Текст книги "Собрание сочинений в трех томах. Том 2."
Автор книги: Гавриил Троепольский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц)
– Это вы все уже говорили. Записано. И то, что Земляков выступал против кандидатуры Сычева, записано в ваших показаниях.
– И Крючков выступал, – добавил Виктор. – «Не надо его», – говорит. Ну, мы пошумели, пошумели и… не выбрали. А мне что? Не выбрали и – ладно. Небось. Кого бы ни выбрать, абы выбрать.
– А потом?
– А потом я поспорил с Сычевым. Он говорит…
– На собранье?
– Да нет же! После собранья. Он говорит: «Федька убил умышленно», а я говорю: «Не может того быть». Ну, спорили, спорили да и пошли ямку смотреть – есть она или нет ее. И встречается мне дядя Матвей Сорокин. И говорит: «Здорово, Виктор! Далеко?» – «К Земляковым», – отвечаю. «Зачем?» А я ему толком: «Будто Федька ямку того»… Ну он не пошел со мной. А я Федьку смалу знаю. Брешут, думаю. Вот я вам расскажу, как он волка убил. Дело было…
– Не надо про волка. Не надо!.. Ну, пришли вы к избе Землякова…
– Пришли. Точно.
– Кричал Сычев слова: «Пусть закон решает»?
– Кричал. Точно, кричал.
– А кричал он так: «Поклеп на человека недолго навести»?
– Кричал. Врать не буду: кричал.
– А когда шел к яме Земляков, то кто был впереди: он или Сычев?
– Сычев был впереди. А Федька сам шел, за ним.
– А кто Землякова ударил первым?
– Не видал. Ей-бог, не видал. Куды ж денешься! – Виктор тут говорил чистую правду – он действительно не видел.
– А вы лично тоже дрались?
– Так точно. Дрался.
– Кого вы били?
– Я?
– Вы.
– А уж и не припомнишь… Кого? – Виктор задумался, вспоминая. – Сычев меня ударил – помню. Я его ударил – тоже помню. Пожалуй, я ему разов несколько давал тумака… Я если уж дам – так да-ам! У меня, брат…
– А почему вы дрались?
– Мы?
– Вы, лично вы.
– Я – за Федьку. А кто – и за Степку Ухаря. Ну и пошла! Мне под микитки двинули, я и скопытился. А как опамятовался, то Степка последний раз ударил ногой Федьку.
– Значит, гражданин Ухарев бил Землякова много?
– Бил. Точно. Видал. И я ему, Ухарю, за это самое нос расквасил. Не тронь Федьку! Я его смалу знаю… Да и мне попало… Бок вот болит – дыхнуть невозможно… Куды ж денешься – драка!.. Он и Степка-то помрет, наверно. Совсем плохой. Одно слово – драка. А Федьку жалко… – Виктор зашмыгал носом, забеспокоился, почесал голову и опустил взгляд в пол. – Жалко Федьку… Пропал.
Следователь пристально посмотрел на него и совсем ласково спросил:
– Товарищ Шмотков! Вы уважали Федора Землякова?
– Ага. Уважал.
– Так скажите начистоту: Сычева это рук дело? Не подговаривал ли он кого? Не слышали ли вы такой слух от кого-либо?
– Не-ет, не слыха-ал, – удивленно протянул Виктор.
– А за кого же дрался Сычев? – в упор спросил следователь.
– За Степку, что ли… Аль разнимал да и сам бился… Тут уж я не пойму. Оно ведь там один момент и был: склубились и сразу – раз-раз! Глядь: человека убили! Вот ведь какое дело.
Не заметил Виктор вгорячах, что Семен Сычев в той свалке защищал то самое место, где Степка мстил Федору. Сычев грудью своей заслонил Степку и Федора. И Виктор говорил следователю только то, что знал. Выходя от следователя, он угрюмо повторял:
– Жалко Федьку. Жалко… Куды ж денешься!
Так по ходу следствия все шишки упали на Степку Ухарева, а Сычев остался в стороне.
Трудно было добиться, кто «распорядился» над Степкой, кто вывернул руку Сычеву. Бабка-костоправка утверждала, что «вывернута была наоборот». К тому же Степка пролежал всю ночь на сырой холодной земле и теперь все равно не жилец на белом свете. Он, Степка, даже и следователю не сказал, кто устроил над ним расправу. Сколько тот ни сидел у его кровати, Степка долбил одно и то же: «Не помню. Память отшибли». Семен Сычев еще и перед следствием, кое-где пускал в ход большие деньги, бегал вечерами по избам, хлопотал. В результате следователю в большинстве отвечали: «Не знаем» или: «Разве ж в такой драке разберешь?» Кроме того, в «деле» оказалась кипа показаний, среди которых чаще всего повторялось: «Гражданин Сычев первым кричал: „Пущай закон решает“…» «Гражданин Сычев крикнул перед всем народом: „Поклеп-то на человека недолго навести“…»
Так незримо Сычев держал село в своих руках, оставаясь в стороне.
Но Андрей Михайлович снова пришел к следователю и снова угрюмо спросил:
– Кто виноват, по-твоему? Говори прямо.
Следователь отвечал так же спокойно:
– По ходу дела выяснилось: первое – за начало самосуда виноват гражданин Ухарев. Его надо привлекать. Второе – виновных за избиение гражданина Ухарева не установлено. Обвинение против гражданина Сычева пока не подтверждается. Вот пока и все.
– Что же делать?
– Ждать выяснения состояния здоровья гражданина Землякова и гражданина Ухарева.
– Значит, дело отложить?
– Временно.
– Ты ж мне душу царапаешь! – крикнул неожиданно Андрей, стукнув кулаком по столу.
– Вы успокойтесь, успокойтесь. Не надо так волноваться. Если оба противника останутся живы, то выясним. Обязательно выясним.
– А если помрут?
– Дело закроется.
Андрей встал. В его глазах была неприкрытая злоба.
– Сейчас выясняй. Сейчас, – потребовал он.
– Но вы понимаете, что я не могу возбудить уголовное дело против гражданина Землякова, так как его самого-то нет?
– Как так – «против Землякова»? – удивленно спросил Андрей, привстав.
– Обязательно. И против Ухарева – за самосуд, и против Землякова – за умышленное…
– Пошел бы ты… к черту! – раздраженно перебил Андрей. – Никакого дела против Федора возбуждать не будешь. Понял? Следствие было тогда: все правильно. Не было умысла. Ручаюсь.
– Вот видите, как вы не понимаете простых вещей в законах. «Ручаюсь»! Докажите. Дайте свидетелей, дайте факты.
Андрей был бессилен против таких доводов. Но он в тот же день сам вызвал Сычева в сельсовет. Разговор был у них наедине.
– Ты все состряпал? – рубанул Андрей без обиняков, глядя ему в глаза, пронизывая насквозь.
Семен Трофимыч стоял перед ним понуро и молчал.
– Ты?! – уже крикнул Андрей. – Душу вытрясу, а допытаюсь! Пристрелю! Тут же, на месте, сейчас! В тюрьму пойду, а не брошу этого дела! Ну?
И Семен Трофимыч поднял взгляд на Андрея. Тот увидел, как крупные слезы катились из глаз Сычева, стекали по бороде и падали на пол. Андрей опешил, не сводя с него глаз.
– Андрей Михалыч, – начал тихо Сычев, – Ужели ж ты… мог подумать?.. Господи боже! Что же это такое… Да рази ж я… – Он закрыл ладонью лицо. – Рази ж я пойду на это?.. Аль уж я – убивец! За что же я его стал бы убивать? А? Я ж – христианин… – Он отвернулся в угол и вздрагивал всем телом. – За что? За что ты так? Андрей Михалыч?.. Я к тебе – всей душой, а ты… – И вдруг он круто повернулся к Андрею, рванул ворот рубахи, выставил обнаженную грудь и крикнул: – Стреляй! Бандиты не убили, так ты убей! Стреляй!!! – И совсем тихо сказал, не изменяя позы: – Лучше смерть…
– Ты… что? – только и нашелся что сказать растерянный Андрей.
– Убей, – твердо сказал Семен Трофимыч. – Тяжко жить… Или… Или дай наган – сам себя прикончу. А ты… не будешь виноват.
– Постой! – вдруг крикнул Андрей, будто о чем-то догадавшись, – Клянись, что не виноват! Клянись!
– Клянусь – не виноват, – твердо и не раздумывая, сказал Сычев.
– И не хотел ты этого… самосуда?
– Не хотел. В мыслях не было. А так… получилось. – Вдруг он упал на колени, приложил лоб к полу и заговорил: – Андрей! Андрей Михалыч! За что?! Андрей Михалыч! – И рыдал.
Андрей поднял его за плечи, усадил на стул, дал воды, не говоря ни слова. Когда Сычев опомнился, то Андрей сказал коротко:
– Иди.
Семен Трофимыч ушел. Андрей заперся на ключ изнутри, сел на стол и, глядя в одну точку, просидел несколько часов. Наконец он решил: «Конечно, Степка отомстил Федору за брата». И так стало Андрею жаль Федора, такая тяжкая тоска навалилась, что вечером он напился.
…В тот же вечер Сычев отвез следователя на станцию. Никто не видел, как следователь «дореволюционной закалки» положил в карман пачку червонцев в пять тысяч. Большие это были деньги! Никто не слышал, о чем шел разговор.
Дело затянулось, потонуло, закрылось. Степка Ухарев, встав с постели, еще больным уехал из села куда-то в Сибирь. Втихомолку шептались, что скрылся и живет по чужому паспорту. Бывает. Так бывает, что одни следователи распутывают, а другие запутывают. Иногда распутывают запутанное, а иногда запутывают уже распутанное. Бывает.
По селу шли разговоры и о Федоре.
– Може, и будет жив, – нерешительно сказал как-то Виктор Шмотков, сидя на бревнах в группе крестьян.
– Ну что там! – возразил Семен Трофимыч. – Не может того быть. Его же измяли на прах.
– Не, не! – не согласился Матвей Степаныч Сорокин. – Сам видал – голова дела… И дышал.
Его перебили несколько голосов сразу:
– Заткнись!
– Разве ж может после этого человек жить?
– Небось и ребер-то никаких нету.
– Конечно, – заключил Сычев, – мужичий суд крепок: после него никто не воскресал. Может, день какой аль два и пожил. Но только – крышка Варягу. – А помолчав, добавил: – От народ какой! Забили малого насмерть. Нет чтоб ударить раз аль два, так давай до смерти. Ну и народ… И Степку забили.
Тогда и Володя Кочетов вступил в разговор. Он этаким невинным тоном, с деланным сожалением задал Сычеву вопрос:
– А кто же Степку-то так искорежил? – и, подражая тону Сычева, добавил: – Ну и народ.
Сычев бросил на него презрительный взгляд. Все знали, что ватагой ребят, побежавших за Степкой, руководил он, Володька Кочетов – Красавица. Глядя на него, Сычев подумал: «И морда-то у него девчачья, а как вступил в комсомол, так осмелел, чертенок: старших подковыривает. Ну и молодежь пошла – не дай бог». А вслух сказал:
– Вы-то, молокососы, не лезли бы в разговор к старшим.
– Извиняюсь, Семен Трофимыч. Я ведь так: Степку жалко, вот и вступился, – ответил Володя и отошел, бросив на Сычева прищуренный взгляд.
Но какие бы там ни шли разговоры, а Федор был пока жив.
Когда его Матвей Степаныч привез ночью к больнице, то фельдшер, осветив фонарем и посмотрев на Федора, покачал головой и безнадежно махнул рукой по направлению к мертвецкой.
– Должно быть… туда, – нерешительно произнес он.
Некоторое время он постоял около подводы, еще раз поднял фонарь, отвернув край дерюги, открыл Федору веки, пристально посмотрел ему в глаза и вдруг решительно сказал, обращаясь к Матвею:
– Нет – не туда! – и торопливо пошел в больницу.
Несколько минут Сорокин Матвей оставался один около подводы и снова повторял про себя: «Може, жив. Може, жив». И вдруг он отчетливо услышал что-то похожее на вздох. Он Не испугался, а просто оцепенел: прислушался, наклонился и повернул ухо к Федору. В таком положении и застали его санитары, пришедшие за Федором с носилками.
– Папаша, посторонись. Приказано – быстро-быстро! За врачом поскакали. Слышишь?
С больничного двора действительно прогремел тарантас. Но Матвей Степаныч ничего не заметил и не услышал. Осмотревшись вокруг и найдя того фельдшера, он крикнул громко, как глухому, только одно слово:
– Дыхнул!!!
– Вздохнул, говоришь? – участливо спросил фельдшер.
– Дыхнул. Ей-бо, дыхнул! Сам слыхал. Однова дыхнул…
– Ты ему кто же будешь? Папаша, что ли?
– Нет, не папаша. Сорокин я, Матвей Сорокин. А он – Земляков Федор Ефимович. Так и запиши: Федор Ефимович, из Паховки.
– Так, так. Значит, ты ему – никто. А что ж так убиваешься? – И фельдшер поднял фонарь, рассматривая Сорокина.
– Как вам сказать?.. То есть, двистительно, никто…
Матвей Степаныч заторопился, заморгал, снял шапку и так, с обнаженной головой, вслед за носилками вошел в приемную. Здесь он стоял молча, торжественно, как стоят в церкви очень богомольные люди. «Дождусь доктора», – думал он.
Вскоре торопливо вошел врач. Не глядя ни на кого, он приложил трубку к груди Федора. Через несколько секунд сказал, не отнимая уха от трубки:
– В третью палату. Камфары.
Затем носилки унесли. И только теперь врач заметил Сорокина.
– Зачем посторонние здесь? – сердито спросил он, обращаясь к фельдшеру и на ходу надевая халат.
Матвей Степаныч сделал шаг вперед и обратился к нему:
– Я слово хочу сказать вам, доктор. Прошу прощенья, но сказать должон обязательно…
Врач был еще молодой, с мягкими русыми волосами, с английскими усиками. Сочные, как у юноши, губы он слегка выпятил, будто сердясь на деда. Но сердился он уже только для вида.
– Товарищ доктор! – продолжал торопливо Сорокин, боясь задержать врача. – Малый этот, Земляков Федор, Федор Ефимович, особливый человек. Сила человек. Бандитов бил… Ему помирать никак невозможно. Вы в науках понимаете. Наука, она должна сделать. Никак нельзя помирать… Очень просим!
Нет, Матвей не был жалким никогда. Он всю жизнь проходил в заплатах, но жалким никогда не был. И сейчас врач понял, что дед верит ему, что он высказал надежду, что в словах его звучала благодарность науке, которая «должна сделать». И он ответил уже совсем душевно:
– Я постараюсь. Но… трудно, дедушка.
Матвей Степаныч поклонился и вышел.
Около двух часов ночи он приехал в Паховку и застал у себя Ваню Крючкова и Мишу.
– Как? – спросили они в один голос, как только он вошел.
– Дышит, конечно, как и полагается… Вот… Доктор сказал: наука, она все может. Дескать, не помрет. Так что вы не убивайтесь, ребята… Оно обойдется. Право слово, обойдется. – Матвей подумал, посмотрел на убитых горем ребят и добавил: – Дорогой-то Федор и спрашивает меня: «Доедем, Матвей Степаныч, до больницы аль нет?» – «Доедем, говорю, обязательно доедем».
– Он разговаривал? – встрепенувшись от радости, спросили оба.
– А как же? Разговаривал. Маленько, но разговаривал.
Жизненная мудрость подсказала Матвею, что в тот момент хорошая ложь – лучше плохой правды. Кто знает, может быть, он и не врал, а сильно верил в жизнь, не отдавая в этом себе отчета.
…А врач сидел около умирающего Федора до утра. Повреждена кость ноги, перелом ребра, кровоподтеки на затылке – все это было очень опасно. Федор не приходил в сознание, но уже дышал, прерывисто, хрипя и захлебываясь.
«Ну, сутки, от силы – двое суток, – думал врач, – А потом все равно конец… Но… „Наука должна сделать, и помирать ему никак невозможно“». Слова Матвея стояли в голове врача. А что же можно сделать в такой больнице с тремя койками? Мелькнула мысль: «Вот если бы в губернскую больницу!»
Он порывисто встал, направился в кабинет, к телефону, и заказал Белохлебинск.
Переговора надо было ожидать до девяти часов утра, до начала занятий в учреждениях. Молодой врач волновался еще больше, когда Федор открыл глаза, пошевелил губами и… замер.
Еще укол… Ожидание начала или конца жизни!.. И снова Федор вздохнул с хрипом, снова появился слабый пульс. Жизнь и смерть боролись на глазах врача в жестокой схватке. А он в нужную минуту поддерживал жизнь. «Надолго ли?» – подумал он. Побледневшее от бессонницы лицо с красными припухшими веками не отрывалось от умирающего.
Незаметно подкрался рассвет. Взошло солнце. Началась утренняя, тихо шелестящая жизнь больницы. А врач не уходил, потому что наготове стояла смерть. Врач и смерть. Кто – кого?
– Окружном… Окружном… – ритмично выкрикивал фельдшер. – Товарищ секретарь?.. С вами будет говорить наш врач.
Врач вышел из палаты и взял трубку.
– Я – врач Козинской больницы, Кернов. Спасите человеку жизнь… Нужен срочно самолет… Необходимо, да… Как?.. Обыкновенный человек… Бил бандитов… Надо – в губернскую больницу. Что?.. Свяжетесь с летной школой?.. Через час, не раньше?.. Плохо. Надо скорее. Возможно скорее… Спасибо.
В Паховке узнали, что за Федором прилетал самолет и доставил его в губернскую больницу.
…А через неделю, ранним утром, Матвей перевез на лодке через Лань Ваню и Мишу. Ребята поправили котомки за плечами и вышли на берег. Матвей поднялся за ними.
– Ну, ребятки, – сказал он и поочередно поцеловал Ваню Крючкова и Мишу Землякова, по-отцовски, ласково. – Выбивайтесь в люди и приходите. Обязательно приходите.
И они ушли. Дед оперся на весло и долго смотрел в предрассветную мглу вслед ребятам. Потом повернулся лицом к селу, погрозил туда кулаком и тихо произнес:
– Они придут.
Туманным весенним утром Ваня и Миша ушли в город, туда, где друг и брат боролся со смертью.
А Федор лежал в больнице. Стали появляться проблески сознания. Но он и в такие минуты еще не понимал, где находится. Незнакомые лица, сосредоточенные взгляды, молчащие люди – все это было как во сне: появлялось и уплывало куда-то в туман. Как только приходило сознание, так возникало ощущение жестокой боли во всем теле и будто кто-то в ту секунду ударял по голове. Наступало вновь состояние, граничащее с небытием. Так провел он несколько дней. Федор не знал, не помнил и не чувствовал, как и когда затянули в лубок ногу ниже колена. Когда он впервые пришел в сознание, то не сразу понял все. Он открыл глаза, обвел взглядом комнату, не шевелясь. У постели сидел человек. Федор остановил на нем взор: чисто выбритое, сильно загорелое лицо, седые, совсем белые, густые волосы, строгая вертикальная морщина на лбу, к переносью, сосредоточенный взгляд, широкие плечи. Что за человек?
Федор не знал, что перед ним сидел хирург Васильченко Василий Васильевич. Тот самый врач Васильченко, который и зимой ходит без шляпы, с открытой головой. Это о нем говорят, что он в шестидесятилетием возрасте выжимает одной рукой двухпудовую гирю и теми же могучими руками делает тончайшие операции.
– Не узнаешь? – спросил этот человек. – Лежи, лежи, не ворочайся, не то – снова в черноту провалишься. – Он говорил, казалось, строго. – Ну вот. Значит, мы и ожили… Не сообразишь, где находишься?
– Где? – еле слышно произнес первое слово Федор. А от этого кольнуло в затылок, как шилом. – Ой! – простонал он тихо.
– Вот видишь: и говорить тебе пока нельзя… В больнице ты. Больной. А я – врач. Будем знакомы… Вместе жить придется не один день.
Василий Васильевич сделал знак рукой, и медсестра Тося подала порошок. Врач, не сводя глаз с Федора, открыл широко рот, кивая головой, показывая, как надо сделать, и осторожно высыпал Федору порошок. Дал ему воды запить. Глотать было почти невозможно – каждый глоток вызывал боль.
– Ничего, ничего, парень… Держись. Вот сейчас ты снова заснешь… Заснешь… Заснешь…
Федор вскоре заснул.
Василий Васильевич обратился к Тосе:
– Спать ему надо еще сутки. Может-двое суток. Ни на минуту не отходите. – Он пристально посмотрел еще раз в лицо Федора и тихо сказал: – Так-то вот, Тося. Считай, отвоевали мы его… у смерти. Вам поручаю – шефствуйте над ним.
Тося Жилина недавно окончила фельдшерскую школу. Это была русоволосая, с кудряшками у висков, светлоглазая, стройная девушка в белом больничном халате. Она осталась с Федором одна. Присела на тот стул, где только что сидел Василий Васильевич, и долго смотрела на спящего. «Какой чернокудрый парень! Как было страшно, а он даже и не стонал… Мог бы умереть… А у него, наверно, отец и мать есть, ждут небось…» – думала девушка.
Вечерело. Багрово-красный закат окрасил стены палаты в светло-красный цвет и отблесками лег на посиневшее лицо Федора.
Потом бесшумно накрыл землю сизый вечер. Потом была ночь. Федор спал.
Девушка сидела, наклонив голову. Дежурила.
…Утром следующего дня Федор открыл глаза. Теперь он уже понимал, что находится в больнице. Но сразу врезался вопрос: «Почему я здесь?» Некоторое время он напрягал мозг. И вдруг в памяти возник рев Степки Ухаря: «Убивца давай!» Хлынула злоба – хотелось бить кулаками о стену. Он пытался встать, но боль прорезала тело. Что бы он сделал в таком состоянии, неизвестно, но внезапно услышал тихий говор за дверью.
– Тося, детка моя! – дрожал старушечий голос. – Такие не остаются живыми. Помрет он. Его же истолкли на котлету. Помрет.
– Он такой сильный, такой сильный… Может быть, выдержит, – не соглашалась Тося.
– Помрет, – авторитетно заявил все тот же голос.
«Про меня», – подумал Федор. Он с громадным усилием высвободил руку из-под одеяла, взял стакан со стула и… бросил его на пол.
Дверь распахнулась. Вбежала растерянная Тося и замерла, глядя на Федора. Он презрительно смотрел на нее, со своей улыбкой «А ну вас всех к чертям!», в глазах искрилась злоба, губы вздрагивали. Он с усилием проговорил:
– Врача!.. Того… седого черта.
Тося не хотела оставлять его одного: она приоткрыла дверь и негромко сказала в коридор:
– Василия Васильевича. Скорее!
Очень быстро вошел врач и сел у кровати.
– Ну? Как дела? – спросил он.
Врач заметил решительный взгляд Федора, злобу и что-то такое, чего еще не мог понять. А больной тихо, но утвердительно сказал:
– Я… не умру. И пошли вы все к чертовой матери…
– Никто и не думал, что ты умрешь. Глупости!
– Они думают, – Федор указал глазами на дверь. – Не умру.
Василий Васильевич смерил взглядом Тосю так, будто рассек ее пополам. А к Федору обратился тем же ровным и спокойным тоном:
– Будешь жить. Такие не умирают.
Василий Васильевич знал, что все это очень опасно для больного. Но он почувствовал большую волю в этом человеке. Положил ему ладонь на лоб и тихо говорил:
– Ничего, ничего!.. Ничего, парень, держись…
Рука Василия Васильевича чуть-чуть дрожала и была теплая, нежная, казалось, знакомая с детства. В затуманенном сознании возник, как живой, образ матери.
– Здравствуй, мама… – прошептал Федор.
Тося вздрагивала всем телом, отвернувшись в угол. Плакала она беззвучно.
* * *
Федор жил. Жил, вспоминая о начале кошмарного самосуда. Жил молча уже около месяца, не заговаривая с медсестрой, иногда даже не отвечая на ее вопросы. Если же и отвечал, то коротко, одним словом. Однажды она спросила:
– Отец есть?
– Нет.
– А мать?
Он не ответил.
– Вишни зацвели, – сказала она после некоторого молчания, глядя в окно.
– Хорошо, – сказал Федор и повернулся лицом к стене.
Тося рассказывала Василию Васильевичу о нелюдимости Федора. А тот слушал, барабанил пальцами по столу и неопределенно, как бы про себя, произносил:
– Да-а… Так, так… – и спрашивал: – Стонет?
– Нет. Никогда.
Однажды, когда Тося докладывала о больном, Василий Васильевич сказал:
– Мне надо знать всю его жизнь. – Он задумался и через некоторое время продолжал: – Здесь надо какое-то другое средство… Другое лекарство… Знать всю жизнь больного! Настоящую его жизнь, не анкетную… Кто знает, Тося, может быть, в этом и есть главный секрет медицины. Скоро ли мы дойдем до этого? Но дойдем, Тося, обязательно дойдем… Пси-хо-ло-гия!.. Будущий врач должен быть сначала психологом, а потом уж врачом… Дойдем. Помаленьку дойдем.
– Вчера приходили два комсомольца, со значками, – будто без всякой связи с мыслями Василия Васильевича сказала Тося, – Очень просили пропустить их к Федору. Но вас не было, а сама я не могла. Вы же сказали…
– Так-так! – живо перебил ее Василий Васильевич. – Что за комсомольцы?
– Я с ними разговаривала. Рассказала о больном. Вежливые такие оба. «Мы, говорят, ему близкие: этот – брат, а тот – друг». Их губком комсомола командировал – одного сюда, в Тамбов, в совпартшколу, а другого – в сельскохозяйственное училище, в Белохлебинский уезд. Завтра придут снова. Пускать?
– Сначала – ко мне, – еще более оживленно сказал Василий Васильевич, – Так, так. Друг и брат. Это оч-чень хорошо!
– Обоих пускать?
– М-да-а… Мне бы надо поговорить с другом отдельно. Ты так сделай: брата, мол, могу пустить сразу, а друга – к врачу. Так мы их и разъединим. Федора приготовь к встрече.
– Как?
– Ну, скажи ему так, весело: знаю, мол, у тебя есть брат. Он уж тут не промолчит. Может, спросит что, а ты ему продолжай: брат-то приходил, а ты спал. Врач, мол, не разрешил будить – на меня все сваливай… Так. И скажи: завтра еще придет. Там смотри сама, чувствуй больного. Чтобы Меньше волнений, меньше волнений. Издалека приготовь.
Вечером того же дня, после сдачи дежурства, Тося осталась в больнице, вошла в палату и села у кровати Федора. Он все так же неподвижно смотрел в потолок, не поворачивая к ней головы. Свет настольной лампы падал на лицо больного, и он слегка щурил глаза. Тося заметила это, отошла к столику и, глядя на Федора, некоторое время возилась с абажуром, то наклоняя, то поднимая его так, чтобы свет не падал на лицо.
– Помню, лет шесть тому назад, – заговорила она, – лежала я в больнице. Бывало, все жду подружку. Лежу и жду – придет или не придет?
Федор повернул к ней лицо и пристально посмотрел на нее. А Тося села к кровати и спросила улыбаясь:
– Ну? Что букой смотришь?
У Федора блеснул в глазах лучик улыбки.
– А я вот знаю, – продолжала она весело, – у тебя брат есть, комсомолец.
– …
Тося вздрогнула и широко открыла глаза: Федор сел! Сел, опершись руками, сел, хотя ему больно от этого нестерпимо. Ведь он только что думал о Мише, о его судьбе. Он каждый день о нем думал. Он не знал участи Миши; иногда ночью он просыпался и с ужасом воображал его избитым, окровавленным. А из слов Тоси он понял, что Миша здесь, в городе.
Тося наклонилась к нему, поддерживая за плечи и ласково говоря:
– Нельзя так, нельзя. Василий Васильевич не разрешал… вставать.
А он уже смотрел ей прямо в глаза, ясные и открытые, сочувственные и такие чистые, что не заговорить уже не мог.
– Миша… Миша здесь, – произнес он.
– Здесь он, в Тамбове. Завтра придет… Придет. Ложись, ложись тихонечко. Вот так. Ложись.
Она осторожно уложила больного вновь и как бы нечаянно скользнула рукой по его голове.
Ой какие спутанные волосы!
Она сняла свой гребешок и стала расчесывать ему волосы. Федор послушно лежал, глядя в лицо медсестре.
– А еще друг твой приходил с ним. Вежливый такой… и губы бантиком.
– То – Ваня Крючков, «Ломоносов», – чуть слышно, слабым голосом сказал Федор, а лучик счастливой улыбки снова скользнул по его лицу.
– Почему – «Ломоносов»?
– Умный сильно.
Вот так она сидела, расчесывала волосы, рассказывала о ребятах. От нее Федор узнал, что Ваня поступил и Тамбовскую совпартшколу, а Миша – в сельскохозяйственное училище, оба – в разные места. Каждое слово Тоси о них ложилось внутри Федора ласковым нежным лекарством и заглушало боль.
Федору захотелось говорить.
– У тебя-то есть отец? – спросил он.
Тося ответила, грустно усмехаясь:
– Вот возьму и буду молчать, как ты. – А потом с горечью, наклонив голову, сказала: – Нет отца… Антоновцы убили… в продотряде.
Федор видел наклоненную голову девушки и кудряшки, печально свесившиеся к щекам. Смотрел он на нее, и в памяти всплыли Кучум, Дыбин, Васька Ноздря. Потом – Сычев перед самосудом. Возникла ненависть, смешалась с жалостью к Тосе. И тогда взгляд его стал уже решительным. Он осторожно, как чужую, тяжело протянул руку, положил ее на плечо девушки и тихо сказал:
– Надо выздоравливать.
Федор возвращался к жизни: непокорный дух победил смерть!
…О вечернем разговоре Тося рассказала Василию Васильевичу. Умолчала лишь о том, что ей не хотелось уходить из палаты.
А когда на следующий день пришли Ваня и Миша, то она встретила их, как давно знакомых, и распорядилась:
– Мишу – можно, а Ваню – к врачу.
Ребята догадались, что имена их она знает от Федора, недоумевали, зачем одного – туда, а другого – сюда.
Василий Васильевич встретил Ваню в дверях:
– А, здрасте, молодой человек. Это вы – Крючков-Ломоносов?
– Я, – ответил Ваня, чуть смутившись.
– Так, так. Садитесь. Друг, значит?
– Друг.
Василий Васильевич, изучая взглядом Ваню, еще раз пригласил:
– Да садитесь же, молодой человек, садитесь.
Ваня сел на белый деревянный диван. А Василии Васильевич вышел из-за стола, сел рядом с Ваней, как хорошо знакомый, и сказал:
– Вот что, Ваня: буду говорить прямо. Чтобы вылечить вашего друга, мне надо его знать. Расскажите мне о нем все. Все, все! Я изредка буду задавать вопросы. Сейчас я закончил обход – свободен на час. Целый час в нашем распоряжении.
Василий Васильевич обращался к Ване просто и душевно. Это сразу расположило парня к врачу. А главное: только-только увидел человека, в первый раз, и сразу – «Вот что, Ваня!».
И Ваня рассказал все. Час ли, два ли просидели они так – оба не заметили. Но Василий Васильевич, провожая молодого собеседника, уже держал его за плечи и горячо говорил:
– Такие, как вы с Федором, – новое. Сычев – старое, но в новой форме. Федору надо знать свое место, понять свое место. Да, это точнее – понять свое место. Это – тоже лекарство: найти свое место! – воскликнул он.
…В то время как Ваня вошел к Василию Васильевичу, Миша открыл дверь в палату Федора и остановился. Перед ним лежало неподвижное тело, покрытое одеялом. Лицо, в иссиня-черноватых кровоподтеках, было неузнаваемо. Но глаза, эти смелые и решительные глаза брата, с застывшей мучительной болью, все-таки улыбались. Как редко видел Миша такую улыбку глаз Федора! У Миши задрожали губы. Он силился что-то произнести. И вот он почти шепотом произнес:
– Федя!.. – и, опустившись на колени перед кроватью, спрятал лицо в складках одеяла.
Федор гладил его волосы непослушной рукой, с трудом передвигая ладонь. Боли не было. Нет такой боли, которая была бы сильнее настоящей любви и преданности!
Тося неслышно подходила на цыпочках к двери, прислушивалась, удивляясь тишине в палате.
Вот наконец Миша поднял лицо. Теперь он гладил волосы Федора, лежавшего все так же, и спросил:
– Федя! Как же теперь?
– Я буду жить, – ответил Федор шепотом. – Было хуже, теперь лучше.
– Больно?
– Бывает.
Помолчали.
– Ты придешь еще?
– Завтра приду. Послезавтра уеду в училище.
– Зине напиши: все хорошо – выздоравливает.
И снова помолчали.
Федор стал забываться. Закрыл глаза. Снова открыл на секунду, но тяжелые веки опустились. Сил больше не хватало.
Он уснул. Миша тихо вышел.
В коридоре стояла Тося.
– Уснул, – тихо сказал ей Миша.
– Это хорошо! – обрадовалась она. И сразу же направилась в кабинет Василия Васильевича.
Тот стоял посреди комнаты, положив руки на плечи Вани.
– Уснул Федор, – сообщила Тося.
– Ну вот, и не пришлось вам, Ваня, увидеть друга. Будить нельзя. Вы не огорчайтесь. Будете ходить часто. Установлю вам ежедневный час встречи. Идет? – спросил Василий Васильевич.
– Спасибо, – ответил Ваня, благодарно глядя на седого врача.
А когда оба парня зашагали по коридору к выходу, Василий Васильевич, стоя рядом с Тосей, произнес:
– Новая деревня. Новая, сильная!.. Молодая.
Глава девятая
Полгода пролежал Федор в больнице.
Ежедневно он видел Тосю и Василия Васильевича, привык к ним, как к родным. На третьем месяце лечения ему разрешили читать.
Федор начинал жить сызнова, шире и шире раздвигались стены его палаты.
Ваня Крючков входил со свертком гостинцев в одной руке и пачкой книг – в другой: таким его и видели в больнице. Ни санитарки, ни Тося, ни сам Василий Васильевич не называли его по фамилии, а чаще всего – «Ломоносов».
– По твоей милости и здесь перекрестили в Ломоносова, – сказал он однажды Федору, входя в палату.
– А ты чего обижаешься? Ломоносов тебе позавидовал бы: в его времена совпартшколы не было. Пешком от Архангельска шел, а ты приехал на поезде.