Текст книги "День рождения покойника"
Автор книги: Геннадий Головин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)
Украдкой мы ходили в магазин по двум причинам.
Во-первых, магазин был за линией железной дороги. А у нас уже, ей-богу, не доставало нервов смотреть, как кидаются собаки (в первую голову Джек, конечно) прямо под колеса проносящихся поездов. Промахнись ведь они на какой-нибудь миллиметр в смертельных своих играх с железной дорогой, и тогда…
А вторая причина была в том, что возле магазина, как сказано, постоянно крутилась банда бродячих собак, и появление наших гладких, с буржуазно лоснящейся шерстью, сытых и довольных жизнью Джека с Братишкой не могло не вызывать, как вы сами понимаете, взрывов классового антагонизма.
Зачинщиком драк, впрочем, всегда бывал Джек.
Осторожности он не знал. Некогда ему было приглядываться, силен или слаб, опасен или труслив тот или иной пес. Достаточно было того, что он оказывался несимпатичен Джеку. И Джек поступал без раздумий: мгновенно налетал, сшибал с ног, начинал катать по земле (без особой, кстати, злобы), сколь можно свирепо рыча при этом.
И тут же отпускал, едва пес просил пардону.
Братишка ввязывался не всегда и далеко не сразу. Ему, похоже, претила драка. Но когда он видел, что Джек выбрал себе жертву явно не по зубам, Братишка, конечно, тоже вступал в сражение. И тут ни одна поселковая собака не могла выдержать напора наших мощных, хорошо кормленных, дружных бойцов.
Впрочем, один такой пес был.
Его звали Мухтар. Мелкий – вполовину Джека или Братишки – черно-рыжий кобелек, похожий на какую-то карликовую лаечку. Вечно раздраженный, ненавидяще щерящий мелкие, часто растущие, как у хищной рыбы, зубы – этот пес не был бездомным. Однако поскольку хозяин его вечно торчал или в винном отделе магазина, или около магазина со стаканом в руке, или в пивном ларьке «Колосок», то и Мухтар с утра до вечера болтался возле, и они – Джек, Братишка, Мухтар – почти всегда сталкивались между собой, когда мы приходили за покупками.
И ни одна встреча не проходила мирно.
Чуяли они друг друга еще на дальних подступах к магазину: шерсть на загривке у Братишки вдруг поднималась горбом, он начинал утробно, грозно, словно бы под нос себе, ворчать. Джек тут же прекращал свои вольные кругаля, пристраивался поближе к брату, от веселого возбуждения начинал аж подпрыгивать.
И вот Мухтар и наши собаки, наконец, замечали друг друга. Тотчас же, ни секунды не мешкая, устремлялись навстречу друг другу – словно бы даже торопясь, словно опасаясь, что кто-нибудь может помешать их встрече. И мгновенно вскипала драка.
Наши дворняги вдвоем, конечно же, были сильнее Мухтара. Но ни разу Мухтар не отступил!
Я даже думаю, что если бы однажды мы почему-либо не разняли их, то он погиб бы под клыками своих врагов, но пощады так и не попросил.
Своим неистовством он каждый раз обескураживал, казалось, даже Джека с Братишкой.
«Все ведь ясно! Мы – сильнее. Взвизгни, подожми, как полагается, хвост, и мы тебя отпустим. Что мы, звери, что ли?.. Нет же!.. – и что за характер такой склочный? – опять бросается!..»
С явным, мне казалось, облегчением встречали они каждый раз наше вмешательство.
Они ведь были добродушные, в общем-то, псы. И им нечего было делить с околомагазинной братией. Ну а дрались они потому, что так уж полагалось в этой собачьей действительности: ты не схватишь за горло, тотчас схватят тебя.
Мы их разнимали, уходили. А Мухтар еще некоторое время брел следом – встопорщенный, маленький, аж шкварчащий от злобы и ненасытной ненависти – готовый сразиться и еще раз, и еще тысячу раз.
И только тогда, когда я делал вид, что поднимаю что-то с земли и замахиваюсь на него, – он отступал. Ему, наверное, это было важно: не перед собаками отступить, а перед человеком.
Что сделало его таким оголтелым ненавистником, не ведаю. Хозяин Мухтара, хорошо мне знакомый, и во хмелю, и в похмелье был добрейший малый. Точно знаю, что никогда не голодал Мухтар, и вряд ли когда-нибудь били его… Не знаю, что с ним творилось и отчего.
Да и мыслимо ли вообще докопаться до источников собачьей ненависти к миру, когда и среди людей-то иной раз ахаешь от растерянности: «Это ж откуда такая гадина могла появиться?!.»
* * *
Ох, не зря обмирали наши сердца, когда Джек с Братишкой затевали свои смертельно рисковые игры с железнодорожным транспортом! Не могло это кончиться добром. И не кончилось.
Однажды поздно вечером мы отправились на станцию позвонить в Москву. Звонок был срочный, очень для нас важный, и мы торопились.
Джек с Братишкой, натурально, тоже увязались с нами.
Мы торопились – позвонить нужно было с точностью чуть ли не в четверть часа – и, разумеется, поэтому возле перехода через линию нам пришлось встать.
Сначала длиннющий, вагонов на восемьдесят, порожняк из Москвы неспешно громыхал через станцию. А потом, когда он стал уже заканчиваться, подошла к платформе электричка. Проделала все свои грузопассажирские манипуляции – открыла, выпустила, впустила, закрыла – и неспешно тронулась к Москве, преградив нам опять дорогу к телефону.
Чем занимались в это время собаки, думаю, объяснять не нужно. Мы старались не смотреть на них.
Итак, мы стояли у перехода и смотрели, задрав головы, как мимо нас высокой стеной течет электричка.
Джек, мы заметили, помчался вдоль канавы по насыпи ругаться с машинистом.
Братишка гавкал невдалеке, на бетонном мостике через кювет.
Электричка набирала ход. Звук ее возвысился уже до нестерпимого, страдающего воя. Окна слились в одну заунывно-желтую полосу, кратко и все чаще перебиваемую черными вспышками междуоконий… И вот, наконец, резко оборвав эту муку грохота, скрежета, завывания, – упала тишина.
Сразу же вздохнулось освобожденно: отворился путь.
Мы шагнули идти – и вдруг увидели, что возле самых рельс сидит Братишка. Как-то ужасно странно сидит.
В гимнастике, в вольных упражнениях есть такой элемент, не знаю, как называется: гимнаст, оперши руки о ковер, делает так называемый «угол» – сначала параллельно земле, а затем сомкнутые ноги устремляет прямиком вверх. Вот так же нелепо сидел Братишка. Опираясь в землю передними лапами, он старательно подтягивал задние, судорожно и неестественно выпрямленные, к морде, которую тоже все неимовернее и истовее тянул к небу.
Мы не успели ни ахнуть, ни крикнуть.
Глаза Братишки остекленело и мертво отразили свет перронных фонарей, и он аккуратно упал с края мостика в канаву. Исчез.
Я не позволил жене броситься к нему. Не позволил грубо, но она даже не заметила этого. Подбежал.
Братишка лежал неудобно, вниз головой. Все так же судорожно подтянув к груди задние лапы.
И был он уже – каменеющий. Чужой всему. Чужой всем.
И, со стыдом слыша в себе эту внезапно возникшую чуждость, слыша никак и ничем не управляемую неприязнь – меня, живого, к нему, мертвому, – и не только неприязнь, но и опаску, и брезгливость, и холодность, и полное отсутствие хоть сколько-нибудь острой горечи, – слыша в себе эту многоголосую гамму ощущений, не делающих мне чести (и оттого наполняясь еще большей тошноты и неприязни), я спустился, оскальзываясь по грязи, на дно кювета.
Не рукой – мне стыдно вспоминать об этом! – какой-то щепочкой попытался пошевелить морду Братишки.
Голова была, как каменная, и не шевельнулась. Глаза пуговично смотрели в черную, как деготь, грязь. Он не дышал. Я стал вылезать.
Под откинутым набок хвостом собаки темнело немного экскрементов, вытолкнутых, как это и бывает, с последней судорогой агонии.
– Пойдем куда шли, – сказал я жене. – Я потом с тачкой приду, заберу.
Она заплакала.
– Его, наверное, стукнуло подножкой.
– Ой, дуралей-дуралей! – плакала жена.
Из темноты вылетел жизнерадостный, как всегда, и воодушевленный сражением Джек. Крутанулся возле нас. Заметив белеющий в канаве труп Братишки, столь же весело подбежал, внимательно понюхал под хвостом у брата, и с равнодушием, которое поразило нас до глубины души, отвернулся. Бодро задрав хвост, побежал впереди нас к магазину, где стоял телефон-автомат.
Это равнодушие к смерти ближнего своего не просто поразило – оно возмутило нас! «Как он может так пренебрежительно, так цинично-спокойно относиться к гибели друга своего, неразлучного спутника своего, брата наконец, единокровного и единоутробного!»
Смешны мы были, конечно… Смешны и очень несправедливы, когда, стоя в очереди к телефону, гнали Джека от себя и попрекали: «Братишка погиб, а тебе и дела нет! Иди-иди… Хоть не веселился бы!»
А между тем, скажите, что должен был предпринять бедолага Джек, дабы не пасть в наших глазах?.. Делать Братишке искусственное, что ли, дыхание? Начать выть, созывая людей? (Люди-то были рядом…) Бежать, может быть, к телефону и вызывать собачью «скорою помощь»? Усесться возле трупа и начать гражданскую панихиду? Копать могилу? Что?..
Несправедливы мы были к нему – как люди.
Мы позвонили. Домой возвращались понуро. Тошно нам было.
Я повел жену новой дорогой. Не хватало, подумал я, чтобы из-за несчастного Братишки и с ней, на шестом месяце, стряслась какая-нибудь беда.
Но она умолила меня свернуть к переходу.
– Я не буду подходить, не бойся! – говорила она. – Ты только сходи и посмотри. Может быть, он жив еще?
Она осталась стоять под фонарем у платформы, а я пошел к месту Братишкиной гибели.
Братишки – не было!
Убрали? Но это смешно: ночью кто-то будет убирать никому не мешающий труп…
Значит, Братишка был ранен. Значит, очнулся и пополз. Вряд ли у него достало сил выбраться из глубокого кювета, – значит, пополз по канаве…
Я крикнул жене. Я услышал ее счастливый смех в ответ.
Мы пошли вдоль железной дороги и, вглядываясь в темень придорожного кювета, в два голоса окликали: «Братишка! Братишка!»
Джек, где-то задержавшийся, догнал нас.
К чести его нужно сказать, что первым делом он сунулся под мостик, где только что валялся брат его. Братишку не обнаружил, успокоенно махнул хвостом и побежал вместе с нами.
– Джек, ищи! Он где-то здесь!
В ответ Джек только вилял хвостом и норовил, прыгнув повыше, облобызать каждого из нас в уста.
Мы свернули к дому. Решено было, что назавтра, едва рассветет, мы вернемся к поискам.
Путь наш лежал мимо дома Закидухи.
– Господи! – воскликнула жена. – Когда он выйдет из больницы, что мы ему скажем?!
И в этот самый момент из дыры под забором вылезла белая собака с черным седлышком на спине и побежала к нам, приветственно, хоть и несколько виновато, махая хвостом.
– Братишка!!
Это был, разумеется, он. Целый и невредимый. Если не считать опухоли с кулак величиной, увенчанной короткой и глубокой ссадиной – с левой стороны, на скуле.
Спросите у Братишки, что было потом. Спросите у него, едал ли он когда-нибудь – и до, и после – такую восхитительную похлебку!
Жена, впав в какой-то экстаз умиления, распахнула холодильник настежь и творила ту похлебку с таким вдохновением и восторгом, словно это было жертвоприношение железнодорожному богу, пощадившему милого нам Братишку.
Досталось и Джеку.
Мы все же чувствовали себя виноватыми за наши клеветы в его адрес. Возможно, что попросту он был и мудрее и опытнее нас в подобных делах. Сунулся к лежащему Братишке, мгновенно поставил диагноз: «Шарахнуло крепко, однако оклемается…» – ну и повел себя соответственно.
Шарахнуло Братишку, действительно, крепко. Его спасло, как я понимаю, только то, что электричка лишь набирала скорость и поэтому удар, к тому же косвенный, хоть и поверг его в глубочайший нокаут, но не убил.
Рана, конечно, не могла не причинять ему страданий. Было заметно, что ему трудно раскрывать пасть. Он стал неулыбчив, молчалив. В играх поворачивался к нападавшему боком, морду прятал, не огрызался.
Джек мгновенно уловил эту слабину. Наскакивал на брата вроде бы и играючи, но все более и более настойчиво. И все меньше шутливости становилось в этих наскоках.
Джеку, видимо, показалось, что пришел час, когда он может по праву взять над Братишкой верх.
Братишка, сколь было возможно, уклонялся от прямых столкновений. Джек же, напротив, преисполнялся все большего нахальства и порой, уже всерьез свирепея, норовил во время игр повалить Братишку, ухватить за горло, кусал даже – верх наглости! – за корень хвоста.
Братишка терпел. Но всегда наступал момент, когда долее терпеть без ущерба для авторитета было уже нельзя, – и тогда Братишка взрывался!
Вдруг перед нами представал Братишка – зверь. Устрашающе взрычав (от рыка этого Федька с визгом мчался к нам под ноги), вздыбив загривок, беспощадно и свирепо сморщив морду – это не могло не доставлять ему боли и от этого, быть может, он свирепел еще больше, – Братишка, подловив момент, одним внезапным кратким ударом опрокидывал Джека наземь и тотчас впивался ему в горло. Без всяких шуток. Чтобы убить.
Джек тотчас вдарялся в панический крик, а когда Братишка отпускал его, отбегал в сторонку со всей возможной верноподданностью, но словно бы и говоря при этом: «Вот бешеный, шуток не понимает… Я же шутил!»
Хотя и нам, и Братишке яснее ясного было: шутками тут и не пахнет. Здесь – извечная борьба за власть, со всей ее подлостью, вероломством и безжалостностью.
И грустно было видеть, сколь похожими на людей становятся в эти минуты наши милые псы…
После удара поездной подножкой (мы потом отыскали ее, эту смертоносную для собак подножку, остро и опасно торчащую невысоко над землей в начале и конце каждой электрички) – после того удара Братишка стал мучаться и головными болями.
Мы очень скоро научились определять начало приступа. У него наливались кровью белки глаз. Он становился беспокойным и беспомощным, с виноватым видом начинал проситься к нам в комнаты. Там он ложился головой в темный угол и замирал.
Боли, видимо, бывали иной раз совсем нестерпимыми, потому что Братишка иногда и лежать даже не мог. Беспокойно бродил из угла в угол. Ложился, тут же вставал.
Мы пытались давать ему анальгин. По большей части безуспешно. Во время приступов ему было совсем не до еды, а как еще, скажите, можно всучить собаке растолченное лекарство.
Как ни странно, больше всего ему помогало ощущение человеческой руки, спокойно возложенной на голову. Он клал морду ко мне на колени, я совершал рукоположение, и так мы сидели.
Братишка лишь постанывал иногда сквозь дремоту. Скорее – изможденно покряхтывал.
Интересно, что и Федька в такие минуты разительно менялся. Обычно бесцеремонный и озабоченный единственно лишь щенячьими своими играми, он в периоды Братишкиных страданий вел себя на удивление тихо и смирно. Ложился где-нибудь в сторонке и глаз не сводил с Братишки. Словно бы сопереживал. И казался в такие минуты почти взрослым.
Одна только Киса не испытывала к Братишке ни малейшего сострадания.
Сначала из-под дивана настороженным зеленым светом горели лишь глаза ее, следящие за Братишкой. Затем – высовывалась черно-белая, тоже еще настороженная, но уже и любопытствующая мордочка (это когда Братишка укладывал морду ко мне на колени и замирал). Потом – черная лапка, обутая в белый лапоточек, быстренько высовывалась, как выстреливала, из-под дивана, касалась кончика Братишкина хвоста и вновь исчезала.
И только после этого, замирая от страха и собственной отваги, Киса появлялась вся.
На всякий случай угрожающе растопорщившись, выгнув спину, она для начала трогала шерстинки хвоста, затем принималась похаживать рядом… Бог знает, какие подвиги, какие победы над собачьим племенем воображались ей! Она уж и подкрадывалась к хвосту, и налетала на него неумолимо и стремительно (чтобы тут же улепетнуть в поддиванную темень от вообразившейся ей опасности)! И снова – теперь уже победной поступью – выходила на поле брани.
В конце концов, в озорстве своем, – и чувствуя, конечно же, полнейшую свою безопасность, – Киса ложилась с хвостом в обнимку и начинала самые бесцеремонные с ним игры, даже грызла.
Братишка в такие моменты приоткрывал глаза, косился, перекладывал хвост на новое место, чем вызывал у Кисы одно лишь буйное удовольствие и новые приступы игривости.
Киса, как вы догадались, была совсем еще маленький котенок. И чего уж скрывать, в доме она появилась наперекор нашим желаниям. Сломив, можно сказать, наше неприязненное равнодушие к этим животным. А произошло это так.
…В конце октября на нашем крыльце вдруг появилась Нефертити (в просторечии – Нефертя) – черная как тьма, ужасно независимая и гордая, аж до какого-то пренебрежения к людям! – кошка.
Она приходила иногда еще и летом. Очень редко, правда. Ее, конечно, подкармливали, но из-за Братишки с Джеком наше крыльцо не могло ей казаться приятным. Тем более удивителен был этот визит – глубокой осенью, поздним вечером. Впрочем, относительно позднего вечера Нефертя рассчитала точно: на ночь Джек и Братишка, дабы у Закидухи не возникало сомнений, кого они считают хозяином, спать уходили к нему в опилки.
Так вот Нефертя явилась. Ей налили, конечно, молока. Она, конечно, попила. Но, не допив больше половины блюдца, потерлась о наши ноги, поурчала и – исчезла.
Какой странный визит, сказали мы друг другу. И ведь совсем даже не голодная. Может, присматривает себе убежище на зиму?
Через полчаса все разъяснилось. Мы вышли на крыльцо и увидели двух котят – черно-беленького и серо-беленького, – которые старательно, хотя и не очень умело, лакали из блюдца молоко. А рядом с ними, строгая, заботливая мамаша, восседала Нефертя.
Так и повелось с того вечера. Собаки – спать к Закидухе, и тотчас из-под дома появляется кошачья семейка: Нефертя, притворно и приторно ласковая, а следом за ней – котята, очень милые и смешные, как все, впрочем, котята на белом свете.
Не любили мы кошек. Не хотели мы в доме кошек! Еще и потому не хотели, что кто-то из нас где-то когда-то читал, что в доме, где ожидают ребенка, присутствие кошек вредно. Тем более бродячих. Тем более – от них, говорят, пахнет. Стригучий лишай у них…
Да вообще! – не симпатичны нам были эти звери! Чересчур уж высокого они о себе мнения. Людей не любят, а всего лишь терпят, используют их для удобства своей кошачьей жизни. Еще неизвестно, кто для кого домашние животные: кошки для нас или мы для кошек.
Нефертя, однако, знала свое дело. Людей, судя по всему, она изучила за свою жизнь досконально. И тех, кто при виде кошек начинает приседать и умиленно сюсюкать: «Кис-кис-кисонька!» – и тех, кто, услышав «мяу», хватается за кирпич.
Мы, должно быть, для задуманного Нефертей дела годились. Не кискисали, правда, но при виде котят тянулись все же не за камнем, а за пакетом с молоком…
В общем, довольно приличные люди, рассудила, видимо, Нефертя. Водят, правда, дружбу со здешней собачьей бандой, ну да зима на носу! – выбирать не приходится.
Вначале во время трапез Нефертя сидела с котятами безотлучно. Быстренько (и, между прочим, в первую очередь) наевшись, она, словно строгая бонна, следила за тем, чтобы дети кушали хорошо и правильно и не шалили возле миски.
Потом она начала понемногу отлучаться. Сначала – буквально на минуту-другую. С таким видом, будто в подвале у нее некое неотложное дело, о котором она впопыхах запамятовала: утюг, например, не выключен, или кастрюлька, например, выкипает… Затем отлучки стали продолжительнее. Котята вначале беспокоились, но быстро привыкли. Они были совсем еще маленькие. Настолько, что почти равнодушны были к миру, который их окружал.
Нефертя, не торопясь, но и не медля, приучала и нас, и котят своих к новому жизненному порядку. Исчезала все более надолго. И разумеется, настал в конце концов такой вечер, когда она ушла и не вернулась вовсе.
Котята восприняли это как должное. Попив молока, рьяно умылись, поджали под себя лапки и стали сидеть – два этаких бездомных маленьких сфинкса, безмятежно и сонно глядящих в осеннюю тьму.
Среди ночи я встал посмотреть, как они. Утром прибегут собаки, рассудили мы с женой, не хватает нам для полного счастья только смертоубийства. Пустим-ка их на ночь на террасу…
Но котят уже не было на крыльце. То ли Нефертя вернулась и увела их в подвал, то ли сами ушли.
Но на следующий вечер они опять явились – уже сами, без мамаши. Потом стали появляться даже днем. Джек мгновенно загонял их назад в подземелье, и нам приходилось блюдце с молоком совать им под дверку подвала.
Один из котят, серенький, был не жилец. Горбатенький, колченогий («родовая травма» – со знанием дела определила жена, прочитавшая к тому времени уйму акушерских книг) – на нем словно бы лежала печать обреченности. Он и вправду очень скоро сгинул.
Остался – один. Черненький, в белых валеночках, с белым, будто бы фрачным, вырезом на груди. Очень аккуратненький и забавный. Он нам еще и тем понравился, что оказался ужасно бесстрашным.
В один прекрасный день он решил, что хватит ему улепетывать в подвал при каждом появлении собак (хлопотно, надоело, да и вообще, негоже хищнику), и, когда псы прибежали, остался сидеть на крыльце, как сидел.
Братишка внимательно обнюхал (не слишком, впрочем, приближаясь) это отважное чудо природы, иронически хмыкнул и, отвернувшись от котенка, стал приветствовать нас.
Джек, натурально, аж задохнулся от этакой невиданной наглости. Гавкнул, бросился и вдруг – в растерянности, что ли? – остановился.
Тут вот что произошло. Котенок, растопорщившись и увеличившись от этого чуть ли не втрое, напоминая в эту минуту более всего мультипликационного ежа, вдруг потешно зашипел и принялся, с трудом удерживая равновесие, суматошно махать перед носом Джека обеими своими передними лапками, на которых грозно топырились полупрозрачные, нежно-розовые коготочки.
Джек, конечно, не испугался. Он просто очень удивился.
Мы тут же постарались отвлечь его похлебкой, и он с готовностью отвлекся. Справедливо рассудил, что глупо менять миску изумительно калорийного хлёбова на какого-то паршивого котенка, с которым, честно-то говоря, толком-то и неизвестно, что делать, даже разорви он его на маленькие кусочки…
И котенок, таким образом, завоевал себе право восседать, когда ему вздумается, на излюбленном ящичке слева от входа – в бдительной близости от личного блюдца.
Он (вернее – она, поскольку это оказалось девочкой) и сейчас там сидит. Цепляет каждого входящего-выходящего растопыренной лапкой, кратким мяуканьем напоминает всем и каждому о своем существовании и о неотъемлемом праве на все субпродукты в нашем доме…
Сцены с Джеком, правда, время от времени повторялись, но это было так… исполнение какого-то ритуала, дань традициям скорее, нежели проявление истинной вражды.
Я вообще убежден, что не существует никакого кошачье-собачьего расизма. Вернее, расизм этот ни в коей мере не заложен в них природой.
Конечно, собака, завидев кошку, чаще всего бросается к ней. И чаще всего кошка улепетывает. Собаку – толкает в погоню охотничий инстинкт преследования дичи. А кошку? Если ей лень или если она по рассеянности не наметила себе заранее лазейки (что бывает с ней крайне редко), она никуда и не побежит. Она не боится собак. Скорее, собака должна опасаться ее когтей, молниеносных и снайперски точных. Тем не менее собака гонится, а кошка соответственно удирает… Но я что-то не могу припомнить ни единого случая, чтобы собака разорвала взрослую здоровую кошку. (Возможно, такое и случается. Но, уверен, что в тех драмах – либо собака была какая-то особенная, не по-собачьи уж жестокая, либо кошка была чересчур юная или больная, либо собака была не одна, а в компании себе подобных…)
Почему же все-таки кошка удирает? Да единственно потому, что им наслаждение, я уверен, прямо-таки жгучее женское наслаждение доставляет в тысячу первый раз одурачить глупого пса! Вы только взгляните в лицо кошке, когда она, взлетев под самым носом собаки на дерево, по-домашнему сидит там на ветке и поглядывает на беснующегося внизу пса! На этом лице все написано…
Мальчишки в младших классах любят (и я их понимаю) дергать девочек за косички. Но это же не означает, что ими движет желание снять со своих прекрасных половинок скальп. Так и с собаками, которые вот уже который век без устали гоняются за кошками. Нет в них жажды убийства. Одна лишь, по большей части, игра в догонялки.
На месте собак и кошек я испытывал бы обиду, слыша сравнение какой-нибудь сладостно скандалящей людской пары с ними: «…живут, как кошка с собакой…»
Да если бы люди жили между собой, как жили, например, Киса с Федькой, то не нынешняя жизнь творилась бы на Земле, а прямо-таки рай в шалаше. Очень они трогательно и мило сосуществовали.
Как вы уже догадались, котенок в конце концов оказался в доме. Начались холода, ветер, и с крыльца его перевели, конечно, на террасу.
Ну а через пару дней нам надоело выгонять его из теплых комнат, куда он неукротимо рвался (и конечно же, прорывался) едва открывали двери.
И мы смирились с кошкой в доме. Назвали ее после долгих раздумий Кисой, поставили ящик с песком. И сразу заметили вдруг: уютно стало в доме. Тем стародавним хрестоматийным уютом, воспоминание о котором живет в каждом, наверное, человеке: за окнами – непогода, гудит в печи огонь, стреляют дрова; теплый оранжевый свет падает из-под абажура на белую скатерть… А возле печки, на диване, старательно дремлет котенок, с чувством большого удовлетворения жизнью трещит-трещит себе под нос – точно как трансформатор.
Кроме Кисы право постоянно жить в доме имел и Федька.
Федька был еще… никакой. То есть никакого еще характера в нем не было. Один лишь безоглядный щенячий восторг, умилительная растяпость, добродушие, доверчивость и непререкаемая уверенность, что все в мире приспособлено исключительно для его, Федькиных, игр.
Он был смешной, косолапый, упитанный ребенок.
Конечно же, к дворнягам он не имел никакого отношения: густая черная крупно-курчавая шерсть; как бахромой занавешенные уморительные глазки; с младенчества бородатая, карикатурно-стариковская, квадратом вытянутая вперед морда… В нем была порода, это было сразу заметно, но какая именно, увы, не знаю. Что-то терьеристое, скотч-терьеристое, – это я могу сказать более-менее точно, а на большее, однако, эрудиции не хватает.
Он обещал быть умницей. За конфетку (но только в фантике) с готовностью давал лапу, по команде садился. Этой премудрости он выучился едва ли не со второго раза.
Когда с ним разговаривали, умел делать необыкновенно заинтересованную, словно бы даже все понимающую морду, склоняя при этом голову то на один бок, то на другой.
Но во всем он был, конечно, еще щенок щенком. И хоть хлопотно с ним было (проситься, например, на улицу он долго не мог научиться), хоть и приходилось тревожиться за него постоянно (он мог по глупости и заблудиться, и под поезд из любопытства сунуться), но мы его полюбили.
Право, едва мы только взглянули в эту потешно заросшую морду, в эти юмористически поблескивающие черные глазки – мы сразу же впустили его себе в душу!
Федька рожден был, конечно, не для дворняжьей жизни. Вот уж кто в профессорской квартире чувствовал бы себя на месте! Спервоначалу он не слишком-то охотно покидал жарко натопленный дом даже для того, чтобы выйти на улицу и справить там необходимые нам нужды.
Однако довольно скоро зазывать его назад стало все труднее и труднее. Вольная воля, шутя и играючи, и его забирала в полон.
Братишка, как сказано, замечать его отказывался. Так что естественно получилось, что наперсником в жизни и напарником по играм стал для Федьки Джек-обалдуй. Мы диву давались, как быстро перенимал Федька все Джекины замашки. Впрочем, чему тут удивляться?.. Джек хоть и выглядел взрослым псом, но по характеру, по взглядам на жизнь был совсем еще мальчишка. И не трудно ему было найти общий язык с таким же, как он, развеселым лоботрясом Федей.
Федька бегал за Джеком хвостом, постоянно задирал его – Джек с готовностью затевал свалку, – и ни минуты не проводили они в покое, когда были рядом.
Покуда игры эти проходили в саду, смотреть на это кипение собачьего оптимизма доставляло нам одно лишь удовольствие. Но вот Федька стал увязываться за Джеком на улицу, и мы затревожились. Слишком уж мал и несмышлен он был для таких экспедиций. Федька и сам вначале словно бы чувствовал это. Провожал Джека с Братишкой до какой-то определенной черты, а затем сломя голову мчался назад. Потом – возвращаться стал медленнее, толково исследуя по дороге все, достойное, видимо, исследования. А затем стал пропадать и по полчаса, и по часу, возвращаясь то в одиночку, то в компании со старшими товарищами… Одно было хорошо: он по-щенячьи боялся темноты и поэтому, когда начинало смеркаться, в дом зазвать его не составляло труда.
Он врывался в комнаты, как в дом родной, мгновенно, кажется, забывая об улице со всеми ее прелестями. Деловито загонял котенка на диван. В одну секунду дочиста вылизывал все кошкины плошки и падал на пол отдохнуть. Однако тотчас же, завидев неосторожно оставленный среди пола тапок или наполовину обглоданную любимую свою чурку, со вздохом поднимался и принимался за щенячьи свои дела, подзапущенные в связи со светской суетой дворовой жизни.
Киса с неудовольствием и недолго терпела Федькино равнодушие к своей персоне. Спрыгивала с дивана. Начинала прохаживаться возле Федькиной физиономии, держась все ближе и все дерзостнее.
Тот воодушевленно грыз замурзанную какую-нибудь стельку и не замечал ее.
Затем Киса принималась забавляться с хвостом собачьим и таки добивалась того, что Федька наконец отрывался от своих дел и посовывался к ней пастью, злобно якобы ощеренной. Кисе только того и надо было.
В буйном, восторженном испуге уносилась она куда-нибудь под диван, чтобы сию же секунду высунуться снова и снова приняться следить за возлюбленным своим недругом.
Федька продолжал заниматься, но глаза уже покашивал в сторону Кисы.
И тогда – выгнувшись неимоверной дугой, распушившись и вознеся к потолку напоминающий столб дыма хвост, Киса опять выскакивала из укрытия!
Боком, гарцуя, подлетала к лежащему Федьке и, стукнув его игрушечной своей лапкой, тут же снова улепетывала в засаду.
Федька поднимался. С придурковатым видом совал нос под диван, сопел. Снова ложился. И тут Киса вновь налетала – с другой теперь стороны. И так повторялось множество раз.
Потом Киса позволяла себя поймать, и Федька начинал притворно сердито терзать ее. Сонно, но словно бы и смакуя, прикрывал глаза, для удобства обнимал ее лапами.
Он беззлобно и лениво жамкал ее – иной раз даже голову целиком забирал в пасть! – а Киса только урчала, явно услаждаясь этими звериными ласками… Впрочем, время от времени она для этикету стукала Федьку по носу. Дескать, знай, мужлан, рамки-мерки! Но коготочки, заметьте, не выпускала.
На улице было уже далеко не тепло. И мы, новоиспеченные пейзане, с большим рвением, по два-три раза на дню, надо или не надо, топили.