Текст книги "Собрание сочинений в трех томах. Том 2."
Автор книги: Гавриил Троепольский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 31 страниц)
…Прошло два месяца.
Разрыв между Федором и Семеном все углублялся, хотя прямых разговоров между ними и не было. Правда, ходили слухи, что Семен где-то сказал: «Пожалеет Федька. В ноги будет кланяться». А Федор будто бы передал на эти слова: «В ноги? Да ему их скоро подсекут, ноги-то». Может быть, это все – неправда, а слухи такие ходили. На чужой роток не накинешь платок – люди разговаривали.
Но однажды у них произошла открытая стычка при народе. На собрании пайщиков сельпо выбирали правление. Семен был уверен, что его снова выберут, на третий срок. Он хорошо подготовил все заранее. Но при обсуждении его кандидатуры, когда, казалось, исход уже решен в его пользу, вышел к столу Федор и мрачно сказал:
– Сычев становится кулаком. Имеет наемную рабочую силу… Батрак есть… Три лошади, три коровы…
Кто-то перебил Федора, крикнув:
– Это какие теперь кулаки!
Стоило только одному крикнуть, сбить Федора, как сразу заработали сподручные Сычева:
– Економическая новая политика, не кулаки!
– Это тебе не с винтовкой ходить!
– Ленинская, економическая!
Федор возвысил голос:
– А я говорю, будет Сычев таким же кулаком, как и Ухаревы. Вы ему потребиловку всю отдали на откуп, а его нельзя выбирать.
Начался обычный на сходках гвалт. Но в общем гомоне Семен заметил: получилось два лагеря, и нельзя понять, за кого больше. Момент может быть упущен. Сычев взял слово. Он вышел к столу, хотя и был от него на два шага, дождался тишины и сразу бросил Федору:
– Это ты насчет Ухаревых – к чему? И меня – как Петьку? Или – как своего… – но он не произнес слова «отца». Достаточно было намека, чтобы все поняли, о чем речь. – Так ты и скажи при народе. На стороне-то уж говорил: «Отрублю, дескать, Сычеву ноги». Как это так – «отрублю»? Граждане! Аль уж мы не в Советской власти живем?
Федор стал вплотную перед Семеном. Видавший виды, могучий, сухой парень и широкоплечий, внешне уверенный, краснощекий и крепкий хозяин в упор посмотрели друг на друга.
– А что? – зло спросил Федор. – Что значит – «своего»?
– Тебе виднее, – ответил Сычев. Эти слова он произнес уже усмехаясь.
Собрание притихло.
Федор еще раз с ненавистью посмотрел на Сычева и повернулся, чтобы выйти. Как ни тесно было, а ему дали дорогу, расступились, проводив глазами. Федор ушел домой.
Собрание загудело, заволновалось, загалдело снова.
Крючков встал и прокричал, прерывая шум:
– Тихо!
– Тихо! – сразу закричало несколько голосов, увеличивая гвалт.
Потом все кричали «Тихо!» и наконец поняли, что надо молчать, опомнились. Избач стоял уже у стола.
– Федор говорил правильно, – сказал Ваня Крючков в общей тишине. – Кандидатура Сычева неподходящая. Выбирать его, конечно, не надо: не по той дороге пошел. Комсомольская ячейка возражает: в протоколе записано – «за Сычева не голосовать».
– Нечего нас тут агитировать! – попробовал кто-то перебить.
Но Крючков хладнокровно ответил:
– А я все сказал, не волнуйся, Виктор. Боишься, не отработаешь здесь водку Сычева?
Многие сразу догадались, о чем речь: ведь перед собранием три дня шло пьянство. А Крючков еще спросил с этакой иронией:
– Шмотков! Виктор! Что же ты не отвечаешь? Выходи вот сюда и «агитируй». – Легкая усмешка не сошла у Вани и после того, как он сел.
«Убил» он Сычева, скромненький секретарь РКСМ, сильнее всего этой репликой. Сычев посмотрел на Ваню: «И когда они выросли, черт бы их побрал!»
Конечно, шумели и еще, спорили, наскакивали друг на друга. Наконец стали голосовать, предварительно потратив добрый час на выборы счетной комиссии.
Провалили Сычева – не провели в правление сельпо.
А всего-то против Сычева было на десять рук больше… Но ничего уже не поделаешь.
– Так, та-ак, – сказал тихо, себе под нос, Сычев. – Значит, «неподходящая»… – А потом отчетливо, для всего собрания: – Кому поверили! – И вышел из помещения.
Но домой он не пошел. Сел на бревна около магазина кооператива. Закурил.
«Значит, затирают… не пущают… Пожалуй, надо обороняться… – зло подумал он. – Я ж тебя спасал, сукин ты сын. Ну смотри! Пожалеешь», – угрожал он мысленно.
Вскоре закончилось собрание. Крестьяне выходили на улицу, закуривали, присаживаясь на бревна или стоя. Сначала курили, лениво переговариваясь:
– Ишь как теплынь взяла…
– Парит.
– От весна дак весна!
– Одно слово – парит землю.
– Парит.
– Да-а… теплынь.
Но из головы каждого не выходили слова, сказанные Сычевым о Федоре, и каждому хотелось спросить, узнать. А Сычев сам затеял разговор, будто продолжая мысли других:
– Н-да… Весна уж так весна!.. Речка тронулась, граждане. Сеять скоро…
«Не о том начал», – подумал каждый из присутствующих.
– А Ефиму Землякову… сеять не придется, – добавил Сычев медленно, завораживая слушателей.
Все насторожились, выжидая, молчали.
– Пропал мужик зазря, – продолжал Сычев после некоторого перерыва. – Ай-яй-яй! Сын – и мог это сделать! – с деланным возмущением и горечью воскликнул он. – Отец же его и в люди вывел – приютил, можно сказать, вора, все простил, а он – вон что… Боже мой, какой зверь – малый!
– Это как понимать? – спросил кто-то сзади.
– А так понимать: Федька ночью яму рыл. Вот и понимай теперь. Хотел, значит, папашу-то зарыть, да, видно, помешал кто-либо… Если б без умысла, то зачем же яму готовить в ту ночь?.. А?
Виктор Шмотков соскочил с бревна, дернул плечом и, сдвинув шапку на ухо, сказал:
– Не может того быть! Я тебя, Семен Трофимыч, уважаю. Конешно, уважаю… Этого… Как его… Куды ж денешься. Но только не будет Федька яму рыть. Я его смалу… – Виктор не докончил, смутился, потому что Сычев посмотрел на него строго, и глаза его говорили: «Ты ж, мразь, вчера у меня водку лакал, на выборах не защитил и теперь возражаешь».
Все встали и сгрудились около Семена. Кто-то сказал:
– Следствие было, – значит, без умысла.
Из толпы голос:
– А докажешь, Семен Трофимыч? А то за поклеп-то по головке не гладят.
– Да хоть сейчас! Яму хорошо видно – снег потаял. Пошли! – Сычев решительно встал и закончил твердо: – Докажу!
Беспорядочной гурьбой направились к избе Земляковых, шумно переговариваясь на ходу.
Брат Петьки Ухаря, Степка Ухарев, крепкий задорный курносый парень в треухе набекрень, громко спрашивал у Сычева:
– А случаем, если взаправду убил, то что же ему, зверюге, за это?
Сычев дернул за рукав Степку, отстал с ним от толпы.
– В суд подавать – замнут, – зашептал Сычев, – Они все за него. А тут и проучить. Петьку вспомнишь. Понятно?
– Оч-чень понятно!
Они быстрым шагом догнали толпу и слились с нею, следуя в самой задней группе.
Сорокин Матвей пришел с собрания и сел обедать. Но, увидев из окна народ, вышел узнать, в чем дело. Толпа все росла и пухла; женщины, ребятишки, мужчины, узнав, в чем дело, вливались в толпу и шли к Земляковым. Матвей подозвал Виктора Шмоткова и спросил:
– Что случилось?
– Говорят, Федька с умыслом убил отца – яму готовил. Идут узнать.
Матвей заволновался и зачастил, взяв Виктора за пуговицу рваного пиджака:
– Витька, не верь! Неправда, Витя! Недоброе затеял кто-то. Помнишь, цыгана убили зазря? Где Ванятка Крючков?
– Он прямо с собрания ушел с ребятами на речку. Там вся молодежь. А что, дядя Матвей?
– Так, ничего… Неправда, Виктор, не верь.
– Ей-боженьки, не верю, дядя Матвей. Я ж Федьку знаю смалу.
И вдруг Матвей Степаныч сорвался с места и, как был, без шапки, в одной рубашке, распоясанный, побежал к речке.
Глава седьмая
А весна разыгралась. Таял снег. Веселей чирикали воробьи. Теплынь на дворе такая, что так и кажется – разомлело село, расквасилось. Земля стала пегая – пятна чернозема вылупились проталинами. Оставшийся снег стал рыхлым и беспомощно расползался во все стороны от проталин. Чернозем выпирал, парился, казалось, дышал, когда припарит солнышко. Будто чувствовал чернозем, что подходит освобождение, хотя по ночам морозы еще прижимали его, обнимая ледяной кромкой. Но солнце настойчиво и ежедневно помогало чернозему. А он, вздыхая полной грудью, расталкивал, распирал снег.
Бабы возились с холстами, расстилали на день, выбеливали. Перед каждой хатой полоски холстов. Зиму-зимскую журчали прялки, а теперь перестали. Теперь весна – белить надо. Утром появится несколько серых полосок перед окнами, на улице, а к вечеру, смотришь, они уже не серые, а белесые. Через несколько дней лежат уже белые-белые, как ровные дорожки снега, полотнища холстов.
Весна наступала на зиму быстро, напористо. Только бы и веселиться, а с Зинаидой творится неладное: похудела сильно, девчат в дом не пускает и сама никуда не ходит. Всем заметно – тоска у нее. Вскоре слух был: будто из петли вытащили. Удавиться хотела. Может, и врут. Но народ заволновался, заговорил по закоулкам: «Не к добру это. Ох, не к добру!» Никто ничего не знает про тоску Зинаиды, а болтают.
А она стояла в тот день в избе, смотря перед собой в одну точку невидящими глазами.
Ей уже за двадцать перешло – в деревне считается под годами. Смуглая брюнетка, как и все Земляковы, с высокой грудью и резко очерченными, почти не изогнутыми бровями и длинными ресницами. Парни заглядывались на нее, но она всегда какая-то задумчивая, недоступная. С нею не пошутишь, как с некоторыми, не обнимешь, не пришлепнешь шутя ладонью по лопаткам. Сватались – отказала. В богатую семью, и отказала. А все дело в том: сидит у нее в сердце Андрей Вихров. Любит она его, а он ее не замечает, считает, видно, девчонкой. А какая же она девчонка, если и всего-то только на восемь лет моложе его. Но разве ж скажешь ему об этом! Разве ж можно девушке открыть такую тайну. Во всем селе только она одна знала о своей безнадежной любви, никому не открывалась и не показывала виду, даже – Андрею.
Разве до сватов ей. А ее стали считать гордой: женихов отшивает, ни с кем не гуляет. Зато уж если она запоет грудным чистым голосом «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина» да заставит девчат подпевать хором, без слов, с закрытыми ртами, то никому она тогда не казалась гордой. Бывало, с матерью на сенокосе, вечером, запоют в два голоса эту песню, то не одна женщина всплакнет в передник. А косарь остановится, потупившись, опершись на рукоятку косы, и подумает: «Земляковы поют, брошенные»… От матери у Зинаиды не было секретов. Ах, если бы она была жива! Спрятала бы Зинаида у нее лицо на плече, выплакалась бы и все рассказала. Кому расскажешь? Кого пустишь в свое сердце?
После смерти матери отец стал ласков к Зинаиде. Хотя эта ласка была суровой, как и он сам, но она чувствовала, что в отце большая перемена, другим становится. Ждала, старалась помирить их с Федором, надеялась на ладную жизнь. И вдруг сразу: убит! Все кончилось.
…Когда Федор пришел с собрания, Зинаида стояла посреди избы и неподвижно смотрела куда-то перед собой. Внутри у нее тягостная, знобящая боль. И казалось ей, что изба наполнялась мощными и мучительно тоскливыми звуками. Она заломила руки так, что хрустнули пальцы, и прошептала:
– Папаша! Федя! Мои родные!
Федор подошел к ней, положил руки на плечо и ласково сказал:
– Зина… Плохо тебе?.. Зина!
Она молчала.
– Поезжай в город. На фабрику устроишься, легче будет.
Молчала Зинаида.
Федор видел – недоброе творится с ней. Жаль сестру – пропадает. Он сел на лавку и сказал:
– Поди погуляй. На речке молодежь. Поют. Сходи, Зина, сходи.
Она низко опустила голову и тихо пошла к двери. Федор посмотрел ей вслед и закрыл лицо ладонями.
А весна разгуливается все больше. Вода бежит, спешит, журчит, позванивает. Земля парит, дышит. Вторит этому дыханию и Паховка. Дрянненькое это селишко: избушки – из глины да соломы, леса нет на десять верст кругом, поля, да равнины, да буераки глубокие. Но зато есть речка Лань – маленькая, вилючая, быстрая; бежит она в крутых бережках, вечно беспокойная и неунывающая. А в половодье все веселье на речке. И тогда берега ее полны народа: там и молодежь, и старики, и дети – всем хорошо смотреть на весеннюю воду. В тот памятный для села день на реке много было молодежи, много радости и веселья, так много, что, казалось, не вода разлилась, а звуки песен и смеха дрожат мелкой рябью. Шумит водичка, шелестят малюсенькие льдинки, стучат друг о друга, спешат-спешат, толкаются, беспокойные. Шумит и молодежь – поет, балагурит, топочет каблуками.
Над кручей «разрезала дух» балалайка, а он и она выхаживали «барыню». Помаленьку все стянулись к плясунам.
– Ух ты! Смотри: Анютка-Змей пошла плясать! – .крикнул кто-то. – Бежим туда!
– А с ней кто?
– Володька Красавица, браток ее.
– Эти сделают на горе́ грязь.
А Змей под дробь каблуков припевала:
Я любила, я любила
Все четыре месяца —
Январь, февраль, март, апрель,
Теперь хочу повеситься.
– Наддай! – слышались одобрительные голоса. – Володька! Дай!
– Ух, ух, ух! – разламывался, разминался Володя Кочетов, выхаживая перед Анюткой.
А та притопывала и задорно вызывала его, выговаривая в такт:
Двух любила —
Ваньку, Степку.
Мать узнала —
Дала трепку!
– Тра-та-та! Тра-та-та! – затараторил Володя и сквозь дробь бросил частушку:
У Сычева три коровы,
Три лошадки, три свиньи:
На кулацкую дорогу
Его черти занесли!
Частушки в такт «барыне» сыпались беспрерывно. Плясали поочередно и не переставая: умеешь – не умеешь, а очередь подошла – выходи.
Несколько парней гурьбой приближались к плясунам. Один из них, Ваня Крючков, затянул:
Как родная меня мать
Провожа-ала-а!
Другие подхватили:
Как тут вся моя семья набежала-а-а…
Голос Вани выделялся из всех. Хороший голос! Далеко отдавался гомон людской, эхом летели по речке выкрики и песни и где-то там сливались с водой, будто вместе с нею убегали туда, где еще теплее, где в море широком незаметны капельки Лани. Молодежь радовалась весне, воде, радовалась друг другу. Юность никогда нельзя поместить в берега, как речку: все равно где-то прорвет и берег.
А на излучине реки, где стояло несколько больших ветел, сидела Зинаида и неподвижно смотрела на разлив. До нее с берега доносились звуки бурного веселья, и от этого еще тоскливее становилось на душе… И вот она сначала тихо-тихо, потом громче и громче запела:
Не брани меня, родная,
Что я так люблю его,
Скучно, скучно, дорогая,
Жить одной мне без него.
Бархатный, сильный, полный горечи и тоски голос плыл по воде, дрожал в воздухе и замирал где-то далеко-далеко.
И всем-то эта песня была знакома, но так ее никто не мог петь душевно, проникновенно, как Зинаида. На берегу услышали песню. Остановилась пляска, прекратились частушки, замолчала, смутившись, гармонь.
А Зинаида пела. Она вспоминала мать, жалела Федора, тосковала об отце, мучилась безысходностью горя. Перед глазами, затуманенными слезами, стоял Андрей, как живой. Стоит, смотрит на воду и не замечает Зинаиду. В тот опьяняющий весенний день она смутно сознавала, что это мираж, но… он стоял и не замечал. И жизнь показалась ей пропащей и никому не нужной. Выхода не было.
Зинаида не слышала и не видела, как Матвей Сорокин пробежал к молодежи, запыхавшись, бежал без шапки. Все произошло без нее.
Матвей еще издали, увидев Ваню Крючкова, кричал:
– Беда-а! Беда!
Ваня побежал ему навстречу. Ребята – за ним. Все забыли про Зинаиду и уже не слышали ее песни.
– Идут! – кричал Матвей. – Ваня, идут! Федю бить идут. Скорей! Ребятушки, скорей!
Все бросились бежать к Федоровой избе.
Берег опустел.
Только одна Зинаида осталась под ветлами. Она пела, обхватив руками колени, не замечая ничего вокруг:
Мне не надобны наряды
И богатство всей земли…
Кудри молодца и взгляды
Сердце бедное зажгли…
И плыла ее песня, наполняя все вокруг тоской и отчаянием, просила любви и ласки, жаловалась. Звуки песни донеслись и в село, но застряли в соломенных крышах и в рокоте толпы, ворчащей, чавкающей сапогами по навозной грязи, веками накопленной у надворья.
На бегу Ваня что-то кричал ребятам.
Но он не знал, что у избы Земляковых уже сгрудилась толпа.
Над селом висел гвалт. Около крыльца несколько мужиков напирали на милиционера, настойчиво выкрикивая:
– Узнать пришли! Не мешай!
– Народ сам знает, без тебя!
– Сторонись!
– Не могу! – старался перекричать милиционер. – Нельзя! Р-разойди-ись!
На крыльцо поднялся Сычев Семен и обратился к толпе:
– Товарищи! Пущай сам Федька покажет. Може, врут про яму. Поклеп-то на человека недолго навести. А може, и ямы нету никакой. Ежли есть яма, тогда другое дело. А може, ее нету!
– Пока-ажь!!! – завопили сразу несколько человек.
Вплотную к милиционеру приблизился Сычев и тихо ему сказал:
– Ты уходи, мил человек. Народ сейчас сурьезный: могут тебя того… Душевно говорю, жалеючи.
Милиционер растерялся. Толпа завыла:
– Сла-азь! Сла-а-а-а! А-а-а-а!
– Бей милицию! – орал Степка Ухарев.
Толпа хлынула к крыльцу. Милиционер подался в сени, оттуда – во двор и верхом – в волость. С крыльца уже командовал Сычев:
– Сперва, граждане, надо разобраться. Пущай закон решает.
– Как это закон?! – заорал Степка.
– Самого будем спрашивать? Аль как? – крикнул Сычев в толпу.
– Само-о-о-а-а!!! – рявкнула толпа.
Благожелатели Федора хотели, чтобы он рассказал сам. А врагам только того и надо было, чтобы он вышел из избы. Поэтому так дружно и рявкнули в ответ на вопрос Сычева.
Сычев скрылся в дверях. Он распахнул дверь в избу и сказал Федору, сидящему неподвижно за столом:
– Выходи. Народ требует.
Через минуту, не больше, вышел на крыльцо Федор.
Он – в одной рубахе, с расстегнутым воротом, без шапки, с цигаркой во рту.
Сразу в толпе стало тихо. Кто-то позади сказал шепотом:
– Господи!
Совсем тихо сказал, а всем слышно.
Федор повел глазами по толпе, выбросил цигарку и спросил:
– Вы чего собрались, товарищи? – А сам на Семена оглянулся.
Семен в него уперся взглядом. Опять встретились!
Федор повернулся снова к толпе и ровным, спокойным голосом сказал:
– Я расскажу всю правду… Промежду сарайчиками ямка накопана. То – я копал… Но только…
Сразу прорвалось. Никто не дослушал. Толпа хлынула во двор, наперла сотней тел. Смотреть яму! Плетень сбили, курник свалили. Вылетели куры. Кто-то оторвал голову курице и пустил пух над толпой. Передним видно яму, задним не видно – прут, теснятся, душатся. Кто-то крикнул:
– Пущай и сам идет!
– Нехай доскажет! – надрывался Виктор Шмотков. – Не может того быть! Пущай доскажет сам!
Над толпой повис рев Степки Ухарева:
– Убивца давай!!!
– Сторонись! – зычно гаркнул Сычев в ответ на рев Степки.
Расступились. Сычев шел впереди, за ним – Федор.
Федор стал спиной к ямке, лицом к толпе. Прямо перед ним – Степка Ухарь. Позади – Сычев.
Тишина жуткая.
Федор поднял руку и что-то хотел сказать, но вдруг его обожгла догадка: «Неужели кто-то подумал, что ямка эта для папашки готовилась?» Лицо его загорелось, в висках застучало: «Кто же, кто придумал такое?..» Неожиданно он резко повернулся лицом к Сычеву и дико закричал:
– Что же ты!!!
Но… не успел сказать того, что хотел. Степка из всей силы ударил Федора кулаком в затылок.
Ткнулся Федор лицом к ноге Сычева, а тот – пинком в живот, чтобы никто не видел удара. Чуть слышно Федор крякнул, встал и резким, страшным голосом, какого от него никто не слышал никогда, прокричал:
– Не убил!!! Все расска…
Третий удар Степки оглушил его совсем. Федор упал. Степка с размаху прыгнул обеими ногами на грудь – хрустнуло… Били. Топтали.
Били только человек пять, а вся толпа шевелилась в недоумении, плотно окружив их, стонала, кряхтела, женщины вопили. Казалось, все нарочито мнут друг друга, напирая на середину. Так продолжалось не более минуты. Но ведь в минуте – шестьдесят секунд! Это страшно много! Только одна минута, а как удивительно долго.
Именно в ту минуту и прибежали ребята с речки.
– Что они делают, сволочи! Не дава-ай! – крикнул Ваня Крючков.
Поднялся гвалт снова, хотя Федора уже не били, – он лежал недвижимо где-то внутри месива толпы. Драка пошла уже между собой, а казалось – все еще бьют Федора. Ребята бросились к средине, расталкивая баб. Сорокин Матвей тряс бородкой и кричал, пробиваясь к центру круга:
– Что вы делаете, зверищи! Ахальники! Мужики, тащите их за шиворот, подлецов! – Пробившись все-таки в средину, он набросился сзади на одного мужика, вцепился, как клещами, сухими пальцами ему за шиворот рубахи и рвал на себя изо всей силы, крича: – Идолы! Анчихристы! Разбойники! Что вы делаете?!
Ворот рубахи подался, рубаха разорвалась пополам. А тот мужик, уже с обнаженной грудью и животом, повернулся к Матвею и ударил его наотмашь. Падать было некуда: Матвей стукнулся спиной о ближайших и снова впился ногтями в шею, но уже – Сычеву. Тот, не глядя, рывком толкнул могучей рукой в грудь Матвея. Старик зашатался, осел в толпу, охая. А через несколько секунд с трудом, поднялся и вновь бросился защищать Федора.
Ваня Крючков кинулся в избу Федора, он что-то, видимо, придумал. Бежал он туда бешено. Он тоже был страшен. На бегу нечаянно сбил двух баб.
Виктор Шмотков пробился в гущу толпы и молотил длинными руками всех, плача и выкрикивая:
– Не тронь! Не тронь Федьку!
Трусишка и врун, он был смел только в пьяном виде. А в ту минуту совершенно трезвый, он забыл, что драка жестокая.
Женщины кричали:
– Витька! Тащи его за шею! За глотку его, за глотку оттаскивай!
Но Виктор ничего не слышал и не видел – лупил сверху вниз сразу двумя кулаками. Его ударили пинком в живот. Он скрючился и пронзительно завизжал по-бабьи.
В центре толпы все смешалось: Степку кто-то бил, Степка Ухарев снова топтал Федора.
Вдруг сверху, будто с облаков, дикий крик:
– Разойдись!!! Стреляю!
И прямо в толпу – выстрел! Бабы ахнули и побежали в разные стороны. Мужики попятились и невольно подняли головы. Еще выстрел! В слуховом окне избы торчало дуло охотничьего ружья и лицо Вани. Стрелял он холостыми патронами, без дроби. Первый выстрел был настолько неожиданным и резким – над ухом! – что все сразу отхлынули. Степка в последний раз ударил сапогом – по мягкому, красному – и побежал прочь.
Несколько комсомольцев бросились за Степкой.
Толпа быстро таяла. Миша стоял над Федором, слегка пошатываясь, и безумно смотрел на него без слез, в ужасе.
Оставалось всего несколько человек, стоявших поодаль. По улице бежал мальчик лет семи и надрывно кричал:
– Мама-а! Мама-а!
Ваня тихонько тронул оцепеневшего Мишу и пошел. Тот молча последовал за ним.
Несколько мужчин во главе с Матвеем Сорокиным перенесли Федора в амбар. Матвей приложил ухо к его груди, послушал и сказал:
– Кажись, бьется. Не пойму. – И побежал трусцой за подводой, чтобы отправить в больницу. На бегу он повторял: – Може, жив, може, жив! – Потом заплакал, вытирая рукавом слезы: – Може, жив! Може, жив!
Никого не осталось на месте страшного происшествия. Лишь разоренный, сплющенный курник валялся безмолвным свидетелем. Да куры вышагивали вокруг хаты, осторожно оглядываясь по сторонам, выискивая место для ночевки.
В тот день Андрей Михайлович был в волисполкоме. Ему позвонили по телефону в самый разгар самосуда, и он прискакал на взмыленной, лошади тогда, когда все уже кончилось. Он обошел вокруг Федоровой избы и понял все. Застучало в висках… Распахнул дверь амбара, нагнулся над Федором и, отшатнувшись, схватился за голову, воскликнув:
– Пропал Федя! Пропал малый! – Потом стал перед ним на колени и проговорил: – Вот тебе и земля… Не такая нам земля нужна… Не такая.
Позади него послышались тихие, неуверенные шаги. Он обернулся. К дверям амбара подошла Зинаида. Расширенными глазами она смотрела на Андрея. Он вскочил и метнулся из амбара, прикрыл за собою дверь и прижал спиной, не спуская глаз с Зинаиды. Он не хотел, чтобы Зинаида видела Федора сейчас, окровавленного, но… Она подошла к Андрею близко-близко, и он увидел в ее глазах великое страдание. Легонько и, как показалось Андрею, нежно она отстранила его и распахнула дверь.
Зинаида подошла к Федору. Стала над ним, недвижимым, чуть-чуть покачиваясь, еле держась на ногах. Потом вышла из амбара к Андрею. Андрей увидел ее почти безумные глаза. «Пропала девушка», – горько подумал он.
– Зина… Зина, – и, положив руку ей на плечо, старался утешить: – Зина, не надо так. Побереги себя-то. Ты еще нужна Мише.
А она, ослабев совсем, стала медленно и беспомощно опускаться на землю. Он подхватил ее под мышки, стал на колени, поддерживая ее, и смотрел на побледневшее, почти серое лицо.
Она припала к груди Андрея, вздрагивая от рыданий.
– Зина, не надо так… Не надо. Девушка ты моя несчастная, – сказал он, не придавая словам значения. Других слов не находил, потому что было тяжко.
Вдруг она встрепенулась, глянула ему в глаза, встала и пошла в избу. Но, не дойдя до крыльца, обернулась и спросила:
– Где Миша?
– У Крючковых, – ответил Андрей.
– Я пойду туда. – И она повернула обратно – пошла вдоль улицы. Андрей проводил ее взглядом и подумал: «Кажись, отошла – соображает». И ничего-то он не понял. Того, что он мог бы уменьшить ее боль, не понял ничуть. Не мог догадаться, какое место он занял в сердце девушки.
Андрей долго стоял над Федором. Дробный стук колес вывел его из оцепенения. Подъехала подвода. Федора положили на телегу, накрыли дерюгой и повезли в больницу, в Козинку. Жив не жив, а везти обязательно: наверно, вскрывать будут, если даже и мертвый.
Вечерело. Солнце ниже спускалось. Спускалось и краснело. И с одного бока поджаривало облачко. Легонький ветерок предвечерней дрожью пробежал и остановился, задумавшись. С колокольни разбитый субботний колокол чахоточным лаем кашлял: дррян-нь… дррян-нь… дррян-нь…
От солнца полкруга осталось. Вот оно и совсем скрылось. Краснота сползала с неба и заслонялась синим. С востока уже лезло темное. Вот уже и вечерняя звезда появилась и несколько времени мерцала одна… Через полчаса много загорелось звезд. Небо хорошим стало. Смирное-смирное небо. Опустился на беспокойный чернозем сизый вечер, наполненный горем.
Тишь.
Две старухи последними прошли, как тени, из церкви. Великий пост. Семь недель пили «кровь Христову», исповедовались. А сегодня выпили всю кровь у Федора. Молитесь, замаливайте! Сычев тоже пойдет говеть, обязательно.
Опять ветерок пробежал и затих уже на всю ночь.
На реке льдинки шушукались, всю ночь толкались, беспокойные.
В полночь завыли наперебой собаки, перекликаясь, напоминая селу о позоре.
…А утром нашли Степку Ухарева: он лежал в густом лозняке, связанный, весь в полосатых синяках, выпоротый до полусмерти розгами. Измочаленная лоза валялась тут же.
День в Паховке был мрачным. После тихой ночи погода резко изменилась. Сплошные облака затянули небо, к середине дня заморосил дождь, подул холодный, пронзительный северный ветер. Казалось, небо негодовало.
Глава восьмая
Андрей с глазу на глаз поставил перед следователем вопрос так:
– Не раскопаешь – до губернии дойду.
Следователь, тощий, морщинистый старичок, спокойно объяснял, глядя поверх очков:
– Все оказалось очень сложно. Тут не один самосуд, а два. Это – во-первых. Все, кто утверждает, что это дело рук Сычева, отсутствовали… Вас не было? Не было. Крючкова не было? Не было. Он прибыл на место происшествия, когда драка пошла сплошная, между собой. Это – во-вторых. Из всех допрошенных очевидцев только один гражданин и показал против Сычева, но и тот гражданин не видел, как началась драка. Это – в-третьих… Очень сложно. Очень… Я – следователь дореволюционного закала, многое видел, а все-таки считаю это дело очень и очень запутанным.
– Кто показал против Сычева? – спросил Андрей.
– Не имею права разглашать, – ответил следователь, разводя руками. – Не могу.
– Все равно знаю: Матвей Сорокин… Он? – угрюмо допытывался Андрей.
– Между нами: он, – вполголоса ответил следователь.
– А Шмотков Виктор? – не унимался Андрей.
– Шмотков? – Следователь стал копаться в бумагах. – Шмотков… Посмотрим… Шмотков… – Он нашел в деле нужный лист. – Та-ак… Шмотков… Ничего существенного. Вызываю второй раз.
– Сам-то ты уверен, что Сычев виноват?
– Нет. Не уверен. Всякий самосуд – круговая порука. Это – во-первых. Фактически, Земляков вновь вызывает подозрения в умышленном убийстве. Это – во-вторых. Понимаете?
– Ничего не понимаю! – воскликнул Андрей.
– Тогда к вам еще один вопрос: вам лично Земляков говорил тогда о яме или нет?
– Не говорил, – настороженно ответил Андрей.
– Вот видите! От всех скрыл… Дело сложное.
– Не может он – умышленно. Голову мне руби – не поверю.
– А мне мало – просто верить. Мне нужны факты. Вот если бы Земляков был жив… и его бы допросить, тогда… – Следователь осекся, замолчал.
– Куда там… – тихо, с горечью сказал Андрей и глубоко вздохнул. Потом добавил: – Если бы только остался жив… – Он подумал и, не поднимая головы, спросил: – Что – «тогда»?
– Тогда так: если только Земляков подтвердит, что его ударил первым Сычев, то сделаю очную ставку. И снова придется допросить обе стороны.
– Пошла волынка! – раздраженно воскликнул Андрей.
– Да что же вы, товарищ председатель, не поймете! – разгорячился следователь. – Ведь «сторона» против Сычева состоит из одного человека! Все обвинение падает главным образом на Степана Ухарева. А он сам на ладан дышит.
– Ну и каша! – усмехнулся Андрей.
– Вот она и каша.
В дверь просунулась всклокоченная, жидковолосая голова Виктора Шмоткова.
– Заходите, – пригласил следователь.
Виктор вошел и стал у двери, переминаясь с ноги на ногу. Андрей вышел.
– Садитесь, – равнодушно сказал следователь.
– Постоим, – ответил Виктор, – Не господа… сидеть-то.
– Садитесь, – повторил следователь тем же тоном.
Виктор сел на край стула.
– Гражданин Шмотков! Вы уже предупреждены об ответственности за дачу ложных показаний. И еще…
– Так точно. Мы всё понимаем.
– И…
– Я – как на духу.
– Подождите. Отвечайте на вопросы… Вы поддерживали гражданина Сычева на выборах в правление кооператива?
– Так точно.
– Почему?
– Хозяйственный мужик… И вопче…
– Водкой он вас поил перед выборами?
– Никак нет, – соврал Виктор, – не поил. Что я, без него не могу выпить? – А потом сказал правду: – На собрании я был трезвый.
– Это верно?
– Во! – И Виктор торопливо перекрестился, – Совсем трезвый.
– Теперь расскажите по порядку: как начался самосуд?
– Самосуд?.. Драка, значит. Так… Сидим мы с Аленой дома, завтракаем.
– Кто это – Алена?
– Жена же моя! Да. Сидим, завтракаем.
– Да вы о драке давайте, – направлял следователь.
– Так мы ж о драке. Сидим, завтракаем, Алена мне и говорит: «Ты бы, Виктор, сарай перекрыл. Течет ведь, как решето». Ну и, конешно, давай меня ругать.
– Я прошу еще раз: о драке говорите.
– А мы о чем? И я – о драке… И давай меня ругать. Такой да сякой. Одно слово – баба. А я ей говорю…
Следователь встал. Он уже начинал волноваться. Потом сел и спросил:
– На собранье вы с кем шли?
– Дак я дойду до этого. Вы ж просили – по порядку рассказать… О чем уж я?.. Да! А я ей и говорю: «Не до крыши мне. Собранье нонче». И в ту пору ж десятский стучит в окно: «На собранье!» И я пошел. Ну, пришел. А там покурил… Оно и началось. А об собранье чего ж говорить: обнаковенное дело. А Сычева не выбрали.