355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Головин » День рождения покойника » Текст книги (страница 10)
День рождения покойника
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:19

Текст книги "День рождения покойника"


Автор книги: Геннадий Головин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)

Ну а на КПП все было без всякого бюрократизма.

Там – с нашей стороны – мой шпион-корешок уже часа два как об шлагбаум колотился. И все пограничники чесали в своих зеленых фуражках, как же так получилось, что по поголовью туристов – ажур, а по факту – один лишний на нашей стороне болтается.

Так что, когда меня подвезли и все выяснилось, оченно все этому обрадовались и меня чуть ли не целовать были готовы.

Торжественного, правда, митинга никакого не было, врать не буду. «Быстро-быстро! – говорят. – Чеши в свои пределы! Пока начальство не прочухалось!»

Выпихнули за загородку, а с той стороны, смотрю, и моего товарища по закадычной диверсионной работе выпускают. И точно, как в фильме «Мертвый сезон», идем мы навстречу друг другу. Он, конечно, ржет, как лошадь, орет: «Гут!» Я на него тоже особого зла не держу. «Бхай, бхай! – отвечаю. – Я же говорил: прервемся, не трухай!»

Хотел я было свою шапку с него получить, но он не отдал. В знак, говорит, мира и вечной дружбы между планетами. Я думаю, пусть. На том и расстались.

И вот с тех самых пор, друзья мои, насчет выпить какой-нибудь вредной гадости внутрь, чем так озабочена нынче наша великая держава, – меня уже не колышет. Чего и вам желаю.

Я теперь все больше по лекционно-пропагандному делу. По всей области – нарасхват. У меня две коронки: «Как я дожился до жизни такой» – это первая лекция, а вторая: «Хельсинки – город контрастов». Будете в наших краях, заходите посетить. Я вам еще и не такое совру.

ДЖЕК, БРАТИШКА И ДРУГИЕ

Все началось с того, что у нашего соседа Роберта Ивановича Закидухи родилась внучка. И хотя назвали ее Наташкой, а не Домной, как того хотелось деду, он этому событию обрадовался очень.

Тотчас накупил вина, созвал гостей. Не каждый же день рождаются внучки. Котлет нажарил.

Гости пили вино, котлетами хоть и пренебрегали, но восхищались и наперебой говорили, какой Закидуха молодец, что у него родилась внучка. Тем более такая замечательная – сорок девять сантиметров, три кило пятьсот – прямо Эдита Пьеха, а не внучка! Молодец, говорили, Роберт Иванович! Наливай, не жидись!

То ли гостей собралось слишком много, то ли гости чересчур уж радовались, какой молодец Роберт Иванович, что у него родилась внучка, но только вино стало вдруг, конечно, заканчиваться. А вместе с ним и праздник начал чадить и угасать.

И тогда Закидуха снова взял мешок и снова отправился на станцию купить немножко винца. Без винца какой же праздник? Вот с этого все и началось.

Ноябрь месяц уже был, а в ноябре в нашем дачном поселочке не ахти как весело: дома заколочены, холодно, грязно. Закидуха, впрочем, взирал окрест, как всегда бодро-радостно. Он и в ноябре любил наш поселочек. И в декабре-январе любил. И даже в никудышном беспросветном феврале месяце считал его лучшим на земле местечком для жизни.

У него была квартира в Москве. Мог бы, казалось, жить и по-человечески – в двух комнатах, с газом, с теплым сортиром и ванной, – но он круглый год обретался здесь. А квартиру отдал сыну, чтоб тот не терпел притеснений от тещи.

В город Закидуха не ездил вовсе. Разве что за гвоздями, или за пенсией, или кто на похороны пригласит… А когда из Москвы возвращался – жалко было на человека глядеть: бледненький, встревоженный, а походочка – как у простуженного побирушки – жалобная. Валился поперек кровати, хлебал из бутылки мытищинский вермут, глазами, еще полными ужасов городской жизни, пялился на экраны четырех своих телевизоров, включенных каждый на свою программу.

Телевизоры оставляли ему на хранение дачники, и Закидуха любил смотреть все программы сразу. При этом он слушал еще и «Маяк», чтобы быть в курсе, не началась ли война и не пора ли перебираться жить в баню.

Кроме телевизоров жизнь ему скрашивали еще и собаки.

Возле Закидухи постоянно жили несколько псов. Он давал им имена – Брюнет, например, Зуев, Сундук, Вермут, – изредка кормил, но очень изредка. Вообще – никак о них не заботился. Тем не менее преданы они ему бывали на удивление. Он хороший был, наверное, человек.

В тот год возле Закидухи жили Братишка и Джек. А в сентябре подбросили ему еще и Федьку – черного веселого щенка породы, как определил Роберт Иванович, «мордель-терьер».

Итак, Роберт Иванович Закидуха с большим мешком шел на станцию купить немножко винца. Он шел и думал, конечно, о внучке. О том, что надо будет построить ей отдельный домик в саду – этакий резной теремочек, – чтобы внучка тайком от родителей могла приезжать туда вместе с хахалем.

Он живо представил, как среди зимы заявляется к нему внучка с хахалем под ручку – такая вся ладненькая, в дубленочке – звонко кричит: «Здравствуй, деда!» – а глазки у нее так и сияют! – и настроение у Роберта Ивановича, и без того замечательное, стало еще замечательнее, хотя в винный отдел стояла, конечно, очередь.

Роберт Иванович вздохнул. Сигарету, почти что недокуренную притушил и в карман сунул – пристроился в хвост. Вот тут-то все окончательно и началось.

…До Фаины-продавщицы оставалось человека три с половиной, когда услышал вдруг Роберт Иванович, что грызет ему ногу чуть ниже колена какая-то ужасающая, очень оживленная боль. Он даже носом засвистел. Хотел было, не отходя от прилавка, штаны спустить и полюбопытствовать, что это за гангрена у него такая, но – Фаину пощадил: все-таки женщина как никак, хоть и продавщица в винном отделе… Кое-как мужественно достоял.

Из магазина, ремень расстегивая, вылетел – а тут тоже какие-то женские особи шляются! Просто так штаны не сымешь. Пришлось еще метров сто ковылять, до кустиков.

Там-то, наконец, он ватные свои штаны рассупонил, спустил и – дым, – товарищи! – прямо-таки страшенными клубами рванул оттуда!!

Он, оказывается, все это время потихоньку горел.

Он горел до этого момента потихоньку, а когда штаны спустил и образовался доступ кислорода к очагу загорания, то полыхать принялся уже натуральным, буйным пламенем!

Пока скидывал сапоги, пока пытался стянуть штаны (а завязки на щиколотке завязались, понятно, намертво), пока шарахался по кустам в поисках лужи, – огонь горел. Рана получилась за это время – ладонью не прикроешь.

Он окурок недокуренный, вместо того чтобы в урну кинуть, в карман сунул. К тому же и не погасил. Вот и результат.

Домой он прихромал через час. Гости уже нервничать стали, скучать. Но когда он им рассказал про пожар, они снова развеселились. Стали наливать и давать наперебой советы.

Один, например, сказал, что очень моча помогает.

Другой сказал, ерунда. Только сода. А вот какая – каустическая или питьевая – так и не вспомнил.

Третий сказал, что лучше всего помогает ото всего – зола. Можно – снаружи. Но можно и внутрь. Если размешивать ее понемножку с портвейным вином и принимать по чайному стакану как можно больше раз в день.

Четвертый не знал, что и посоветовать. Не унывай, сказал. Внучка подумает, что это так и надо: одноногий дед.

А пятый уже спал.

Закидуха горел впервые, а в медицине был не очень силен. Поэтому всем советам он последовал сразу. А сверху он рану облил еще и детской болтушкой от диатеза, которая года три стояла в сарае без дела. И праздник продолжили.

Праздник продолжили, а дня через три, под вечер, Роберт Иванович Закидуха постучал в двери нашего дома.

Лицо его стеариново светилось в сумерках. Шага за два было слышно, как от него пышет жаром.

Он сказал, что у него температура какая-то – тридцать девять и восемь – и что надо бы, наверное, съездить в Москву, что ли, чтобы наложили хоть хорошую повязку… В общем, сказал, не можем ли мы до завтра приютить у себя Федьку. Джек-то с Братишкой не пропадут, а Федька еще маленький, он привык в тепле. А ливерную колбасу для него, не беспокойтесь, он сейчас притащит.

Он притащил колбасу, уехал и – вернулся из Москвы чуть не через пять ли месяцев. Поскольку, как и следовало ожидать, угодил в больницу.

Вот так Джек, Братишка и юный Федя оказались на нашем попечении. И все вместе мы стали коротать зиму.

И рассказ мой – о том, как замечательно мы коротали эту нашу веселую, грустную, тревожную, счастливую зиму, а вовсе не о Роберте Ивановиче Закидухе, как, может быть, подумали некоторые из вас. Это вовсе, кстати, не означает, что когда-нибудь я не расскажу и о нем – о пылком пьянице и мрачном добряке, которого не зря, конечно же, дарили своей любовью такие разборчивые в людях звери, как Братишка и Джек.

* * *

Братишка и Джек были родные братья. В это трудно было поверить, видя их рядом друг с другом.

Братишка был весь чисто-белый, лишь с черным седлышком на спине и неким подобием темных очков на морде. Джек – был окрашен в тот ровный и словами непередаваемый пего-буро-рыжий колер, который присущ большинству русских дворняг и который мне больше всего хотелось бы определить словом «муругий», если бы я в точности знал, что это прилагательное означает.

Родила их безымянная огненно-рыжая вислоухая маманя в начале лета под домом Ангелины Ильиничны Моевой, милейшей и тишайшей старушки-хромоножки, отставной художницы.

Не могу сказать, какой художницей была в свои лучшие годы Ангелина Ильинична, но дом ее в описываемые времена пребывал уже в большой никудышности. Трухлявые, старчески дрожащие лестницы, полупроваленные полы, а под домом – сырость, мрак и дружные заросли каких-то поганых, покойницкого цвета грибов, словно бы из бледных кошмаров возникших…

Все же, думаю, не случайно рыжая роженица выбрала для своих занятий именно этот дом. Все же, думаю, она внимательнейшим образом изучила окрестный дачный народ, прежде чем остановить свой выбор именно на Ангелине Ильиничне, сказав себе: «Не поднимется рука у хромой, влюбленной в прекрасное старушки на моих прекрасных детей! – так сказала себе маманя Джека и Братишки. – Больше того! Последнюю простоквашу отдаст, старая, за ради здоровья моих замечательных щенков!»

Так оно и получилось.

Джек с Братишкой, несмотря на окружающую антисанитарию, появились на свет божий благополучно, и никаких разговоров о том, чтобы покласть их, например, в мешок и бросить в речку Серебрянку, даже не возникало.

А месяца через два – после многих хождений по соседям и хитромудрых с ними бесед о животных, об уме животных, о любви к животным и т. д. – Ангелина Ильинична определила братьев «в хорошие руки». И совершенно всерьез потом огорчалась, простая душа, когда и Братишка, и Джек напрочь отказывались хоть чем-то отличать ее от всех прочих жителей поселка.

«Уж каплю-то благодарности, – поражалась старушка, – могли бы сохранить они к той, кто стоял у их колыбели и делился с ними, если не последней, то уж во всяком случае предпоследней, простоквашей!..»

Джеку с самого начала баснословно пофартило. Безродный дворняга, он попал ни много ни мало – в профессорскую семью. Молоком его там напаивали исключительно шестипроцентным. Мясом кормили, ей-богу, из магазина «Диета». Чтобы этот балбес гармонично развивался, хозяева чуть что принимались листать толстую английскую книгу под названием «Май дог» и при этом вежливо, по-профессорски язвили друг другу.

Автора той книги звали Джек. Не долго думая, точно так назвали и Джека.

Братишка определился жить неподалеку от профессоров. Его выклянчил внук Закидухи малолетний Митька. Как раз в то время он упорно и безуспешно домогался от родителей хоть какой-нибудь завалященькой сестренки себе, не говоря уж о братишке. Вот ему и взяли «братишку».

Осенью жизненные дороги братьев разошлись.

Братишка остался зимовать с Закидухой. (Уже через неделю после приобретения Братишки Митька о нем напрочь забыл, ударившись в капитальное строительство шалашей и вигвамов. Щенок, естественно, принялся хвостиком бегать за Робертом Ивановичем, безоговорочно признав его и отцом, и мамашей родной, и повелителем, и кормильцем, и вообще дружком на все времена.)

Что касается Джека, то он в голубой профессорской «Волге», досадливо вертя лобастой башкой от новенького, импортного, натуральной кожи ошейника, отправился на жительство в Москву.

Жизнь его в столицах продолжалась, впрочем, до обидного недолго.

То ли монография английского кинолога трактовала о каких-то совсем особенных собаках, то ли (и это вероятнее всего) собачий тот Спок никогда не сталкивался с российскими дворнягами, но только Джек – язвительнейшим образом, абзац за абзацем, страница за страницей, с упорством веселого дебила опровергал в корне все рекомендации, наблюдения и размышления своего английского тезки.

Ну, начать с того, что гадить он предпочитал только в доме.

Я-то думаю, что как провинциал он попросту стеснялся перед москвичами. На прогулке изо всех сил терпел, а возвращаясь домой, мчался сломя голову в гостиную на индийский пушистый ковер и там с облегчением делал. Когда ковры по всей квартире скатали, он облюбовал для этих занятий рабочий кабинет профессора, чем, естественно, создавал старику невыносимо специфические условия для научного творчества.

Во-вторых, с самых младых своих когтей Джек был попрошайка.

Миска его всегда была полна самой что ни на есть деликатесной жратвой. Тем не менее Джек предпочитал по нескольку раз на дню унижаться возле стола, выклянчивая ту же самую несчастную буженину или кусок какой-нибудь колбасы языковой, суетливо работая для этого хвостом, нежно заглядывая в глаза и – даже! – становясь на задние лапы.

В-третьих, он был жулик.

Стоило домработнице оставить хотя бы на минуту продукты без присмотра, как Джек тут же карал старушку за рассеянность. Вылетал из засады, махровый махновец, хватал, что можно было схватить, и тотчас уносился в потаенные углы свои, где и сжирал добычу с фантастической скоростью и аппетитом. Однажды, к примеру, он в считанные секунды уничтожил полтора килограмма свежезамороженной клубники – вместе с целлофаном – после чего несколько дней хрипло перхал и виновато икал.

Его, конечно, стыдили, увещевали, строго ему выговаривали (бить собак англичанин Джек не советовал), но толку, разумеется, было мало. Я-то думаю, что Джеку было попросту скучно, а может быть, и совестно – жрать буженину, не заработанную собственным трудом. Он ведь был чистокровный дворняга, а дворнягам легкий хлеб есть не пристало.

Он обожал ко всему прочему звон бьющейся посуды. Особенно, было подозрение, хрустальной. Очень он уважал потянуть за уголок скатерть с сервированного стола…

Об изгрызенных туфлях, о безвозвратно попорченных ножках у мебели, о неистребимых пятнах на паркете… – о многом еще можно было бы сказать, перечисляя те убытки, которые понес профессорский дом за время пребывания в нем Джека.

И все же, как ни странно, его любили. Стонали, но любили!

Он был такой простодушный балда. Он так распахнуто радовался всему и всем на свете. Такая обаятельная восторженная глупость сияла в его карих глазах! Такое ликующее удовольствие быть на этом белом свете – бегать, грызть, мочиться, красть, попрошайничать, гоняться за кошками, облаивать машины, крушить посуду, рыться в помойках, валяться по полу, – такую ослепительную, дикарскую радость бытия излучал он, что – когда не стало его в профессорском доме – стало в профессорском доме сумрачно и тихо. Чинно, чисто и скучно стало – как в никем не посещаемом музее.

И профессор-старик, самый изо всех не кичливый и веселый, который больше других понимал Джека, – вдруг непонятно почему загрустил. Подолгу не мог сосредоточиться на своей работе. Да и сама работа – страшно сказать – вдруг стала казаться вовсе не такой уж важной и нужной людям, как думалось раньше…

А дочка профессора сделалась вдруг ни с того ни с сего раздражительной и беспокойной – после того, как не стало Джека. Потом вдруг опасно притихла. Сонно, смиренно и сыто стало усмехаться на все вопросы, все позднее и позднее возвращалась с бесчисленных своих семинаров, симпозиумов и конференций…

А у жены профессора, – должно быть, от тишины и покоя, воцарившихся после Джека, – разыгрались вдруг мигрени. А потом стал пошевеливаться камень в почке. Она как-то разом вдруг подурнела, пожелтела, скисла. При любимейшем раньше слове «диета» махала теперь рукой с озорством и бесшабашностью совсем уж старушки.

А зять профессора – еще тоньше и обидчивее стал поджимать по всякому поводу губы. Чуть что – запирался в своей комнате. Работать якобы над диссертацией. Добывал там из-за книг бутылку коньяку и подолгу, мрачно принимался пить, косясь на свое отражение в зеркале и сладко-ехидно рисуя в воображении картины своего дерзкого ухода из этого дома – дома, куда шесть лет назад он пришел исключительно ради диссертации, до сих пор, кстати, не написанной, – подавив в себе и собственную гордость (которая еще была в нем в те годы), и брезгливую неприязнь к профессорской дочке, – все в себе подавив, кроме лакейства.

С самого, конечно, начала ясно было: Джек не жилец в этом доме.

Список совершаемых им злодеяний рос день ото дня. Преступления приобретали все более тяжкий, даже, можно сказать, циничный характер. Час расставания Джека с профессорской средой обитания надвигался неумолимо.

…В тот роковой день он чинно прогуливался с домработницей на поводке вдоль улицы и вдруг увидел, что мимо него с воем сирены несется машина «скорой помощи». Это и был конец.

Джек, как нетрудно догадаться, рванул на перехват ненавистного врага! Да ведь так, обалдуй, рванул, что выдернул бедной старушке домработнице ручку из плечевого сустава!

Старушку, конечно, следует пожалеть. Ни в чем не повинна старушка. Но нужно ведь и Джека понять!.. Чистокровнейший дворняга, у него в крови была эта лютейшая неприязнь ко всякого рода самобеглым коляскам. А тут – представьте себе – несется четырехколесное, да еще завывая, да еще мигая фонарем, да не соблюдая еще при этом правила уличного движения!.. Всякий бросился бы, согласитесь, будь он на месте Джека. Я бы лично – непременно бросился.

Домработнице плечико вправили, но она предъявила ультиматум: «Или – я, или – этот…»

Смешно было рассчитывать, что в споре с такой дефицитной старухой победит безродный пес. Поэтому Джек, коротенько погрустив, взбодрился затем и вдарился в чудовищное, отчаянное, развеселое безобразие!

«Мы расстаемся, но вы меня запомните надолго!» – такая, мне думается, идея руководила Джеком, когда он в последний свой день громил профессорскую квартиру. Драл занавеси на окнах, жевал покрывала; в мелкие клочья растерзал драгоценную (за 20 лет) телефонную книжку хозяев; обрушил со шкафа ящики с коллекционной керамикой; изгрыз четыре тома Всемирной литературы; оборвал, где мог, провода; повалил торшер в спальне и разодрал абажур; когтями истерзал обивку на антикварном полукресле работы Гамбса (Да, да! Того самого, который у Ильфа-Петрова!..), повсюду, насколько хватило пузыря, расписался и, наконец, в крайнем изнеможении свалился на коврике у дверей.

Конечно, это была истерика.

И один только старик профессор понял это.

Женщины, откуда-то вернувшиеся, дружно завизжали, что Джек – бандит, хулиган и хам, каких свет не видывал.

Зять своего тестя, обозлившись на Джека за пустые бутылки, которые тот выкатил из-под дивана на всеобщее обозрение, предложил свезти пса на улицу Юннатов, чтобы его там усыпили.

И только профессор, долго молчавший и только хмыкавший при виде окружающего разора, сказал вдруг Джеку: «Экий ты, оказывается, нежный, брат…» – и положил ему руку на лобастую голову.

Джек не пошевелился и даже не открыл глаза. Лишь вздохнул прерывисто – как ребенок после долгого плача.

И вот среди зимы Джека привезли к Роберту Ивановичу Закидухе и с бурными извинениями попросили повоспитывать собаку до лета.

На расходы по воспитанию («Мы же понимаем, это вам – лишние хлопоты…») положили двадцать рублей в месяц. Это – не считая тех костей и мяса, которые раз в две недели обязан был привозить на голубой «Волге» смиренный зять своего тестя.

Роберт Иванович согласился и горячо принялся за порученное ему дело. На двадцатку накупил «Молдавского розового». Мясо пустил на закуску. Сел к столу и стал, прихлебывая, мучительно размышлять на темы воспитания.

Через час-полтора раздумий он подозвал к себе Джека. Снял с него ошейник, импортный, натуральной мягкой кожи, и церемониальным жестом отправил в печь.

– Видишь? – сказал он Джеку. – Ты рожден свободным. И потому – я решил – живи свободным! А улица тебя воспитает.

И на этом педагогический процесс раз и навсегда закончился, хотя стипендию Джека и спецпаек ему Роберт Иванович продолжал принимать без возражений.

Уже через пару дней никакого столичного лоску в Джеке было не отыскать. Перевоплощение комнатной профессорской собаки в уличного полубездомного пса произошло безболезненно и мгновенно. По натуре весельчак, Джек на первых порах впал прямо-таки в эйфорию от восхитительной безграничности здешней жизни: «Беги – куда хочешь! Мочись – где хочешь! Делай – что хочешь! Четыре стороны на белом свете, и все они – твои! Ни единого запора! Мир настежь распахнут! Во-оля!!»

Братишка появление Джека воспринял спокойно. В компанию к себе взял. Однако, судя по всему, он никогда не забывал об ущербном профессорском прошлом своего братца: чуть что, напоминал, кто тут испокон веков, а кто – приезжий.

Лидером в этом дуэте стал Братишка. И даже впоследствии, когда они окончательно подросли и оказалось, что Джек и покрупнее, и посильнее Братишки – Джек все-таки к миске своей приближался только после того, как начинал трапезу его авторитетный братец, и даже самую сладкую кость уступал ему без ропота. А в играх, едва только чувствовал, что Братишка начинает серчать всерьез, тотчас покорно кувыркался кверху лапами и подставлял брательнику горло – лишний раз демонстрировал беспрекословность своего подчинения.

Братишке этих знаков покорности было достаточно. Властью он не злоупотреблял. Время от времени было, конечно, необходимо напоминать этой столичной штучке, кто есть кто, но, в общем-то, он сразу полюбил Джека, и зажили они дружно.

(Джек-то, мне кажется, вообще никакого значения этой своей подчиненности не придавал. Ему была люба любая жизнь – жизнь вообще, – а уж такая, какая началась для него в поселке, – вдесятеро! И если для этакой-то жизни нужны какие-то смешные формальности: «Ты – первый, я – второй…» – то, господи, ради бога!! Разве жалко?!.)

Так, неразлучной парой, они и стали теперь бегать по поселку – дружненько, профиль в профиль, – как Маркс и Энгельс на плакате. Джек – на полголовы впереди, Братишка – чуть сзади.

И когда они вот так, шаг в шаг, бежали – вот тогда, пожалуй, можно было поверить, что это родные братья.

Братишка – особенно в соседстве с Джеком – выглядел псом многодумным, не по возрасту серьезным.

Любил подолгу глядеть в огонь. Вокруг глаз у него наведены были темные актерские тени, и от этого во взгляде Братишки постоянно чудилась некая философическая печаль, удивительная в собаке.

Он был умница. Разбирался в выражениях человеческого лица. Чутко чуял оттенки в настроениях людей. Если чувствовал, к примеру, что сейчас не до него, – тотчас скромно исчезал. Когда видел, что ему рады, – сам становился весел и радостен.

Был он и очень самолюбив, даже обидчив.

Когда появился у Закидухи Федька, Братишка отнесся к нему, как все взрослые собаки, – без особого интереса, но, в общем-то, снисходительно. Позволял Федьке играть с собой и – уж конечно же – не обижал.

Но вот однажды, Федька, бесцеремонный, как и подобает щенку, переступил в своем озорстве какую-то, только собакам ведомую грань. Братишка, натурально, тут же поставил молокососа на место. Может, пристукнул лапой. Может, слегка прикусил. Федька заорал. Роберт же Иванович, не разобравшись в чем дело (и вообще, будучи в то утро в расстроенном самочувствии), ударил Братишку.

И – все!

Братишка повернулся, ушел. И с этого дня стал ночевать на нашем крыльце.

Закидуху, если встречал на улице, обходил стороной. Как неодушевленный предмет. Даже морду отворачивал.

Так продолжалось с неделю, даже больше.

Закидуху мучало раскаяние. И вот однажды, выбрав из спецпайка мозговую кость покрупнее, Роберт Иванович пришел мириться.

Братишка в ожидании кормежки лежал на крыльце.

– Брат! – с чувством сказал Роберт Иванович, стоя у подножия лестницы и глядя на Братишку снизу вверх. – Извини дурака старого! Ей-богу, больше не буду! Пальцем больше не трону!

Братишка слушал, глядя прямо в лицо своему хозяину.

На кость, которую Закидуха положил перед ним, он только посмотрел. Даже не понюхал. Хвост его лежал неподвижно.

– Мда… – вздохнул Роберт Иванович, видя такое к себе отношение. – Не хочешь, значит, простить? Ну и правильно! Так мне и надо, дураку старому! – и пошел очень огорченной походкой к калитке. Братишка слегка встревоженно смотрел ему вслед.

И только тогда, когда хозяин вышел на улицу, Братишка поднялся и неспешно побежал следом.

Кость, между прочим, он так и не тронул. Дескать, не подкупишь, а ежели прощаю, то единственно из великого моего человеколюбия и природного благородства души.

А Федьку с той поры Братишка вообще отказался замечать.

Щенок (о происшествии том, конечно же, забывший) уж и так и этак наскакивал на Братишку, разыгравшись. И тявкал на него обидно, и чуть ли не за уши теребил! А тот только отворачивал морду и даже смотреть на Федьку избегал. Даже зажмуривался… Ну а когда Федька начинал чересчур уж докучать, Братишка поднимался и переходил лежать на другое место, до того не обращая внимания на щенка, что иной раз даже наступая на него. Вот такой был Братишка.

Здоровый, жизнерадостный дворняга, он во все собачьи игры играл, как и полагается собакам, с азартом и удовольствием. Но – как бы это попонятнее объяснить? – забавам этим Братишка предавался, словно бы снисходя до них. Словно бы уступая какой-то необходимости, традиции какой-то.

Для Джека, несомненно, во всех этих собачьих игрищах жизнь, собственно, и заключалась. А для Братишки – нет. О, конечно же, нет! Для него Жизнь – это было что-то совсем иное, что-то грустное и важное, о чем, как казалось со стороны, он постоянно и неотступно размышляет.

Он был значительный пес, наш Братишка. Не зря же Роберт Иванович в подпитии назвал его «брат Спиноза…»

Летом, когда поселок был полон дачниками, Братишка и Джек с утра до вечера пропадали по чужим домам. Везде их знали, везде привечали, везде считали своими, везде их ожидали заботливо оставленные недоедки, иной раз весьма аппетитные. Хлопот хватало во всякий день – обеги, попробуй, не один десяток дач! – но особый азарт, особая беготня начинались в конце недели.

Пуще всего на свете уважали наши дворняги именно выходные, когда съезжаются на дачи компаниями, когда чуть ли не из-за каждого забора начинает тянуть шашлычным дымком, когда орут магнитофоны, народ смеется, в изобилии пьет и, главное, в изобилии закусывает.

Собаки были тут как тут – на веселье и на потеху гостям. Однако можно ли повторить вслед за недобрыми поселковыми языками, что Джек и Братишка, вертевшиеся среди приезжих, были просто-напросто кусочники? Нет. Конечно же, нет.

Они честно и весело отрабатывали свой хлеб.

Если бы подсчитать все те положительные эмоции, которые они порождали в людях своим пребыванием среди них, – все эти растроганные улыбки, умиленные словечки, добрые воспоминания и прочее, – так вот, если бы подсчитать все это да как-нибудь перевести на ливерную, к примеру, колбасу, то, я думаю, невиданная получилась бы колбаса. Величайшая, я думаю, в мире.

Вертясь среди людей и не видя от них никакого зла, Джек с Братишкой прямо-таки изнывали от желания тоже сделать им что-нибудь приятное. Будь они хоть сколько-нибудь более образованны, они бы и в магазин им за бутылкой бегали, я думаю, и костер разжигали, не говоря уже о том, чтобы к столу мясо приготовить. Однако, надо признаться, что никаким собачьим образованием они, увы, не блистали. Даже лапу не давали.

Единственно, чем они могли улестить людям, так это тем, что были они всегда рьяно, самозабвенно гостеприимны, ко всем без исключения доброжелательны, веселы и покладисты. Другого-то, впрочем, от них и не требовалось. Их и любили-то, я думаю, больше всего именно за неотесанность их, за натуральность, так сказать.

По крайней мере, беленькую болонку Несси, которая время от времени срывалась от своих хозяев и присоединялась к Братишке с Джеком (вот уж кто была кусочница по призванию!), – так вот, эту самую Несси люди привечали гораздо более сдержанно, нежели наших дворняг. Иной раз даже гнали от себя, невзирая на все ее лакейские достоинства: она умела подолгу стоять на задних ножках, умиленно глядя в лицо и высунув язычок, умела не просто давать лапку, но и обе-две сразу, умела притворяться мертвой, умела высоко подбрасывать кусок, прежде чем съесть его…

Приезжим, однако, – как ни странно это было для Несси, – явно больше нравилось, если Джек, например, вдруг бухал им на колени свою лобастую башку и начинал сипло, некультурно дышать, сглатывая слюну и глядя прямо в рот кушающему человеку. А иной раз и того хуже – забирался передними грязными лапами на колени человека и в порыве любвеобилия норовил с поцелуями добраться до морды клиента.

Его спихивали: «Джек! Балда! Уйди!» – но ни в криках этих, ни в том, как его сталкивали, не было ни раздражения настоящего, ни грубости. «На, обалдуй, и отстань!» – и Джек получал тот же самый кусок шашлыка, ради которого культурной и высокообразованной болонке приходилось выдрючиваться бог знает сколько времени.

Все это, впрочем, довольно понятно. Уж коли приезжим горожанам наш поселочек представлялся уголком неимоверно какой заповедной природы – шутка ли, тридцать верст от Москвы… – то и дворняги наши казались им, натурально, почти что дикой фауной. А какому человеку не лестно, когда его дарит вниманием и преданностью зверь?

Джек с Братишкой к тому же были и большими дипломатами. Они так вели себя с людьми, что каждому из них казалось: именно он вызывает в собаках совершенно особенную приязнь и расположение. Но еще раз повторю: не одной корысти ради притворствовали собаки. У них в крови было желание сделать людям хорошее. Сделать их веселее, добрее, смешнее, натуральнее. Стоило только взглянуть на собак, когда люди начинали вдруг ссориться между собой, – так уж неподдельно, так уж по-детски они огорчались! И немедленно уходили прочь, грустно поджав хвосты. Будто это их обидели.

Долгом своим почитали Джек с Братишкой сопровождать гостей в прогулках по лесу.

Едва переходили хлипкий дощатый мостик через Серебрянку, псы резко становились на себя непохожими.

Встревоженно принимались рыскать в стороны от тропинки – явно в поисках опасности, которая может подстерегать их подопечных.

Затем начинали бегать кругами – все более расширяющимися кругами, все более настойчиво и упорно, – пока в глубине леса не раздавались, наконец, жалобные визги чьей-нибудь собачонки, настигнутой Джеком и Братишкой и строго наказанной за тайные ее помыслы повредить прогулке любезных им людей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю