерика.
– Вы сегодня видели Рейнштейна? – наклонившись к самому уху Иванина, спросил один из присутствующих, светлобородый, крестьянского вида. – Вы не могли ошибиться?
– Он убежал от меня! – с гортанной горечью сказал Иванин, поднимая залитое слезами лицо. – Знаете, как пустился наутек? Ха-ха-ха-ха… – и опять его охватил приступ истерического смеха.
Бородач поднялся, распорядился:
– Антон, посиди с ним. Успокой. Расспроси. Мы выйдем.
– Кто таков? – спросил он у Ждановича, едва они покинули кухню.
– Университетский. Иванин. Обычная история. Где-то на Волге, в Саратове кажется, – родители. Почти нищенствуют, последние крохи шлют. Он для них единственная надежда, ну и, понятно, занимается сверх сил. Хороший, порядочный человек. Даже не знаю, что с ним такое сегодня… Полагаю, что из-за Олички некой… Угораздило его, понимаешь, влюбиться тут в одну. На этой почве они с Рейнштейном и столкнулись. Ну да где уж Иванину с этим козлоногим сатиром тягаться! Оличка не первая, кто сдалась, насколько я знаю… Черт-те что! – секретом, что ли, каким владеет?! И не говорит даже! Уставится на девицу и сосет-сосет глазами – вечер, два, три. Глядишь, через недельку уже провожаются. Через две – у нее глаза зареванные, а он за другой охотится. Некоторые предлагали даже поставить вопрос: «Конюшней пахнет!» Но, во-первых, среди нас рабочих – раз-два и обчелся. Во-вторых, репутация у него была, казалось, без сучка и задоринки. Как опять же с эмансипацией это согласовать?
Бородач вдруг рассвирепел.
– Прокисли вы тут, в первопрестольной! Эк, заботы вас, оказывается, какие одолевают! Тьфу!!!
– Ты несправедлив, Родионыч!
– Справедлив! – оборвал его борода. – По одному хотя бы тому, что в Питере, в деревнях что ни день гибнут наши люди. Кровь льется. Красная, понимаете ли, кровь нужных для революции людей! А вы целомудрием своих девок озабочены… Ну, что он, Антон Петрович?
Антон Петрович пожал плечами.
– Успокоился. На углу Кузнецкого и Неглинки он его видел. В два часа. Ошибиться не мог. Полагает, что Рейнштейн убежал от него, потому что… какая-то там у них любовная свара, я толком не разобрался…
Родионыч повернулся к Ждановичу. С изумлением заметил обиду на его лице.
– Вы что, обиделись на мои слова? Плюньте! Давайте лучше подумаем все вместе, где нам искать вашего героя-любовника…
* * *
…А тот пребывал в состоянии духа угрюмо-раздраженном. Полулежал в креслах, кое-как прикрыв волосатость тела свою. Сопел – обиженно, утомленно. Глаза закрыты.
В углу рта при дыхании вскипала слюна. Он подбирал ее, раздраженно дергая щекой. Время от времени бубнил что-то под нос, словно выговаривая себе.
Потом зашевелился. Не открывая глаз, пошарил по столу. Потрогал вилку, край тарелки, штоф. Выбрал огурец.
– Эй, мамзель! – огурец ляпнулся в стенку возле кровати. Из-за полога тотчас же высунулась морковно-рыжая голова.
Не открывая глаз, приказал:
– Вылазь! Придумал я. Плясать будешь.
– Это как? – спросила с опаской морковно-рыжая.
– А так… – приоткрыл он веки. – Рупь дам. Да тряпку-то скинь, скинь! Чужих здесь нету.
Вдруг завизжал кабацким голосом:
– Валяй, девка! Валяй шибче! – и принялся, ту-рум-пум-пум, наигрывать «Ах, ты, сукин сын камаринский мужик».
Баба неуверенно стала притоптывать. Подперлась ручкой в бок.
Рейнштейн засмеялся от удовольствия. Еще пуще наигрывал губами да притоптывал: «Ах, ты, сукин сын камаринский мужик! Ты, видать, подлец, к веселию привык!»
Рыжая оборвала вдруг пляс, прыгнула к нему в кресло.
– Не могу плясать этак-то. Несподручно, котик. Если бы в сарафане да под музыку, а нагишом-то – срамно больно. А я плясунья была, угадал, первая в селе.
Он смотрел на нее, болезненно и жалобно сморщившись.
– Рупь-то обещал, давай… – подобрала грудь и несмело ткнула в щеку. – А, ласковый?
«Ласковый» сбросил ее на пол одним движением колен:
– Но-о, стерва! Подожди о рубле-то. Ночь длинна…
Потом, сонно двигая руками, налил с краями стакан, стал совать ей в губы.
– Пей, милашка! Пей, первая на селе плясунья! – и уже свирепел потихоньку от веселья, его охватывающего. – Пей, не то рассержусь!
* * *
Вечером, накануне, он сидел у раскрытого окна и глядел в умолкнувший сад. Было тихо. В доме напротив осторожно и мокро звенели посудой. Где-то, уже вовсе далеко, кто-то играл на рояле, – но было тихо…
Мальчик не знал, что там играют Шопена.
Слушал, жадно и птичьи-тревожно подняв лицо, а в открытое окно прямо в лицо ему плыл туман. Туман пахнул зверино, резко. А там – властно, напористо и грозно играли Шопена…
Мальчик тихо дрожал. Он был один. И ему казалось, что он совсем и навсегда один в этом мире. И только – мазурки Шопена, там…
А вокруг – над черной землей – смутными снежными крыльями реял туман. Затаенно и дико чернели огромные ели. И небо, бездонное, старчески-светлое небо растерянно глядело в его ослепленные музыкой глаза.
* * *
Долго шли переулками. Наконец вышли к Маросейке. Иванин показал рукой:
– Вон тот четырехэтажный дом. В шестом номере. Я не пойду, извините…
– Не дурите, Иванин! – прикрикнул Родионыч. – Что мы без вас? Она ведь вас любит, вы ее уговорите.
Иванин чихнул и больным голосом сказал:
– Не любит она. Это я – люблю.
– Тем более! – непонятно ответил Родионыч, подхватил под руку, повлек в подъезд.
На звонок вышла кухарка. Ее отстранили, быстро пошли по коридору. Напористо и грозно, шаг в шаг. «Словно к Рейнштейну идем», – подумал Иванин. И вдруг рука его шмыгнула к поясу. Револьвер был на месте.
Ольга встала с дивана. От растерянности уронила вязание. Вспыхнула и, почувствовав румянец, досадливо поджала губку. Необыкновенно хороша она оказалась…
Начались переговоры.
…Иванин смыкал веки, и тотчас же начиналось долгое томительное падение в черноту, от которого обмирало сердце, и холодные мурашки начинали шевелиться в корнях волос. Стягивало кожу на черепе.
С мукой открывал глаза. Непонимающе озирался: где я, что я?
Ах, да… Вот Ольга сидит. Забилась в угол дивана, туго кутается в белый пуховой платок. Переводит серые неприступные глаза свои с одного гостя на другого. Закаменела в упорстве. Только на него одного не глядит.
Журчал разговор. Иванин почти не разбирал слов. Лишь иногда прорывались в сознание отдельные фразы, но смысл их был темен. Он только отмечал: это Ольга сказала… это – бородач… а это Антон Петрович вступил…
Уговаривают они ее, а она не соглашается. Любит она Рейнштейна.
– Не верю, – говорила она и вздрагивала, как от холода, – не верю! Столько лет он в кружках… никто словечка дурного… а теперь вот: провокатор!
Не верю. Но если даже это и правда, не верю в ваше право казнить его за это. Кто вы такие?! По какому праву берете на себя то, что дозволено только Богу?!
Кто-то свистнул потихоньку.
– Да, Богу! Он имеет право. Потому что всеведущ. Потому что справедлив. А вы?! Я видела, что вы сделали с вашим же соратником – я о Гориновиче говорю, о Гориновиче! Я видела его до того, как вы облили его кислотой, и после того! Теперь вы говорите: ошибка. Говорите это ему, Гориновичу, который по вашей воле искалечен, ослеплен. «Ошибка…» Вы твердите о гуманизме, а руки ваши в крови! По одному-единственному подозрению, ничем не подтвержденному, обливать человека кислотой, проламывать ему голову! И после такого вы хотите, чтобы я указала, где искать Рейнштейна?! А потом придете и скажете: ошибка… Обо мне вы подумали?
– Ошибки быть не может, поверьте. И пожалуйста, не обижайтесь, – но вспоминая так случай с Гориновичем, вы повторяете жандармскую аргументацию. Они тоже на допросах тычут его карточкой, стращают: если не скажешь ничего, мы распустим слух, что ты сказал нам все, и вот, гляди, что тебя ожидает!.. Поверьте, Ольга Аркадьевна, этот случай мучает нас гораздо более, нежели вы предполагаете. Прошел год с той поры. И вы прекрасно знаете, что ничего подобного больше не было и, уверяю вас, никогда больше быть не может. Провокаторство же Рейнштейна – это факт установленный, десятикратно проверенный, десятикратно перепроверенный… – это все выговаривал Антон Петрович, усталым, слегка раздраженным голосом.
Ольга же морщилась от того, что ее не могут понять:
– Пусть не ошибка, с Рейнштейном… Пусть чистая правда. Но поймите! Вы вещаете на каждом углу про справедливость, свободу, равенство всех людей, а я не знаю в мире ничего такого, за что можно было бы платить человеческой жизнью! Не знаю! Не верю я, что человек может быть свободным, справедливым, – если состояние это его оплачено чьими-то жизнями, насильно прерванными!
Родионыч поднялся (он порывался уходить уже не раз), яростно запустил пятерню в бороду, с трудом удержался от резкости:
– Очень жаль, что ваши чувства к Рейнштейну мешают…
– Какие чувства? – горестно крикнула Ольга. – Он – подл, он грязен, этот ваш Рейнштейн! – с отвращением задрожала. – И вы думаете, что я его защищаю? Я его ненавижу!
Чуть не плача от жалости, глядел Иванин на свою любимую, которая, уткнувшись лицом в платок, дышала, как обиженный ребенок, – торопливо, горько.
– Уходите вы, ради христа…
Все поднялись.
– …и ты, Сережа, с ними?..
Иванин подумал, что ослышался. Но по тому, как прервалось дыхание, как бухнуло сердце, догадался: это и вправду…
– Я останусь… Если… ты хочешь…
Трое ушли, а двое еще долго сидели, неподвижно и терпеливо, в ожидании, когда придет к ним наконец ощущение того, что они – вдвоем.
Ольга вздыхала в уголке дивана – прерывисто, как после долгих слез. Потом позвала тихо:
– Сережа… Идите сюда…
Он подошел.
– Сядьте.
Он сел.
…Укутала его пуховым, нежнейшим своим платком, гладила волосы, беззвучно плакала над ним.
Иванин был как в обмороке. В ушах звенела нескончаемая тонкая золотая струна.
…Потом склонилась над ним, стала целовать. Мокро щекотали щеку ее ресницы.
– Простишь ли, Сережа? Простишь, бедный мой, жалкий человек?..
И он произнес сквозь блаженную невыразимую муку:
– Да.
В двенадцатом часу ночи Немец, наблюдавший за окнами Ольгиной квартиры, насторожился: свет погас. «Долгонько сидели…»
Прошло еще полчаса, час – студент не появлялся. Окоченевший Немец вслух выругался. «Ясно. Глупая идея: она побежит предупреждать Рейнштейна. Простуда обеспечена. Скорее домой! Чаю с малиной. Водки. На ночь – шерстяные носки».
* * *
Никто никогда не догадался бы, глядя на старика, что он – в ярости. Вот только листок ходуном ходил в пятнистой его руке.
«…в 15–00 …Ваша явка строго обязательна. Предупреждаем, что если Вы и на сей раз окажете пренебрежение общему собранию кооператива, коллектив вынужден будет поставить вопрос…»
Суперанская! Старая интриганка! Ее стиль!!
…И ведь как расчетливо назначено время – 15–00. За последние двадцать лет он ни разу не нарушал режим дня, об этом каждый школьник знает: с двух до четырех у него послеобеденный отдых… Явиться? Но это будет откровеннейшей уступкой. Игнорировать? Но эти инвалиды революции и вправду поставят вопрос. Разумеется, не страшно… Но все же будет разумней отговориться нездоровьем. А свою точку зрения изложить в форме открытого письма правлению кооператива. Единственный разумный вариант. Полемический стиль мне всегда был присущ. За дело!
И он стал терпеливо и многосложно подниматься из кресел, чтобы идти к письменному столу. Этот процесс всегда поглощал все его внимание и силы. Должно быть, поэтому он почти не услышал, что где-то далеко и вверху – коротко и глухо ударил выстрел.
6. ИСПОЛНЕНИЕ ПРИГОВОРА
– Из тебя возсия солнце правды Христос-бог наш! – Рейнштейн ползал вокруг стола на коленях, икал и нарочито гугниво пел. В левой руке держал «крест» – вилку с глубоко насаженной коркой хлеба. В правой – револьвер, чтобы не сбежала рыжая, так и норовит.
Рыжая восседала на столе и изображала Богородицу. Живот и грудь ее покрывал дикий узор из крестов, звезд, кратких матерных слов, намалеванных горчицей. Ее тоже бил истерический хохот.
– … солнце правды Христос-бог наш! Хвалим тя, благословляем тя, кланяем ти ся, славословим тя, благодарим тя, великой ради славы тво-о-е-ей!
Богородица вдруг взвизгнула:
– Ой, леший, жжеть!
Рейнштейн аж зашелся от смеха.
– Ти-и… – запищал сквозь хохот. – Ти-и-ирпи! Христос тож-жа ти-и-и-рпел, нам тожжа велел!
Рыжая, однако, уже ерзала от боли, потом ударилась вдруг в басовитый вой.
В дверь забарабанили. Рейнштейн вмиг потерял веселость. Как стоял на коленях, так и пополз к дверям, выставив вперед руку с револьвером, пьяно заваливаясь на сторону.
– Кто? – припадочно крикнул он. – Кто стучит?
Из-за двери загрохал угрюмый бас:
– Угомонись, сволочь! Второй час ить.
– От двери! – заходясь крикнул Рейнштейн. – Стрельну! Убью-у-у!
В коридоре шарахнулись, и бас промолвил заметно сбоку:
– А все же угомонись. А бабу не мучай. Они тоже, бывает, живые люди…
– Мо-олчать! – жандармским голосом взвизгнул Рейнштейн. И вдруг от крика этого что-то в нем будто бы надорвалось.
Прикрыл лицо локтем, как от резкого света, ударившего в глаза. Закачался на коленях, глухо замычал.
Баба плакала теперь потихоньку, отколупывая засохшую горчицу с кожи.
Он подошел к ней, стал глядеть.
– Будет уж вам… – просительно сказала рыжая.
– Непременно-с. Пожалуйте к рукомойничку. Омовение, так сказать, ежели дозволите… и своими власами осушу, аки Христос-бог наш и Магдалина-грешница…
Когда она вернулась от умывальника, Рейнштейн спал мертвецким сном, голову уронив в тарелку с селедкой.
Женщина потолкала его. Потом, быстро одевшись, извлекла из сюртука бумажник и вычистила. Ушла, не затворив даже дверь.
Качалась, пробираясь по коридору, бормотала под нос:
– Зараза какой. Рупь обещал, а сам вроде как спать! Смертным боем бить будет, а не признаюсь. Не брала и не брала, и все тут!
* * *
Его оглушило, и прежде чем потерять сознание, он изумился силе, с которой его вдруг бросило назад, головой в стропило. В этом удивлении была еще и обида: за что ж ты меня так? с такой-то злобой? ведь я же…
Он недолго отсутствовал. Синий пороховой дым еще плавал тонкими волоконцами. И пах он приятно – чесночно, остро.
Он сел и опять удивился: как трудно сесть. У него ничего не болело, но он вдруг упал набок и его стошнило.
Он испугался и заплакал: мамочка-мамочка, дедушка дорогой…
Ладонь была клейкая. Он раскрыл ее и увидел густую, как сироп, черную кровь в ладони. Мамочка-мамочка, дедушка дорогой…
* * *
В солнечном блеске, в капельном звоне наступило следующее утро. Под окном базарили воробьи. В безукоризненной голубизне кротко и празднично сияли церковные купола.
«Какой нынче день? – думал Иванин, глядя на город из Ольгиного окна. – Ведь не воскресенье же? А кажется, что воскресенье. Будто бы счастье какое-то, праздник, тишина в душе…»
Сзади послышался осторожный шорох, скрип пружин в диване.
Иванин залился краской.
«Нельзя, господа, слишком боготворить женщину, нельзя! Наутро они будут думать о рейнштейнах – нагло-уверенных в себе, не верящих ни в каких богов…»
Он не знал, уходить ему или оставаться.
В подворотне напротив прыгал с ноги на ногу Антон Петрович. «У него же чахотка, – подумал студент. – Зачем же он дежурит… Она никогда не скажет, где искать Рейнштейна, теперь-то я в этом уверен…»
…А Ольга глядела в спину Иванину, знала, о чем он думает, а сама, и вправду, вспоминала Рейнштейна – тот кошмарный, будто пьяный вечер, когда он зазвал ее «на минутку, по важному делу», в номер Мамонтовской гостиницы. И ведь знала, что нет никакого важного дела, а пошла! И что же потом стряслось с ней? Потом точно с ума сошла – опоил, что ли, чем? – такая потаенная грязь наружу полезла, и кувыркалась в этой грязи, и упивалась…
Когда очнулась, отравиться было решила. Передумала. И оттого, что передумала, еще тошнее было. А теперь вот…
Умные книги… Баратынский… Пьесы Шумана в четыре руки с кузиной… Сирень под окнами, грузная от дождя… Грезы светлыми царицынскими вечерами… На всем этом – крест!
Потому что впереди – что впереди? – опять эта грязь?! Вот только Сережа… Неприкаянный… еще и не мужчина вовсе… сутулится вот, клянет себя, волосы – сосульками…
Она глядела на него без нежности, как на чужого. И вдруг с ужасом заметила, что мысли ее снова и снова возвращаются к Рейнштейну. А грязь – становится просто словом «грязь».
Иванин, глядя по-прежнему в окно, достал из кармана серую какую-то тряпочку. Стесняясь громко высморкаться, утер под носом. И вид этой серой нищенской тряпочки вдруг жалостливой болью прошил ей душу. И боясь потерять это спасительное ощущение, она торопливо сказала:
– Он наверняка в Мамонтовской гостинице, возле Москворецкого моста. Скажи им… – перевернулась лицом вниз, уткнулась в подушку, не зная, что за этим последует: страдание или облегчение…
– Иди! – прогудела почти враждебно.
Иванин послушно натянул пальтишко, робко оглянулся от порога, вздохнул.
* * *
Вошли вчетвером, а будто один вошел – настороженный, пасмурный.
Федор их сразу углядел. Однако сделал вид, что не замечает, отвернулся. Драил самовар до сумасшедшего блеска, а сам размышлял: выгорит дельце или не выгорит. Не меньше четвертного билета решил он взять с этих злодеев за Николая Васильевича. Потом, ежели успеть обернуться, то и за этих хорошо бы – хотя бы по трешке с головы.
У Николая Васильевича денег больше нет. Поутру христом-богом молил опохмелиться. Дал. Как же не дать, когда видно: мучается человек…
Фелиция, говорил, никак не меньше полста рублей вытянула ночью из бумажника, – ловка баба! А я-то не додумался, дурак, Маргариту ему на этот случай представить, эх!
Четверо прошли близко от стойки. Кто-то из них тронул за рукав:
– Обслужи, человек…
Предлагая закуски, Федор, как мужик хозяйственный, запоминал и разглядывал гостей.
Один – как цыган, черный. Каркает, а не говорит.
Второй – главарь должно быть. Молчун. Борода светлая. На плотника Илью похож с нашей деревни, запомню.
Третий, видать, чахоточный. Бороденка, правда, редкая, но мосластый, как одер. И очень силен, видать.
Четвертый – не поверишь, что и крамольник. Тихий, волосики серые, из-под носа течет, руки под мышками греет и дрожит как цуцик.
Водки не взяли, скупые люди. Неужели и четвертного пожалеют?
Тот, который – плотник Илья, вдруг цапнул за рукав. Да так жестко, проворно, что Федор спервоначалу испугался. Потом справился.
– Говори.
– Допреж отпусти, не в участке… (Им, главное дело, самостоятельность надо показать, а то никакой торговли не будет.)
Отпустил.
– Кой-чего узнал. Да сдается, не по купцу товар… Калачиков свеженьких не желаете?
– Почем?
– Калачи?
– Я тебе дам «калачи»! – завозился вдруг черный.
– Немец! – остерегающе сказал плотник. «Немец», – запомнил лакей.
– Ясно, мил человек, что нас не калачи прельщают. Сколько? – добродушно спросил плотник. – Да только с ценой не заносись, не люблю!
И так он по-купечески сказал это «не люблю», что Федор вдруг ляпнул:
– Пятнадцать рубликов, пропадай моя душа!
– Об душе помолимся, не сомневайся. Иди, неси калачей.
Когда принес, сказали, что согласны. Пять рублей получи, остальные – после.
– Письмишко есть, – осмелел Федор. – Вчера велел на почту снести, да я запамятовал. В Петербург. Три целковых стоит, я чай, не меньше.
Ему тут же дали зелененькую, письмо прочли. Дворнику, сказали, надо непременно показать. «Дворнику», – запомнил лакей.
Стали есть. Без охоты кушали. Только цуцик за троих старался. Может, он среди них самый отчаянный, подумал Федор. Я вот тоже не из взрачных, а гублю человека – и ни в одном глазу!
– Веди! – сказали. – Показывай!
Привел. Показал.
Они собрались поодаль дверей, зашептались.
Федор приблизился, тронул главаря за рукав:
– Про остальное не забыли? А то мне в залу надо. Хватятся, не дай бог…
– Ишь ты… – усмехнулся бородатый, и в глазу у него просквозила дьявольская искра. – Держи! А ты, Антон, иди с ним. Глаз не спускай! Чуть что – стреляй, не жалей!
Федор истово перекрестился:
– В мыслях ничего такого не держал! – на всякий случай запомнил: «Антон».
На улице выглянуло солнышко. В торцовое окно засияло весной, даром что февраль. И чудно было Федору предположить, что этаким-то ясным денечком укокают Николая Васильевича, как бог свят, укокают!
…Рейнштейн стоял на коленях и, глядя в окно на золоченый крест замоскворецкой церквушки, молился.
Сияло солнце. Под окном мостили мостовую. Веселый перезвон стоял в воздухе, и странно было произносить жалостливые слова, обращаясь неведомо к кому:
– Воздвигни силу твою и приди во спасение нас. Да воскреснет Бог и расточатся врази его, и да бежат от лица его ненавидящие нас. Яко дым исчезает да исчезнут!
«Непременно воскреснет, как же, чтобы тебя спасти…»
Он ощущал опасность нутром. Всегда нутро у него начинало ныть и голосить, когда приближалась беда. Сейчас беда ходила рядом, но некуда было бежать от нее, – и все внутри у него стонало и корчилось от темного лохматого ужаса.
– …поимей милосердие неизреченное, от всяких меня бед освободи… погуби крестом своим борющих нас… – бубнил полузабытые слова, а сам все слушал, как крепчает и близится опасность.
И когда она приблизилась вплотную, он вскочил с колен, схватил трясущимися руками оружие и повернулся к дверям.
В дверь постучали.
Он подкрался, приник ухом. Поскрипывал пол под чьими-то ногами.
– Чего надо?
– Вам депеша! – ответил басовитый голос.
– «Вот ты какой!» – подумал Рейнштейн и быстро выстрелил сквозь филенку.
…Родионыч отскочил от двери.
Выстрела никто не слышал: перезванивали на улице молотки мостильщиков, весенняя шла погода. Только длинная тонкая щепа вдруг отскочила от двери и легла посреди коридора на драный ковер.
– Как это глупо – про депешу! – застонал от досады Родионыч. – Фантазии не больше, чем у жандармов! Он же сразу догадался…
– Ждет, – сказал Немец. – Всего боится. Скорее умрет, чем выйдет.
Родионыч запустил пятерню в бороду:
– То, что он ждет, конечно, худо… Через час пустим лакея. Если не получится, снимаем номер, – будем ждать. В конечном счете ему деваться некуда – вылезет!
Потом глянул на Иванина, бледного и взволнованного, резко добавил:
– А некоторые дамочки, между прочим, сомневались в справедливости нашего приговора!
Иванин посмотрел на него непонимающе, снова уставился на щепу, отскочившую после выстрела от дверей.
Уловка с лакеем, конечно, не удалась.
На громкий стук Федора Рейнштейн отозвался с весельем в голосе.
– Кто?
– Я это, Николай Васильевич! Откройте…
Тот помолчал, потом заговорил, старательно и быстро выговаривая слова:
– Иди, Феденька, иди с богом! Не открою я тебе, болен, не хочу, знаешь, куда идти, не хочу открывать я, иди, ради Христа!
Родионыч, подозрительно следивший за Федором, вдруг цепко ухватил его за руку, поволок от дверей.
– Ну, бра-ат… Теперь-то мы с тебя глаз не спустим. Оказывается, «знаешь, куда идти»?! А?
Федьку вдруг стало колотить, но он молчал.
– Вот что я скажу тебе, Федор, – деловито и страшно заговорил Родионыч, все сильнее и сильнее сжимая ему руку. – Если что задумал, сразу говорю: откажись и забудь! Видишь, чем такое кончается? – и он кивнул на двери Рейнштейна. – Под землей найдем! Не мы, так другие найдут! Опять же рассуди: если ты меня с товарищами выдашь, будем ли мы молчать, что Николая-то Васильевича ты, голубчик, нам запродал! За пятнадцать всего лишь целковых! Что ж молчишь? Говори!!
Лакей сипло прошептал:
– Руку отпусти, замлела…
Родионыч с недоумением поглядел: рука у Федора была уже лиловая. Разжал ладонь.
– …Угадал, барин. Держал кое-что в голове. Но вот только гад этот, – Федор кивнул на 12-й номер, – но вот только гад этот больше мне насолил. Не выдам.
– Верю, – сказал Родионыч. – Но поскольку ты человек легкомысленный, поглядывать будем. Без пригляда сегодня не останешься и минутки. Чуть только качнешься в ту сторону, вот в это место пулю получишь сразу! – и для убедительности ткнул железным перстом между лопаток Федора. – Мы ведь – может, слыхал? – народ отчаянный…
– Слыхал, как же… Пропади вы все пропадом…
* * *
Под окном ходила домработница и монотонно покрикивала: «Вилорк, Вилорк! Пора обедать! Вилорк, Вилорк! Пора обедать!»
Антон Петрович досадливо морщился от этого голоса: никак не мог сосредоточиться на письме. Неубедительно получалось, недоказательно, не в цель… И все от этих дурацких кухаркиных криков!
Он прошлепал к окну, выглянул, раздраженно и тонко прокричал:
– Замолчите и сейчас же! Вы мне мешаете!
Домработница возникла из кустов. Лицо ее было виновато и встревоженно. У старика неприятно бухнуло сердце.
– Антон Петрович! Виля пропал! Все как есть оглядела, разве что на чердак не лазила, – нет нигде, хоть караул кричи!..
Не зная, что ответить, старик вернулся к столу, и вдруг что-то стремительно и зловеще связалось в его голове.
Ерунда, сказал он себе, но сердце уже колотилось в горле, и он захрипел от удушья, по одному по этому уже зная, что это не ерунда вовсе… Чердак… Memento mori… вроде бы выстрел…
Но он не мог уже ни слова произнести, – хрипел от удушья и только тыкал пальцем вверх. Но никто не видел этого, к сожалению…
* * *
Где-то часу в девятом Немец вспомнил:
– Студент. Иванин? Где он?
Немец сидел в кресле, возле притворенной двери, пыхтел трубочкой. Отсюда была отлично видна дверь 12-го номера, где скрывался провокатор.
Родионыч, дремавший на диванчике, приоткрыл глаза.
– А в самом деле, где ж он?
Потом поразмыслил и добавил сонно:
– Да и леший с ним! Практической пользы от него – уже никакой, а болтать побоится, уверен.
На том и сошлись.
Была уже ночь. Рейнштейн лежал на кровати, отвернувшись к стене. Ему очень хотелось есть.
Из ведра под умывальником резко тянуло запахом параши.
Номера давно уже угомонились. Тишина была – зловещая и пустая.
Где-то в коридоре скрипнула дверь. Послышались легкие шаги. Они остановились возле его дверей. Что-то прошелестело. Затем – осторожный стук. Так же торопливо и легко шаги затихли.
Рейнштейн не повернулся. Он твердо решил, что пролежит так до пятницы. Эка невидаль – три дня. В тюрьмах, сам видел, голодали и до десяти…
В пятницу явится, как обычно, Киселев – деньги агентам выплачивать, – в его присутствии они не посмеют.
Хотелось есть. И, несмотря на то, что знал: еды нет, – все же поднялся поискать. Хоть корку какую…
На полу возле двери белела записка. Взял. Ожидал угроз, обвинений, ругани. Но не это…
«Я случайно узнала обо всем. Сделанное тобой отвратительно, и ты должен дать мне обещание, что освободившись, навсегда порвешь и с теми и с другими. Я долго думала о том, что произошло между нами. И вот: я готова пойти на все, чтобы спасти тебя от тех, кто имеет полное право убить тебя. Я хочу, чтобы ты знал определенно, как я отношусь к твоему предательству. Но… Они находятся внизу. Один сидит в ресторации, другой стережет на лестнице. Я заняла номер девятый. Он наискосок от тебя, ближе к выходу на лестницу. Выйди быстро и тихо, закрой дверь на ключ и перебеги ко мне. Они будут по-прежнему думать, что ты находишься у себя в номере. Скажешь, кого упредить. Я сделаю все. Я хочу сделать все, чтобы быть вместе с тобой. О. К.»
«Ай да девка! Ай да молодец! – возликовал Рейнштейн. – В самый раз подоспела. Но не поздно ли? Записка лежала под дверями минут десять, не менее того. Чепуха! Теперь главное, – без шума-шороха! А ты-то уже скисать стал, Николай Васильевич, ась? Поживем еще, поживем! Твой могильщик еще титьку сосет…»
С превеликой осторожностью повернул в дверях ключ, выглянул.
В коридоре уже был прикручен газовый рожок. Было сумрачно, пусто. С лестницы падал квадрат яркого света, маячила чья-то тень. «Вон он, сторож мой…» – еще более утвердился Рейнштейн.
Выбрался в коридор, замкнул дверь. Двумя бесшумными скачками перемахнул коридор. Чуть слышно стукнул в дверь девятого номера.
Она открыла тотчас же. Лицо ее было мертвенно-бело.
– Ты? – выдохнула, будто бы даже с удивлением. – Да-да. Проходи же скорей…
Он вошел и тут же запер дверь. Спрятал револьвер.
Вздохнул глубоко, но все еще сдерживая из осторожности дыхание:
– Милая!..
– Погоди… – сказала она, уходя из маленькой прихожей в комнату. – Это не все еще…
– Что «не все еще»? – переспросил он, входя следом за ней. И вдруг обмер.
Прижавшись к стене, у кровати стоял Иванин и направлял на него револьвер.
– Вот теперь все! – прошептал студент, и в комнате что-то щелкнуло. Осечка, возликовал Рейнштейн, и дернул из кармана оружие.
Бурно ожила портьера. Кто-то выпутывался из нее. Рейнштейн дергал из кармана револьвер, никак не мог выдернуть.
– Шлюха! Шлюха! Стервь!
Ольга стояла с закрытыми глазами. Губа закушена. Что-то вроде удовлетворенной улыбки на лице.
Наконец вырвал из складок кармана револьвер. Щелкнул взводимый курок. Услышав, она отважно и жалко открыла глаза.
И в этот же миг раздался странный глухой стук. Что-то длинное метнулось ей в лицо. Она тронула ладонью глаза – кровь.
Рейнштейн стоял уже почему-то на коленях и, опустив лицо к полу, все ниже и ниже клонился.
Откуда-то сбоку возник Родионыч, занес над Рейнштейном руку с гирькой на тонком ремешке и резко ударил еще раз, – еще раз произведя удививший ее давеча стук: пустой, костяной.
Услышав его, Ольга застонала и упала.
Немец! Помоги! – громким шепотом позвал Родионыч, выглянув в коридор.
Тот явился, принялся приводить в чувство Ольгу. Нужно было бежать.
– Не смейте! – вдруг нервно крикнул Иванин, когда Немец расстегнул на ней платье и сунул к сердцу мокрый платок.
– Он же врач… – с усталым раздражением сказал Родионыч. – Недоучившийся, правда, но это уж не его вина…
Немец, возившийся над Ольгой, вдруг резко оглянулся. Подошел к Рейнштейну, стал подозрительно вглядываться в его лицо. Приоткрыл веко – зрачок от света резко сузился. Немец извлек из-под сюртука кинжал.