355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Головин » День рождения покойника » Текст книги (страница 27)
День рождения покойника
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:19

Текст книги "День рождения покойника"


Автор книги: Геннадий Головин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 30 страниц)

– Ты только пойми меня правильно, – сказал вдруг Воробей, – зачем мы туда лезем? Не глупость ли это?

– У нас нет времени, пойми! – снова зашептал прямо в лицо Николай Николаевич. – Точнее, мы не знаем, сколько у нас времени. Николай Васильевич, я был у него, ничего даже не слышал об этой истории. Ни одной зацепки, ни одной ниточки, понимаешь, кроме одной. Кроме старичка этого, с которого все началось. Кроме Мясоедова этого, с которого все началось. Вот мы его и прищучим на месте. А он, глядишь, и расскажет, как было дело. Некуда ему деться будет, вот и расскажет…

Воробей покосился на друга. Он давно уже заметил, что тот словно бы пьянеет перед делом, становится болтливым, привязчивым, даже неприятным, вот в лицо табаком дышит…

…Комнату им показывала хозяйка – крест-накрест повязанная шалью румяная крикливая бабенка.

– Славная комнатка! – сладко выпевала она. – И Филипп Алексеевич, о котором давеча вы сказывали, были довольны… и последний жилец не жаловались. Теплая, светленькая, сухонькая комнатка… – продолжала она, не обращая внимания на то, что и плесень на потолке, и мутное окошко, и драные обои явно противоречат ее словам.

– Для студента-то, с его достатком, самое милое дело – такая фатера.

– Я, хозяюшка, не из студентов, – строго прервал ее Николай Николаевич. – Я на службу определяться приехал. А студент, который здесь проживал, не тот ли, часом, который, сказывали, недавно застрелился? – и повернулся к Воробью.

– А ведь что-то осталось, верно?.. Мрачное что-то, зловещее… – и к хозяйке: – Будто покойник сейчас вылезет из-за печки, протянет руки костлявые и…

Хозяйка возмущенно отмахнулась:

– Бог с вами! Ужасы какие говорите! И вовсе не здесь он застрелился, а на улице, возле тех вон ворот его ухлопали. Я аккурат самовар ставила, слышу – бах! Будто железной палкой по крыше стукнули. Я как была с чашками в руках, так с ними под кровать и полезла.

Она была веселая баба, эта мадам Бердникова. До слез развеселилась, вспоминаючи, как пришедшие вскорости после выстрелов муженек ее и тот господин, что всю ночь у них сидел – чего-то высиживал, увидели торчащий из-под кровати пышный зад ее, как немалыми трудами и уговорами извлекали из этого убежища перепугавшуюся дуру-бабу.

– Ну, потом я, конечно, осмелела. Сбегала посмотреть на него, на нашего жильца. Тихий такой был, а вот поди ж ты! А кровь у него, сударь, оказалась не красная, а чернющая-чернющая, вот вам истинный крест! Он из этих, муж сказывал, из ри-ва-люцистов каких-то был. Вот кровь его и выдала сразу.

Николай Николаевич все еще заметно колебался.

– И часто это у вас случается? У меня ведь работа умственная, тишины требует, – брюзгливо осведомился он.

– Впервой, как комнаты держим, такое случилось! Муж мой и тот испугался. Вместо красненькой господину этому, что всю ночь сидел, сдуру да сослепу четвертной билет сунул. Только сегодня хватился!

Николай Николаевич опять хмыкнул непонятно и привередливо:

– А соседи как, культурные люди? Не то ведь ривалюцист какой окажется в соседях, прирежет по ошибке…

– Соседи, это правда, очень даже культурные. Напротив вас дверца – там чиновник живет, в полицейском ведомстве служит, тихий человек. В конце коридорчика – по мясному делу. Всегда будете свежую убоинку иметь. А возле дверей – там и вовсе девушка. К себе не водит, живет тихо-благородно. Тоже можете воспользоваться, хи-хи, ну уж это я шучу.

– Э-эх! – по-купечески гаркнул вдруг Николай Николаевич. Воробей, созерцавший улицу из окна, даже вздрогнул.

– Уговорили! Задатку пока три рубли даю. В оплате, будьте благонадежны, я – человек строгий и аккуратность превыше всего обожаю. Жить, я думаю, мы будем тоже дружно, ась? – и игриво ущипнул хозяйку за бок.

Та зарделась, плечиком повела. «Я – женщина не из каких-нибудь…» – сказала, но польщена осталась знаком внимания несомненно…

* * *

«Мелкая закулисная возня, которую затеяла Суперанская М. И., имеет причину, весьма отдаленную и во времени, и по времени, и по содержанию, нежели та пресловутая мусорная куча, которая есть не более чем повод к организации общественного мнения членов кооператива для сведения стародавних счетов, оценка которым уже дана и Историей и…» – тут Антон Петрович остановил бег пера. Перечитал, и ничего из написанного не понял. Боже мой, сказал он про себя, какая куча, какие счеты, и при чем здесь История, если сегодня у меня утра болит сердце, а на прогулке я только усилием воли заставил себя не потерять сознание, и кожа на руке у меня вон какая – как перчатка, которая велика. Я уже отделяюсь от оболочки…

* * *

Сбегали в лавку, устроили новоселье. В сумерках за колбасой и портером обменивались впечатлениями. Говорливы теперь были оба: так ловко и быстро все устроилось, и главное, не оказалось засады – того, чего больше всего боялись и о чем до поры молчали.

– Обратил внимание на того, кто всю ночь сидел у хозяина?

– …а самовар-то среди ночи ставила…

– Но почему же они решили арестовать его прямо возле дома, да еще ночью?

– И вообще – почему Олсуфьев? За ним ведь ничего нет!

– Обыск был, видишь?.. Столешницу открывали, а забили, дурни, новыми гвоздями…

– И обои слишком уж оборваны…

Потом паузы стали длиннее. Сумерки, да и портер, сказывались. Шуршали тараканы за обоями…

Николай Николаевич вдруг тихо, почти неслышно запел. Воробей стал с готовностью вторить:

 
Прощай, несчастный мой народ!
Простите, верные друзья!
Мой час настал. Палач уж ждет.
Уже колышется петля…
 

Грустная была песня – пророческая. Примеряли к себе. И сомневаться не приходилось: не минует никого чаша сия.

Жить долго рассчитывал либо дурак, либо уже замысливший побег. Об одном думали: только бы умереть производительно. Ясными холодными очами глядели в будущее.

– Ты боишься смерти? – спросил Воробей.

Николай Николаевич раскурил трубку, стал вдруг с невеселым пафосом цитировать по памяти слова, которые каждый из них еще в юности знал назубок:

– Верь мне, Воробей, каждый день убеждает меня в необходимости будущей гибели, которой мы должны купить первую попытку для свободы россиян…

– Ты замечаешь, как изумительно сумерки разжижают кровь?

– Да… А она должна быть, как гласит молва, «чернющая-чернющая».

Воробей вдруг взвился:

– У-у! Дикость какая! Дремучая! Непоколебимая! И какими же мы были глупцами, когда надеялись таких, как дура эта, словом переубедить! Словом! Не-е-ет! Теперь только террор! Об Исполнительном Комитете уже идет слава. Злые мира сего уже трепещут при этом слове: «Исполнительный Комитет». Мы ведь не знаем, сколько преступлений удалось уже предотвратить только потому, что существует он – Исполнительный Комитет – судья, мститель, защитник!

Николай Николаевич добродушно ухмыльнулся:

– Ну и скандал же поднимется, когда ты прочтешь в кружке эту статью!

– Какую статью?

– Ту, из которой читаешь мне сейчас выдержки… – и, заметив, что Воробей готов обидеться, перевел разговор: – А где же наш старикашка? Уж не сбежал ли часом?..

3. ВЫНЕСЕНИЕ ПРИГОВОРА

…А тот сидел в десяти шагах, пьян-пьянехонек, цеплялся за перильцы лестницы, размышлял: «Было или не было? Вот в чем вопрос. Рупь с копейками в кармане брякает, это точно. Значит, было? Очень уж дивная матиморфоза однако… Может, спьяну примерещилось? Хе, а на какие тогда деньги пью?»

До сей поры трудно поверить. Будто бы вызывают его (это его-то! серую мышку канцелярскую, стыдно и имя-то произнесть: Мясоедов, тьфу!) к Их Высоко-высоко-высокопревосходительству. К Господину Столоначальнику! К Самому Драгоманову Ипатию Ильичу-с!! Услышал – обомлел…

Помнится, пресс-папье там сияло дивное! В пузе, помнится, слабость была – от ужаса. И будто бы кто-то ему: «Пожал-те, в креслице. Сигарку ли не желаете?» (Не взял, старый дурак, а как хотелось!)

Разговорчик затем. С ним, а будто бы – за стенкой. Бу-бу-бу… Государь, стал быть, император… жидишки-полячишки… подрывают устой… А сосед твой – самый среди них главнейший, на тебя, Мясоедова, одна надежа… не посрами, значит, так и так, туда-сюда, пятое-десятое, бу-бу-бу…

Главное дело, что задаток вручили. Три рубли. Выпей, сказали, для реализму, хе-хе. Для смелости духа – выпей! Не посмел ослушаться. И вот уж, считай, второй день – как в дыму. На лесенку, вишь, и на ту забраться не могу. Ибо круговращение повсеместное, а в ногах – томность.

Ну, да я – человек не из гордецов, и здесь могу, вот только холодно, а от холода простынуть недолго, а простынешь – начальство заругает. Чего, скажут, старый хрен, букашка-таракашка, надумал? Благородного из себя ломать?! В постельке нежиться?!.

А в постельку бы сейчас, ой, хорошо бы! С головой накрыться, надышать как в бане, ой, славно! Клопчика для духу придавить…

И, явственно представив себе топчаник свой с драной кацавейкой вместо подушки, с тюфяком, мышами проеденным, но очень укладистым, – аж застонал от вожделения и новую предпринял попытку встать.

Ан не получилось… Тогда, поразмышляв несколько, перевернулся и на неуклюжих четвереньках полез.

Взошел. На четвереньках же маленько передохнул. Стал было подыматься… Однако злодейская сила сивушная вдруг повлекла его куда-то. От стенки к стенке, громыхая ведрами и дровами, мордой в штукатурку – бац!

И помрачилось в голове…

Когда открыл глаза (уж лучше бы и не открывать!), увидел (уж лучше бы и не видать!) – узенькое ясное зловредное лезвие перед глазами.

Ойкнуть захотел Мясоедов, караул крикнуть – одно мычание.

Бородатая разбойничья чья-то рожа щекотала ножичком ему переносье, ухмылялась…

– Открой глаза! – приказала борода. Писарь послушно открыл.

– Будешь отвечать?

Старичок с готовностью замигал.

– Но если попробуешь закричать… – Мясоедов, не дав договорить, замычал со всей возможной верноподданностью.

Бородач сдернул тряпку, которой, как у покойника, были стянуты челюсти Мясоедова.

– Отвечай, по чьему наущению загубил раба божьего Капитона?

– Господи! – запричитал обомлев писарь. – Грешен! Только во избежание и в рассуждении благодарности, могущей быть! Отцы святители!

– Говори кратко!

– Так конечно же! Человек я ничтожный, меньше уж и некуда. Иной раз задумаюсь, зачем живу, тля божия, и – безответно…

– Дело говори, пес!

– Отцы благодетели, погодите убивать! Путается в башке моей дурной! Как тут о деле-то? Если б знал, чем кончится, я бы деньги те поганые!.. Только во избежание ведь, верьте слову, и в рассуждении благодарности, могущей быть…

Помучались друзья изрядно, прежде чем сумел старичок внятно рассказать и о вызове своем нежданном к начальству, и о поручении странном, которое дали ему. Даже о трех целковых не умолчал.

– Много ль народу сидело, когда учили тебя, что сказать Капитону?

– Много, сударь! Человек пятеро. Все – военные, эполет золотой, аксельбант крученый – много ли мне, тле божьей, надо? Перепугался, видит бог. Один из них в тую ночь здесь был. У Капитоши-покойника искал чего-то в комнате. Ждали они его, за каждым углом хоронились. У меня вот тоже один сидел, Егорием звать. Шутил все. В графья, говорил, тебя произведут, ежели студент на редахтуров след наведет и печатню какую-то там разыщут. Консоме какую-то жрать, говорил, будешь!.. Ждали они его, а Капитоша-соколик, видно, света яркого испугался в своем окне (он по бедности все больше при свечурочке сидел), с санок спрыгнул (это они уж потом, промеж себя разговаривали), спрыгнул, тут уж и стрельба, тут и конец пришел Капитоше, царствие небесное даруй ему, господь!

– Ему-то дарует! – с неожиданной ненавистью сказал Николай Николаевич. – А вот тебе, гадюка беззубая, гореть в геенне огненной! За три целковых человека погубил! Ложись на топчан!

– Соколики! Отцы-благодетели! – запричитал было Мясоедов, но ему проворно заткнули рот грязным полотенцем, простыней попутали по рукам-по ногам.

– Ну ловко, ловко! – без умолку повторял Николай Николаевич. – Просто ведь, как репа, но ловко. Потому и ночное время выбрали, что улицы пустые, наблюдать легче. Извозчиков небось своих снарядили, а как же? – конечно, своих! Я бы непременно своих снарядил. Так они, как нитка за иголкой, и сновали. Ну ловко, ловко!

Быстро, почти бегом уходили друзья от Пехотной. Переговаривались без умолку. И напряжение сказывалось, и отговориться хотелось словами от неприятного видения связанного беспомощного старика в убогой каморке.

– Ага! – откликался Воробей. – Он прибежит, панику наведет и – дальше! Они – филеров поставят: и опять за Капитоном.

– Молодец, что не бросился, как Гросс, предупреждать кого-нибудь…

– Еще бы. Я сразу заподозрил неладное.

– Все же одно мне ясно как божий день: провокатор не близко к нашему центру. Порядков все-таки до конца не знает. Вишь, на что надеялся, – что к типографии бросимся, цела ли, нельзя ли отбить товарищей. Это он плохо придумал. Все остальное очень хорошо придумал, а вот здесь оплошал…

– Но почему студента этого выбрали? Обычный сочувствующий – таких в Питере можно насчитать тысячи…

– Загвоздка тут какая-то, Воробей, тайна, загадка некая. Ну да разгадаем! Теперь хоть вздохнуть можно поспокойней, а? Живем, Воробей!!

* * *

Он деда не любил за многое. За то, что в комнате его пахло мышами, детским горшком, грязными простынями, одеколоном и еще чем-то, ненавистной какой-то травой. За то, что сидит в качалке на террасе, как каменный болван, и может не шевелиться часами (мальчик однажды проверял). За то, что пренебрежителен к его болезни, а когда говорят о ней, произносит одну и ту же фразу: «…у Вили? Я полагаю, что это возрастное. В крайнем случае, можно пригласить гомеопата…» Хотя мальчика с его чесоткой водили и к гомеопату, и к гипнотизеру, и к невропатологу, и никто не помог, и было ясно, что болезнь неизлечима. За то еще не любил он деда, что всегда ему говорили: «..а вот твой прадед… ведь ты же читал в книгах: „пламенный Антон Петрович… бесстрашный Антон Петрович“», а «бесстрашный» его дед, когда в окрестностях поселка появились какие-то грабители, даже почтальона в дом не пускал и спал с заряженным револьвером под подушкой… За то не любил, что смотрели на деда с восторгом, и любую глупость, сказанную им, принимали тоже с восторгом. За то еще – что соседка, к которой дед, единственной, ходил в гости, умерла, велела сжечь себя, а прахом удобрить клумбу с табаками, а табаки эти по вечерам пахли – и пахли смертью. За то, что гулять не пускали, а говорили: «…заблудишься, дед будет волноваться, он тебя очень любит, ведь ты же знаешь об этом…» И еще за многое другое.

* * *

Как всегда бывало по средам, Николай Васильевич Клеточников коротал вечер в ресторации Дюшена. В верхнем зале, расписанном в галльском духе, он с необыкновенным тщанием и привередливостью заказал ужин с вином. Ел, однако, неохотно и даже с некоторым раздражением в лице.

Грустен и рассеян был Николай Васильевич в этот вечер. Перемена погоды вызвала в который раз кровохаркание. Чувствовал себя скверно, оттого и пища, которую по необходимости ковырял, вызывала отчетливое ощущение дурноты.

Он, правда, подозревал, что болезненное его состояние усугубляется еще одним обстоятельством – возможностью сообщить землевольцам что-либо путное по поводу последних арестов. Всегда ему казалось: сделанное им непозволительно мало в сравнении с тем, чего от него ждут… Это было, между прочим, неправдой. Число только спасенных им от административной высылки за первый месяц работы в III отделении исчислялось уже двумя, по меньшей мере, сотнями человек, но, к сожалению, Николай Николаевич из чрезмерной осторожности не считал нужным сообщать своему агенту о результатах его работы. Много поднял бы он тем настроение Николая Васильевича, который страдал не только от хворостей, но и от вынужденной изоляции, от одиночества, от сознания, что, хоть в какой-то мере, труд его приносит пользу также и палачам.

Николай Николаевич появился, как всегда неожиданно. Раздался над плечом вежливый баритон: «Позволите?» – и щегольски одетый кумир Клеточникова занял кресло напротив.

Это были минуты, о которых Клеточников мечтал всю неделю. Они говорили во время подобных свиданий не только о делах – о всякой всячине. О прочитанном в газетах, об услышанном где-то, делились суждениями, анекдотами, вспоминали прошлое.

Николай Васильевич не раз ловил себя на том, что он заранее готовится к этим встречам: самые оригинальные, случайно возникшие мысли, услышанный или вычитанный курьез он словно бы приберегал к этому часу, чтобы выглядеть в глазах собеседника и умным, и тонким, и серьезным…

О важных делах, во избежание подслушивания, старались говорить на улице. Но в тот вечер Николай Николаевич не смог дождаться – слишком уж велико было нетерпение.

Едва стало прилично сделать это, он задал вопрос, которого и ждал, и боялся Клеточников:

– Относительно вчерашнего нашего разговора… Что-нибудь есть?

– Увы… – искренне вздохнул Клеточников. – Словно бы и не было вовсе этого дела… Впрочем, есть один, очень маленький след. В наградной ведомости, которую мне довелось видеть сегодня, я обратил внимание – возможно, это пустое – на такую фразу: «Коломийцев Серафим Евстигнеев, агент наружного наблюдения, представлен к награждению 60 рублями за геройство, проявленное в деле на Пехотной 15 февраля»… Через одного «рублевого» я смог бы, если надо, разыскать этого Коломийцева.

– Это, должно быть, тот, кто и застрелил Олсуфьева… – заметил Николай Николаевич. – Я потом расскажу, что удалось узнать нам.

Клеточников помолчал, потом нерешительно произнес:

– В той же ведомости есть еще одна фамилия, на которую я почему-то тоже обратил внимание. Наверное, меня просто поразила сумма – тысяча рублей! Рейнштейн. Как и я – Николай Васильевич. Мотивация ни о чем не говорит: «…по представлению его превосходительства генерала Слезкина», московского то есть начальника жандармского управления… Вот и все, к сожалению. Я понимаю, как это ничтожно, но слишком уж мало было времени… – жалобно закончил он.

– Ну что ж! И этого не мало! – бодро солгал Николай Николаевич. – Рейнштейн, я думаю, московский. Вряд ли имеет касательство к питерским делам. Да и сумма чересчур уж велика. Должно быть, по наградной ведомости проводят какие-то другие платы – я ведь со счетоводством несколько знаком… А вот относительно филера – попробуйте! Но очень-очень осторожно! Сейчас нужно быть очень осторожным, очень…

Он обернулся, рассеянно оглядел зал.

– Как вы думаете, не приспело ли время подышать свежим воздухом? Почему-то сегодня я чувствую себя здесь, как в мышеловке.

Они расплатились – каждый по своему счету, – оживленно беседуя в присутствии полового об американских циркачах, гастролирующих в столице. Вместе покинули зал.

Разговор на улице, естественно, начался со странно-трагической гибели Олсуфьева.

– Во мне эта смерть оставила двойственное впечатление, – говорил Николай Николаевич. – Нелепо, согласен, незаслуженно, по ошибке убит. Почти случайно. Но если взглянуть на дело с другой стороны, то это, хоть и кощунственно звучит, необыкновенно ободряет меня. Судите сами. Человек – всего лишь сочувствующий, еще только слегка тронутый бродилом идей, весь полный сомнений, вопросов, многое в нашей практике отвергающий, – и вот к нему, по непонятной игре судьбы, попадает тайна, которая ставит, по его мнению, на грань катастрофы все подполье. Он рассуждает, между прочим, здраво. Без типографии, без газеты партия – это просто горстка единомышленников. Что же он делает? Он бросается – в непогоду, среди ночи – искать в городе тех, кто сможет передать тревожную весть нам! Он не думает, заметьте, об опасностях, которые могут подстерегать его там, куда он спешит. Его совершенно не заботят вопросы собственного благополучия, карьеры, которые он ставит под удар своим поступком. Вот так – без колебаний и раздумий, во имя высших соображений – пошел и бросил жизнь на алтарь свободы, как говорится… Можно, вы скажете, вспомнить и более яркие примеры. Олсуфьев был все-таки студент. Не мужик, не рабочий с фабрики, который самими условиями…

И вдруг осекся.

Что-то стряслось с ним.

Замер. Дико расширенными, безумными глазами уставился на Клеточникова.

«…сошел с ума!» – похолодел тот.

– Есть! – вскричал вдруг Николай Николаевич и захохотал. – Вспомнил! Вспомнил, наконец, дурень, где слышал эту фамилию! Ну конечно же, «Николка»! Рейнштейн! Из Москвы! Рабочий! Ах, немчура проклятый!

Крепко, осторожно и нежно взял вдруг Клеточникова за плечи. Проникновенно сказал:

– Что бы мы без вас делали, дорогой Николай Васильевич? Памятник вам потомки поставят, верьте слову! Это, конечно, дело рук Рейнштейна, чует мое сердце! Третье отделение зазря тысячами не бросается. Ну уж теперь-то ему – конец!!!

И бросился за извозчиком.

Николай Васильевич постоял на набережной еще немного. Побрел домой. Он был необыкновенно взволнован и счастлив словами, сказанными по его адресу. «Памятник… что бы мы без вас делали?..»

И даже забыл огорчиться тому обстоятельству, что нынешнее рандеву его с Николаем Николаевичем продолжалось гораздо меньше обычного.

* * *

Вокруг стола с праздным самоваром сидели четверо. Хмуро и молча слушали нарочито сухую и негромкую речь Николая Николаевича.

– Две недели назад в коммуну Вольфа явился с рекомендательным письмом от одного московского адвоката – несомненно, сочувствующего и очень нам помогающего – некий Николай Васильевич Рейнштейн.

Кое-кому из бывавших в Москве он был знаком. Работает в железнодорожном депо Московско-Курской дороги простым рабочим (хотя довольно образован), пользуется немалым авторитетом в московских радикальных кружках. Вот и все, что было, собственно, известно о нем.

В беседе с некоторыми из тех, кто собирается, по обыкновению, у Вольфа, он часто повторял, что приехал в Питер по поручению москвичей, имеет на руках важную статью для журнала и что ему совершенно необходимо встретиться с кем-либо из редакции.

Вольф передал эту просьбу нам – мне и Воробью. Нельзя сказать, что мы заподозрили что-то неладное. Однако решили не рисковать и попросили Вольфа выбрать из своих друзей кого-нибудь понадежней и внешностью повнушительней, с тем чтобы представить его москвичу редактором «Земли и воли». Такого человека Вольф нашел, и встреча состоялась…

Тут Николай Николаевич сделал паузу, посопел погасшей трубкой и поглядел на каждого из сидящих за столом по очереди. Лица четырех были непроницаемы и, пожалуй, недоверчивы, Николай Николаевич продолжал:

– Я только что вернулся от Вольфа. Он сказал мне, что роль редактора на той встрече с Рейнштейном исполнял Капитон Олсуфьев, студент Технологического института, убитый, как вам, наверное, известно, в ночь с 14 на 15 февраля на Пехотной улице филером Коломийцевым.

Во время встречи с Олсуфьевым Рейнштейн ничего существенного не сообщил. Очень торопился. Передал рукопись статьи (никуда, кстати, не годной), дал адрес кочегара на паровозе, который может якобы перевозить из Питера в Москву экземпляры «Земли и воли». Это все…

Теперь-то понятно, что редактор нужен ему был вовсе не для разговора, а для того, чтобы тут же организовать за ним наблюдение и в дальнейшем не выпускать из-под своего надзора.

Слежка за Олсуфьевым была установлена, и через несколько дней – специально ночью – его вспугнули слухом о провале типографии… Расчет был на то, что, услышав столь тревожную весть, Олсуфьев непременно поспешит поделиться ею с друзьями, а затем, возможно, они захотят посмотреть, нельзя ли что-то предпринять для спасения типографии.

К несчастью, Олсуфьев действительно был знаком с человеком, близким к подлинным членам редакции. Этот человек – доктор Отто Гросс, всем вам знакомый. Новость, принесенная Олсуфьевым, видимо, так же сильно потрясла его. Он поспешил к Клеменцу. А студента, чтобы не терять время, направил к Воробью. (Обоих после недавних провалов устраивал на квартиры именно Отто Гросс.) В результате – и Клеменц и Гросс были арестованы. Воробей избежал ареста по счастливому стечению обстоятельств: дом Фредерикса слишком густо населен, и вероятно, дворник не закрывает на ночь двери. Так что филерам невозможно было определить, к кому ходил студент. Кроме того, Воробей вовремя заметил слежку за домом и не бросился предупреждать кого-нибудь еще, как это сделал Гросс.

– Я и не думал бросаться… – обидчиво отозвался Воробей.

Во время всей речи Николая Николаевича он бесшумно и нервно мотался в полумраке комнаты за спинами сидящих. Николай Николаевич посвятил его в подробности дела еще до начала встречи, и Воробей тут же предложил себя в качестве исполнителя приговора, а теперь вот волновался: доверят или не доверят…

Николай Николаевич не торопился продолжать. Набивал трубку, изредка поглядывая на товарищей, сидящих за столом.

Он знал: этим людям немалого труда будет стоить произнести «да», когда он потребует смертной казни для провокатора.

Твердь с великими муками отделялась от хляби. Стародавняя догма народничества: «Пусть насилие будет привилегией тиранов!» цепко коренилась в душах многих товарищей Николая Николаевича. Жизнь настойчиво толкала их на путь террора, понукала – жестокими репрессиями властей, гнусным обращением с заключенными в тюрьмах – и все же… И все же противились, упирались, с судорогой превеликого отвращения ломали в себе привычное непротивление.

 
Иди и гибни безупрёчно —
За убежденья, за любовь!
Иди и гибни! Дело прочно,
Когда под ним струится кровь!
 

Каждый в свое время уходил в революционное дело с этими некрасовскими стихами в сердце. Но «кровь»-то подразумевалась своя, а не чужая, вот в чем дело…

– Итак, я продолжаю… – сказал Николай Николаевич, выпустив клуб дыма. – Жандармская операция, о которой идет сегодня речь, была организована тонко и широко. Такого в практике Третьего отделения никогда еще не было. Не сомневаюсь, что это «заслуга» Рейнштейна. За это дело он истребовал себе тысячу рублей. Эти деньги ему уже назначены.

Рейнштейн, – платный агент Третьего отделения. Доподлинно известна даже сумма жалования, которое он получает: сто рублей в месяц и от трехсот до пятисот рублей – на ведение дел. Как платный агент, он, разумеется, причастен и ко многим другим делам. В частности, недавние провалы в «Северном союзе русских рабочих» – дело рук тоже Рейнштейна и его жены Татьяны Рейнштейн. Чтобы не быть голословным, прочитаю сообщение, полученное нами из канцелярии самого Третьего отделения, относительно обстоятельств ареста организатора «Северного союза» – Козлова Ивана Ивановича. Сейчас, после его ареста, я могу назвать подлинное имя этого человека: Виктор Обнорский.

«…В конце января Рейнштейн из Москвы сообщил в Санкт-Петербург, в Третье отделение, день и час приезда Козлова в Петербург. Для того чтобы лучше выследить Ивана Ивановича, с ним поехала жена Рейнштейна. (Отмечу как характерную деталь нравов Третьего отделения: супруга Рейнштейна в последний год играла роль гражданской жены Обнорского, с ведома, вероятно, и благословения самого Рейнштейна.) На одной из станций около Петербурга их встретил Григорий Григорьевич Кириллов, начальник сыскной полиции при Третьем отделении (Литейный, дом 43, квартира 10–11), его помощница Кутузова (угол Невского и Надеждинской, собственные меблированные комнаты) и еще несколько шпионов. Таким образом, все вместе приехали в Петербург. Здесь Рейнштейн повезла его на Петергофский к шпиону Петру Николаеву, говоря, что это безопасное место для жительства. Это было 24 января. В продолжение четырех дней до ареста за Иваном Ивановичем следили по пятам и 28-го взяли на улице и, вслед за арестом, произвели до 10 обысков в местах, где он бывал, но ничего не нашли… Шпионы возводят на Ивана Ивановича следующие обвинения: ездил за границу для приобретения станков, устраивал в Москве типографию, находился в близких отношениях с типографией „Земли и воли“, деятельный агитатор и пропагандист среди рабочих…» От себя могу добавить: характеристика, данная Третьим отделением Обнорскому, преувеличениями не страдает – это был, действительно, деятель, от которого можно было ожидать большой и полезной работы. Особенно учитывая среду, в которой вращался Обнорский, – среду, нами до сей поры почти не тронутую…

– Может ли тот человек, который сообщил об обстоятельствах ареста Обнорского, столь же документально засвидетельствовать роль Рейнштейна в деле, о котором мы сейчас говорим?

Этот вопрос задал Родионыч – русобородый, устрашающе широкий в кости, хмуроватый, как всегда, и недоверчивый, поскольку он был «деревенщик» (сидел в Саратовской губернии землемером, потихоньку смущал мужиков к бунту), а Николай Николаевич был – «столичный», «питерский»…

Николай Николаевич ждал такого вопроса. Ждал, что задаст его именно Родионыч. И к ответу приготовился, потому что загодя решил: исполнять приговор надо поручить Родионычу. Он сделает все как надо, несмотря на отвращение свое к делам подобного рода, – не Воробья же посылать, который нагородит что-нибудь в духе французских романов, дуэль какую-нибудь, как Кравчинский, который думал Мезенцеву предложить даже выбор оружия: «Шпаги, ваше превосходительство, или пистолетики желаете?..»

Родионыч – правоверный народник, дальше некуда. «Сидит» в народе, набрался терпения на сотню лет, мерит землю, по крохам растит в мужицких душах бунтарство – верит. Тем более важным будет тот факт, что именно такой, как Родионыч, пошел мстителем. Через месяц-два не до «сидения» будет – все идет к открытой войне с государем-императором: или он – нас, или мы – его!

– Да, – спокойно и все с той же судейской суховатостью в голосе отвечал Николай Николаевич. – Тот же человек, в том же самом сообщении корреспондирует о том, о чем я рассказал вам своими словами. Коль это потребовалось, я приведу дословно.

И, не обращая внимания на протестующий рокот среди четырех сидящих за столом, стал читать по бумажке:

«…В Москве Рейнштейн (муж) являлся весьма деятельным организатором и пользовался большим доверием. Знал почти все московские дела и доводил о них до сведения начальства. Вот сокращенная сущность одного из его доносов: 6 февраля я прибыл из Москвы в Петербург по революционным делам; у меня было рекомендательное письмо от Соколова (московского) к Юлиану Короленко. Словесно я должен был попросить книги Соколова для библиотеки Лаврова (в Москве), именующего себя Рикардом. Короленко повел меня к своему брату (Невский 124, квартира 21), где я увидел 7 пропагандистов, слесарный станок и гальванические батареи, по-видимому для изготовления печатей. Присутствовавшие отнеслись ко мне радушно и обещали познакомить с лицом, получающим запрещенные издания прямо из типографии. Назначили день свидания… Я увидел человека, пришедшего с портфелем с медными краями, приметы его: светлый блондин, волосы темнее бороды, стриженые; борода только на 2 дюйма длины; усики переходят в желтый цвет; на лице красные пятна, как будто от раздавленных угрей; нос составляет почти прямую линию со лбом. Этот человек вынул „Землю и волю“ и доклады, завернутые в корректурные листы, отдав издания, корректурные листы спрятал. Говорили о Клеменце и Георгии…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю