355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Головин » День рождения покойника » Текст книги (страница 17)
День рождения покойника
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:19

Текст книги "День рождения покойника"


Автор книги: Геннадий Головин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)

– Господи! Какая чепуха все это!

Сегодня что-то еще приятствовало этому сидению. Какое-то родственное тихое тепло, изнутри обращенное к нему, слышал сегодня Жужиков.

Он совсем немного напрягся вниманием и тотчас вспомнил: письмо!

И с еще пущим восторгом – как в пуховую нежную трясину – пошел погружаться в умиротворение свое. Но оно, умиротворение это, сделалось как бы веселее, деятельнее, оттого что он слышал теперь присутствие невдалеке от сердца этого загадочно-толстенького конверта.

«Как все очень одинокие люди, он любил получать письма», – сказал Жужиков и вдруг услышал тревожный сквознячок, опахнувший душу. Ему стало не по себе. Эти слова – были правдой. И не только о нем. Вообще – правдой.

…Он заметил, что сидит уже не в дремотной позе, а напряженно и деятельно, а глаза его, слепо ожидая, устремлены перед собой.

И когда заметил это, когда увидел себя как бы со стороны, – все тотчас же и кончилось.

Серенький паучок принялся сновать с паршивенькими своими паутинками туда-сюда. Посыпалась невпопад, как из грязного кулька, словесная дребеденька – все третьесортное, в налипших крошках, непотребное: «…в напряженном ожидании… сторожко… как охотничья собака, завидевшая дичь…» – вновь, с издевкой завывая, унесся в пустые небеса промахнувший мимо цели заряд.

Сзади скрипнула дверь. Вышла дочь.

Он оглянулся: она уже собиралась уезжать.

Облако хмурой скуки как бы выплыло вместе с ней на крыльцо.

– Иди посиди… – сказал он ей.

– Нет уж… – голос ее был пренебрежителен и насмешлив.

Неудобно было глядеть на нее вот так – снизу вверх, выворачивая шею, – и Жужиков отвернулся, и снова стал смотреть на сад, освещенный солнцем. Странная какая, подумал он, ее даже не тянет на солнышко.

Дочь стала спускаться, и Антон Павлович с неприятным удивлением услышал, как панически заныли на разные голоса тщедушные досочки лестницы под ее тяжестью.

«Она – некрасивая!! – пораженно увидел Жужиков, когда Маняшка спустилась по лестнице и остановилась перед ним. – Какая некрасивая! И несчастная, наверное?»

Дочь стояла теперь на самом пригреве, но, как бы сказать, не предавалась солнцу, не внимала этой первой сладкой теплыни, а глядела-разглядывала отца ярко-ироническим взором.

Он тоскливенько заерзал. «Неужели сейчас начнет?..»

– Ладно. – Маняшка, выдержав издевательскую паузу, произнесла это с ленивой милостью. – Поеду. Привет.

Он поднял на нее глаза, а она – уже уходила прочь, пренебрежительно, словно напоказ ему, колыхая задом и через шаг с непонятной старательностью наподдавая ногой опустелую кожаную кошелку.

– Привет… – глупо сказал вслед Жужиков. И его сразу же переморщило от досады.

А потом (большая редкость!) он вдруг обозлился.

«Тоже мне… туда же! – подумал он о себе с интонацией матерщины. – В собственной дочке ничего понять не можешь! А туда же!..»

Он с тревогой взглянул на небо. Было чувство, что облачко набежало на солнце: что-то вычлось, какая-то самая нежная малость, из того сиятельного доброго тока, который лился на Жужикова с небес.

Не облачко тут было виной, ясно – дочь родная. Вломилась, разволновала, нахамила, в сущности говоря! А ведь только-только что-то накапливаться стало, вызревать…

«Иной раз создавалось впечатление, – вздохнул Антон Павлович, – что мир, окружающий его, восстает… дабы воспрепятствовать с жестокостью, присущей ему…»

с отвращением крякнул про себя, поднялся со ступеньки.

Кончилось благолепие.

Снова Жужиков оказался пуст, беспомощно раздражен, вял и противен себе.

С гримасой озлобления на лице взошел на крыльцо, старательно гремя каблуками. Прошел в кабинет. Взял очки. Стал копошить газеты, отыскивая программу телевидения.

Вспомнил о письме.

Достал письмо.

Грубо и небрежно надорвал конверт. Пробежал, раздраженно морщась, пару-другую строк. Слова были дикие, нелепо-хвалебные.

– Дура!! – сказал с превеликим чувством. – Вот дура-то!! – и кинул письмо на стол.

…Зато в газете…

Зато в газете – он не сразу поверил глазам – два футбола были на сегодня обещаны!

Чувство, которое он испытал при этом, было родственно счастью.

«…Прихотливые смены настроений… – с доброй укоризной подумал он. – То, что постороннему взгляду могло бы показаться… было в действительности…»

Он повернулся уходить, но потом – с неким подобием ухмылки – вспомнил и забрал со стола письмо.

В ожидании, когда вскипит чайник, решил он, до начала футбола – самое оно будет почитать, что написала эта явно ненормальная дура.

Солнце на улице уже поднялось высоко и теперь глядело в окна в упор. Медовым, нежным, душным светом была полным налита вся терраса от полу до потолка.

Поставив на плитку чайник, Жужиков завалился в угол древнего полуразваленного уютного дивана на распахнутый овчиной вверх любимый тулуп свой.

С удовольствием веселого предвкушения расположил перед взором листочки – так, чтобы отраженное от листочков солнце не чересчур било в глаза, и начал читать.

«Здравствуйте, дорогой Антон Павлович!

Дорогой (не формально, а в исконном смысле этого слова) человек, отличный писатель, большое Вам спасибо за „Пути-дороги“, за „Траву повилику“! Боль от того, о чем Вы пишете, смешана с радостью: „Какой писатель!“ – и с горечью удивления: „Как же я могла жить, дышать, смотреть на белый свет, не зная Ваших проникновенных произведений?! Как могла начинать день, не прочитав (пусть наугад, пусть на бегу) абзац-другой из Ваших книг?!“ Я каждый раз испытываю одно и то же ощущение, словно выплакалась (почти не умеющая плакать), и слезы смыли с души немало дряни. Да!! Вы из той Литературы, что делает прочитавших лучше: жизнерадостнее, смелее и добрее… Как ужасно, что я не знала Ваших книг раньше! Как же так получилось? И главное, за что? Чем уж таким я (ну, конечно же, грешница, но не больше ведь, чем все…) провинилась перед небесами, что они так долго лишали меня счастья идти Вашими „путями-дорогами“ вместе с Вашими (а теперь уже и моими) героями: прелестной Анфисой, лукавым, себе на уме, дедом Прошкой, угрюмым с виду, но добрейшим (ведь правда?) кузнецом Лихояром?

А какой язык у Ваших книг! Это просто роскошь – язык Ваших книг! Честно признаюсь, но после того, как я прочитала две Ваши повести, мне очень трудно читать что-либо другое. Такое у них все убогое, скучное, серое. Не то что у Вас! Какие лирические, тончайшие описания природы! Вроде бы временные мотивы немногословны, а ведь настроение очень чувствуется. Не только краски, цвет, свет, даже, не поверите, я запахи чувствую! – так может писать только Мастер Слова.

Извините, пожалуйста, это не обывательское любопытство, а естественный интерес: кто же пишет такие содрогающие душу вещи? Из них не поймешь, молоды Вы или житейски многоопытны, до семи ли потов работаете над строкой или это Ваш „дар“, кто Ваши учителя и из жизни, и из литературы? И главное, умоляю!! – что прочитать Вашего еще? (В нашей поселковой „ленинке“ кроме этих двух повестей больше ничего нет, а я – не смейтесь! – уже жизни себе не представляю без Ваших дивных произведений.)

Как было бы хорошо, если бы оказались Вы маститым писателем, написавшим десятка два книг! То-то было бы счастье для меня!

Еще раз – огромнейшее Вам спасибо за удовольствие! Желаю Вам счастья, поменьше нервотрепки и побольше (это уже и мне, читателю) новых книг!

С уважением Караваева Эльвира, 25 лет, техник».

IV

Да… Чего-чего, а такого он не ожидал. У него даже слегка поплыло в голове.

Но он и странное в этот миг ощутил: будто шарахнулась прочь душа от этого письма! С возмущением даже! (Ну, как если бы… вдруг, не спросясь, бесцеремонно ткнули ему в лицо букетом прекрасных цветов: нюхай, дескать! Хоть, что ж скрывать, прекрасны были цветы и пахли сладко…)

Он заметил, что глупо и растроганно улыбается.

Попробовал было исправить лицо, придать всему видимость обыденности. Но – куда там! – внутри у него так все и расплясалось от мальчишеского ликования, от новизны происшедшего с ним.

«Как все очень одинокие люди, он любил получать письма…»

Да! Но это – было не просто письмом. Это было – от читателя – отклик, отзвук, отзыв. Он, Жужиков, взывал своими произведениями к нему, читателю. И вот он, читатель, отозвался!

Если бы Жужиков был в состоянии, то он должен был бы честно признать: это письмо было, в сущности, первым в его жизни настоящим, стоящим письмом от читателя.

Кое-какие письма были, конечно. За тридцать-то лет.

От библиотечных работников, к примеру. С непременным присовокуплением стенограмм обсуждений… От каких-то жеванных жизнью полубольных (так почему-то казалось) людей, которые невнятно просили о чем-то, жаловались, требовали советов (которых Жужиков при всем желании дать не мог), канючили денег, которых у него тоже не было. Фронтовики дружно спрашивали, не те ли места описывает Жужиков, где им, фронтовикам, довелось воевать, и, кстати, интересовались, в каких местах воевал, если не секрет, сам Жужиков, а он – не воевал и даже не служил…

Тоской, скукой, окаянным неблагополучием жизни вяло веяло от этих посланий. Не радость они приносили, а тупо ноющее чувство бессилия и сиротства.

И вот – наконец! – пришло письмо, которое он ждал, быть может, все эти проклятые годы, – с той самой минуты, когда в загаженном углу желтой кухоньки возле ржаво-облупленной раковины тощий юноша в гимнастерке с чужого плеча вывел карандашиком первую корявую строчку первого своего рассказика, отмеченного, к несчастью Жужикова, на конкурсе многотиражной газеты второй почетной тридцатирублевой премией…

«С чего я взял, что она ненормальная?» – недоуменно подумал Жужиков, когда, спохватившись, вошел в белую от пара пристройку, выключил газ и принялся заваривать чай. «Чересчур, конечно, восторженная, да. В литературе, похоже, ничего не соображает. (Впрочем, слог у нее есть.) Перебарщивает, разумеется. Как там у нее? „…как я могла жить, смотреть на мир, не зная ваших…“ Нет, у нее как-то по-другому сказано…» —

и Жужиков не поленился, быстро вернулся на террасу, чтобы перечитать вспомнившееся место. Не удержался и – заодно уж! – еще раз залпом перечитал все письмо от начала до конца.

…Жгучий елей неспешно плыл по жилам. Вселял почти забытое уже чувство самоценности, веселой какой-то устойчивости в мире.

– Ладно уж тебе… – с ласковой усмешкой буркнул Жужиков, коротенько кидая сложенные листочки на стол. Хотя и старался обозначить в этом жесте некоторую небрежность, но, несомненно, позаботился и о том, чтобы с листочками ничего не случилось: чтобы не слетели на пол, чтобы не рассыпались, чтобы на сухое и чистое попали…

– Ладно уж тебе. Будя, – повторил он еще раз с отчетливым счастьем в душе, зная, что через какое-то время вновь возьмется читать-перечитывать письмо и никто не вправе помешать ему в этом, ибо это письмо – такое письмо! – написали ему —

(«…а не вам!» – тотчас же с ехидством додумал он, быстренько вызвав в памяти первые попавшиеся лица братьев по профессии)

ему, Жужикову, были адресованы все эти восторги, ибо именно он, втихую всеми презираемый Жужиков, «Акакий Акакиевич», сумел сочинить нечто такое, что исторгло!

«Вам-то такие письма пишут ли?» – ядовито хихикнул он.

Бог знает, что за помрачение постигло вдруг разум его!

Ведь не верил в правду этих чрезмерных похвал. Ведь знал, что совсем иная цена его книжкам: стыдиться надо таких книжек, намертво молчать о них – как о позорных поступках, как о дурной болезни!

Знал истинную цену сочинителю, накропавшему эти книжонки, но – вот ведь фокус! – все нелепые восхищения девы Эльвиры из нелепого какого-то поселка Чуркино писал себе! Жадно, крохоборски пхал в свою нищенскую торбу!

И уже размышлял, ликуя: «Если такая чепуховина способна вызвать в читателе столь непомерные восторги, то каких же эмоций прикажете ждать, когда он – истинный Жужиков – напишет наконец Настоящее? (А ведь теперь напишет! Теперь-то точно напишет!)» —

и вот от этой мысли аж заходилась в обомлении душа! И он уже упивался будущим восторгом читателей, как если бы он уже написал Настоящее, в полную свою богатырскую силушку.

«Каждый раз я испытываю одно и то же ощущение, словно выплакалась…» – с восхищением припомнил Жужиков строчку из письма. «Какая милая! – подумал он растроганно, – и какая глупая!» —

и вдруг поймал себя на странном нежно-смешном чувстве: их сейчас на террасе двое. Он и письмо от нее.

«Ну, брат… Если сегодня еще и „Динамо“ твое выиграет!..» – подумал он, включая телевизор. И хоть не додумал, что именно стоит за этой веселенькой угрозой, он вдруг услышал: сердце подвсплыло и оживленно бултыхнулось – как в предчувствии неимовернейшей какой-то удачи.

И разумеется, «Динамо» его победило – легко, красиво, играючи!

И в тишине, наступившей после этого, он полулежал в уютнейшей хляби древнего драного дивана, ублаженный и тихо счастливый, и одного только желал от жизни: чтобы подольше не кончалась эта тишина; чтобы всегда царило вокруг это нежно-медовое вещество майского солнечного света, сладко густеющее в замкнутом пространстве террасы; чтобы длился и длился сладчайший этот полуобморок довольства, превосходительности, неспешного вкушения Победы.

«Разумеется, ответить… – размышлял Антон Павлович смутными обрывками мыслей. – Сдержанно. Но, упаси бог, не сухо. Спасибо. Тронут. Давно ничего подобного не получал. Чтобы – непременно! – ответ от нее. („Меж ними завязалась переписка…“) Какая она все же странная! Неужели все эти слова – всерьез? Может, и вправду какая-нибудь больная? Ах, как было бы жаль!»

Когда он проснулся, солнце уже покинуло террасу. Вкось освещено было только одно окно.

Пыльная муть на стекле, застарелые пятна от пальцев, скучная ветхая паутина – все удручало взгляд.

Он быстро сел на диване с ощущением ужаснейшей, постыднейшей вины. Тотчас что-то вроде оправдательного лепета обратил к столу, где покоились листки письма, слегка теперь растопорщившиеся.

Затем глянул на часы – у него и вовсе горестно охнуло в груди. Второй футбол уже заканчивался!

«Ну вот и все… – с обреченностью и вялым укором подумал Жужиков. – Сам виноват».

Футболисты доигрывали. Лениво перекидывались мячом. Изображали время от времени намерение рвануться к чужим воротам – тотчас, впрочем, передумывали и отправляли мяч назад… Всем все было ясно.

0:0 – увидел Жужиков счет, мелькнувший на табло, и вдруг быстро выключил телевизор. Сделал то, чего никогда еще, кажется, в жизни не делал. Сделал, заметим, с затаенной надеждой, что, быть может, хоть этим, хоть частично, искупит…

Он осторожно взял листки со стола.

У него не было уверенности, что следует именно сейчас перечитать письмо. Было опасение, что этим можно все испортить.

Яркие слова – не сразу, а словно бы помедлив, – все же проникли.

Все, однако, было совсем по-иному, нежели до этого клятого сна.

Ровная, как туман, тихая печаль опустилась на душу Антона Павловича. И, отчаянно вдруг загрустивши, он спустился бережной походочкой в сад, тихонько (боясь растрясти это дивное состояние) пошел по дорожке.

В конце дорожки лежал лоскут солнца, по-вечернему рыжий. Антон Павлович уселся на обрубок яблони, серо-голубой, каменный от старости, стал прилежно сидеть.

Солнце из-за сосен глядело прямо в глаза. Сидеть приходилось, взор опустив долу, в позе осознавшего свою вину.

«А как же легко им! – поразился он вдруг. – Тем, кто получает такие письма сотнями! (Может, врут?) И почему же, сучьи дети, не пишут они – в ответ – настоящие вещи?! Я бы… Да приди такое письмо даже пять лет назад, я бы такое написал!!» —

и вяло попытался вообразить, что он мог бы написать, опять вообразив какую-то свинцово-сизую тучу до небес и угрюмую музыку, доносящуюся оттуда.

«Несправедливо все это…»

Солнце уже не грело. Злой сыростью потянуло от земли. Он внезапно озяб и поднялся.

Подумал о пишущих письма. Подумал сочувственно, но без особой приязни: «Читают… пишут… отзываются… Господи! Будто и не было у них никогда Великой Литературы! Читали бы Пушкина, читали бы Льва Николаевича – чего больше! Так нет… ковыряются именно в современной помойке! Все пытаются что-то о себе нынешних отыскать! И эвон как радуются, бедолаги, аж до небес готовы превозносить какого-нибудь, прости господи, Жужикова, когда хоть намек правды, хоть смутный отсвет им вообразится! Именно что „вообразится“ – потому что, если честно, можно ли восхищаться этим

Вовсе не мучительно, даже и сладостно было – вот так без жалости размышлять о себе.

«С требовательностью, присущей ему…» – подумал Антон Павлович.

Тут вот какая подтасовочка непринужденно совершалась: Жужиков – «писатель Жужиков», который фигурировал в этих размышлениях, был, как бы сказать, совсем посторонний ему Жужиков – вполне картонный персонаж. А настоящий Жужиков – никому еще неведомый Антон Павлович Жужиков, о котором еще заговорят, когда он заговорит, – этот Жужиков вынужден был пока что тихо, скрюченно прозябать как бы внутри того Жужикова. До поры до времени! Не сомневайтесь. Только до поры, и только до времени!

Вдруг, пораженный ужасом, он остановился. Без всякой связи с предыдущими размышлениями, глазам его предстал грубо оборванный край конверта.

Линия обрыва криво бежала от угла конверта широко вниз, бесцеремонно отхватывала большую часть обратного адреса.

«Куда писать-то?»

Все вдруг стало беззвучно рушиться, опрокидываться в тартарары.

Болезненно возопив, Жужиков бегом бросился в дом. Нашел конверт. Так и есть! «…пос. Чуркино» было видно. «Караваевой Эль…» было видно. И – более ничего!

«Куда писать-то?»

Как мальчишка, обиженный, слегка даже окоченевший от потрясения, стоял он над столом. Будто из-под носа выхватили, отняв навсегда, драгоценнейшую игрушку.

Руки его дрожали. Он с жалостью и легкой брезгливостью заметил это. Наконец вспомнил: в кабинете! Именно там он открывал конверт!

Когда Антон Павлович подробно, как мусорщик, перебрал всю груду исписанной бумаги, плоско лежащей на столе, и когда стало отчетливо, отчаянно ясно, что не отыскать ему то, что он ищет, —

взгляд его ненароком пал на пол и – наконец-то! – с веселием, гордо скаканувшим в груди, он увидел тихонько лежащую там беленькую полоску конверта.

Присел (а потом, не удержав равновесия, и сел на пол), взял драгоценный сей клочок. «Улица Амилкара Кабрала, дом 7, комн. 4…вире Анатольевне…»

Он смущенно заулыбался изнуренной улыбкой победителя.

Потом – хмыкнул, глянув со стороны. Сидит на полу, почти под столом, писатель Жужиков А. П. и, как великое богатство, держит в руках бумажку – адрес единственного на земле человека, который соизволил с похвалой отозваться.

Потом на террасе он одиноко кушал со сковородки что-то рисово-гороховое с тощими куриными волоконцами, грубо залитое томатным соусом.

Уже похолодало, и от сковородки валил изобильный пар.

Он ел и одновременно сочинял письмо Эльвире Анатольевне.

Получалось неплохо: сдержанно, но не сухо, с отчетливо звучащим чувством достоинства. В письме слышалась и очень искренняя благодарность за добрые слова, откровенно проглядывал и пристальный интерес к личности самой Эльвиры (вполне, впрочем, естественный для Жужикова как изучателя человеческих душ): кто она, как живет, как докатилась до чтения жужиковских творений?.. Эти вопросы сами собой подразумевали, что Эльвира выкроит часок-другой и ответит на них с подробностию, а он, Жужиков, будет ждать с нетерпением, ибо в конечном счете только за ради таких вот прекрасных писем-отзывов и трудятся на литературной ниве изящные словесники, и он в этом смысле не исключение.

Вопросов собственного творчества Антон Павлович решил до поры до времени не касаться. И не только потому, что ни малейшего желания не испытывал. Он, честное благородное слово, не помнил ничего из того, чем восхищалась его наивная адресатка: ни прелестную Анфису не помнил, ни деда Прошку лукавого, ни этого… кузнеца Лихояра.

«Если Вы и в самом деле возымели интерес к моим более чем скромным сочинениям, то тут я, пожалуй, в состоянии Вам помочь. Черкните, и я Вам пришлю…» – написал он, тихо возгордившись словом «возымели», но тут же и затосковав жестоко: прежде чем отправлять свои «более чем скромные», их придется, наверное, перечитывать?..

И все же чудо как хорошо было в этот вечер!

Давненько не сиделось Антону Павловичу так уместно, так ладно за письменным столом! Давненько не испытывал он такого четкого удовольствия от письменного занятия! Ему, не поверите, даже собственный почерк был сегодня пригож!

С непривычки у него сладко заломило спину. Он откинулся на стульчике и с огромнейшим интересом прочитал написанное им – от начала до конца. Ни словечка, ни запятой не захотелось ему исправить в получившемся тексте. Образ писателя Жужикова вставал из строчек письма с достоинством и скромностью, присущей ему.

Он заклеил конверт (некстати испытав легкие рвотные судороги, когда облизывал языком сладковатый ярлык конверта), с большим тщанием вывел адреса.

Бережно побаюкал письмо на ладони. И вдруг услышал: тоскливенько начало ныть в груди. Должно быть, он уже принялся ждать ответа…

…Когда с письмом в руках он гордо явился на террасу, обнаружилось, что уже поздняя ночь на дворе; электричество горит плохонько, вполнакала: и холодная сырость вновь царит в доме.

Он сходил за дровами. Когда возвращался, глянул на небо. На западе оно восхищенно сияло такой изумительной, тихой морской зеленью, что у него прервало на миг дыхание! Так сделалось радостно-просто!

Он затопил печь. Натура мечтательная, он любил посидеть возле огня, глядя в огонь. Но сегодня его опять повлекло на улицу.

Рассеянно, сонно крапал дождик.

Жужиков огляделся с недоумением: везде было чистое небо. В серо-замшевой тьме невзрачно просверкивали даже остренькие звезды. Откуда дождь?

Он протянул руку в сторону, но ни единая капля не упала на ладонь.

И все же: то тут, то там шуршало. Как от падающих капель.

Он вновь удивился, и тотчас – словно вдогонку – его потрясло догадкой: это растет трава!

Он засмеялся в восхищении.

Представил – да нет, увидел, пожалуй! – как слабенькие остренькие травинки робко торкаются в черной темени о гнилую коросту прошлогодней листвы, понизу волглую, а поверху уже просохшую до хруста, – как усиливаются они в отчаянии, пытаясь пробиться на волю, – как сникают на миг и снова во тьме принимаются за свои тихо-восторженные попытки выпростать себя из-под мертвого гнета, пробиться на вольную волю!

Шуршало не только вблизи. Он напряг слух: потаенная эта работа вершилась везде. Неостановима была кропотливая эта отвага!

Жужиков растрогался. Вдруг почувствовал слезы на глазах. И тотчас, не сдержавшись, неумело заплакал.

«Господи! – плакал он, неизвестно к кому обращаясь. – Я слышал, как растет трава! Как стыдно мне, господи! Я слышал, как растет трава! Вы дали услышать это мне – писателишке, тле лживой! Да разве теперь, после этого, подниму я руку написать такое же, как прежде?!.» —

и еще что-то, такое же невнятное, не словесное, а как бы выкриками души исторгаемое, плакал он, светло и неумело обращаясь к кому-то.

…Вспомнив о печке, топящейся в доме, он вошел в дом, весь радостно изнуренный этими слезами, счастливо растревоженный.

«Какой необычный день!»

Письмо, написанное им, тихо лежало на столе. У Жужикова вдруг аж взвыло все от острой муки ожидания! Письмо пролежит всю ночь, лишь завтра к вечеру его вынут из здешнего ящика, повезут в Москву, пройдет еще одна ночь… – сколько времени!

«Я вот что сделаю! – решил он внезапно. – Я сейчас отнесу письмо на станцию. Пусть день, а выиграю!» – и восхитился собственным решением.

Опять в нем возникло тихое ощущение: он не один на террасе. Он смутился.

«Все равно ведь… – сказал он не вслух, оправдываясь, – когда закроешь вьюшку, не меньше часа надо ждать, чтобы вытянуло угар. А я за этот час как раз ведь и обернусь?»

…Он шел, с удовольствием погромыхивая сапогами по смутно светлеющей в ночи, уже подсохшей и окрепшей за день дороге, и скромно ликовал. Он воображал себя допущенным в какую-то самую сокровенную сердцевину этого мира. «Я слышал, как растет трава!» – с гордостью повторял он время от времени. И взглядывал вокруг истовыми пылкими взорами. А в гортани его все топорщился и все никак не мог вырваться вовне косноязычный сладостный клик благодарности, радости, уважительного ко всему восторга.

И когда глаза его восхищенно замечали… ну, например, понуро искосившийся фонарь, позабыто светящий на выходе из поселка – на краю угрюмого вешнего ночного поля, в самом, считай, поле… или здешнюю речушку, которая в обычное время выглядела захудалым ручейком, а вот в эту ночь, по случаю весны, была незнакомо преображенной, очень озабоченно несшей вровень с берегами поспешное множество нежурчащей густой воды, и тусклым протяженным своим извивом с неприятным восхищением напоминала тело змеи, бесшумно ускользающей в белесый мрак… —

так вот, когда видел он что-либо подобное, восторга достойное, душу сжимающее спазмом виноватости и умиления, – слышал внутри себя и странный, трогательно-неуклюжий жест: будто бы он старается посторониться немножко, дабы и она тоже могла взглянуть на то, что его восхищает.

С ним вот что еще происходило: его отпускало.

Один за другим ослабевали, распускались путы, вязочки, тенета непонятные, каковыми в унылом множестве, оказывается, было повязано-перевязано внутреннее его существо. Только вот в эти минуты – минуты высвобождения – он горько и явственно ощутил, насколько же скомкана, скрючена, утеснена душа его бедная!

Ему и дышалось нынче легко. И без усилия расправились плечики. И складки на лице улеглись добродушно, непринужденно.

Ужасно почему-то хотелось, чтобы защелкал соловей. Для запредельной уже полноты происходящего с ним.

Он даже попробовал вызвать в памяти соловьиные звуки: все эти сочнозвучные щелчки, трещотки, влажные скрыпки, в сладостный захлеб превозносимые фьоритуры. И ему даже показалось, не надо смеяться, что он сумел бы найти сейчас такие слова, какие-то такие слова, какие-то такие слова!..

Он вышел к станции. Она была абсолютно безлюдной в этот час. С опрятной тоской освещали пустынный ее асфальт, пригорюнив головы, фонари.

Почтовый ящик висел возле билетных касс. Окошко кассы было захлопнуто. Но там, внутри, кто-то был, наверное, спал – слабенько светило желтеньким…

Конверт был совсем теплым, когда он добыл его из-за пазухи.

Жалко было опускать письмо, такое теплое, в железный холодный ящик. Он подержал письмо в ладони, будто прощаясь, и только потом стал бережно просовывать в щель.

Разжал пальцы. С негромким стуком письмо ударилось в бумажное рыхлое дно. И в этот миг, на этот миг – он услышал черненький краткий обрыв в сердце!

– …Ну вот… – сказал он, обращаясь к письму сквозь тонкое железо почтового ящика. – Ну вот… —

помедлил немного, скованно повернулся. Теперь уже медленно – пошел домой.

V

Прошло два с небольшим месяца.

Эльвира написала за это время три письма. Жужиков за это же время не написал ни строчки.

Антон Павлович подстригся. (Это следует тоже отнести к разряду событий: подобное случалось с ним раза два в год, не чаще.)

Парикмахер попался хороший – впервые, кажется, в жизни Антон Павлович поднялся из кресла с отчетливым удовольствием. И даже дал «мастеру» два целковых на чай, хотя и стеснялся давать чаевые.

После этого Жужиков неоднократно – при помощи двух зеркал – разглядывал себя и сзади, и сбоку и довольно неожиданно пришел к заключению, что профиль у него – недурен.

Особенно приглядным казался себе Жужиков в три четверти.

Странное чувство, похожее на обиду, испытывал Антон Павлович при этом: будто кто-то всю жизнь старательно скрывал от него, что мужик-то он, в общем, довольно-таки эффектный, и, кто знает, знай он об этом обстоятельстве, может, как-то и по-иному прожилась бы жизнь?..

Вообще за эту пару месяцев Антон Павлович изменился очень.

– Жужиков, – здоровался он теперь, произнося свою фамилию суховато и несколько даже неодобрительно, а руку пожимал кратко и энергически. Непременно добавлять стал: – Антон Павлович… – тотчас устремляясь на собеседника прямехоньким взглядом, который не позволял тому ни хихикнуть, ни даже ухмыльнуться над столь забавным для современного писателя имя-отчеством.

Осанка, как бы сказать, несколько петушиная появилась вдруг в Жужикове: суворовский хохолок этакий, а во взгляде – не сказать что задиристость, а задорность некоторая…

Люди, знавшие Жужикова много лет, только диву давались. Переглядывались, осторожные расспросы Антону Павловичу затевали. Непонятна была братьям-литераторам эта странная метаморфоза: то ли рука появилась у Жужикова, то ли родня за границей обнаружилась, то ли написал он что-то такое-этакое, что вот-вот потрясет основания всех основ.

Ходить стал быстренько, бойко. Разговоры не разговаривал.

Они и раньше удовольствия ему не доставляли, разговоры эти, а теперь он прямо-таки наслаждение испытывал, когда посередине плавно текущей беседы можно было с озабоченностью взглянуть на часы и воскликнуть: «Все, все! Болты болтать – занятие милое. Однако и дело надо делать!» – и затем удалиться, прямо-таки до болезненности взволновывая своей новой загадочностью общественность.

Он заметно похудел за последние месяц-два. Даже и не похудел, а как бы подсох лицом. Помолодел, пожалуй.

Брился теперь ежеутренне, справедливо заметив, что именно сивая щетина сообщает его облику много дряхлой неопрятности. И, странное дело, ежедневная теперь морока с кипячением воды, со взбиванием мыльной пены, с обязательной «правкой» худощавенького золингеновского лезвия на похлопывающем ремне, – все это, недавно досаждавшее, доставляло теперь почти удовольствие.

Он был похож – знаете, на кого? – на человека, который долго пропадал по больницам, о котором в обществе уже порядком подзабыли и которого вдруг с удивлением полуузнавания вновь увидели, тотчас начав недоверчиво удивляться переменам, происшедшим в некогда знакомом лице: худобе этой, легкой ожесточенности взгляда – переменам, которые несомненно говорили об испытаниях, даже, может быть, о страданиях, перенесенных за время столь долгого отсутствия, о переоценках каких-то, произведенных за это время и выражение находящих вот в этой ожесточенности, в слегка раздражительной спешке жестов и движений, а главное, в отчетливом ощущении, что человек этот – преисполнен намерения наверстать.

Вот на такого человека походил ныне Жужиков…

Слава богу, никаких госпитальных ужасов за эти два месяца с Антоном Павловичем не приключилось. Однако разительные перемены в жужиковском облике, должны же они были иметь под собой хоть какую-то причину?

Хотя бы поэтому мы не можем обойти вниманием происшествие (назовем это так), которое случилось с Антоном Павловичем в ту памятную и так подробно описанную нами ночь, когда относил он на станцию первое свое письмо к Эльвире.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю