Текст книги "Собрание сочинений в трех томах. Том 2."
Автор книги: Гавриил Троепольский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 31 страниц)
– Ах-ха!
В руке оказалась бутылка водки. Матвей Степаныч ловко стукнул ее ладонью под донышко, выбив пробку, поставил на стол и засмеялся тоненько и заразительно, закрыв глаза и подняв бородку. Хохот дружно ударил в избе Земляковых: смеялись все до слез, переглядываясь, и снова еще сильнее смеялись. Железный не выдержит, если захохочет искренне и волшебно Матвей Степаныч!
А в тот день все были веселы и радостны, поэтому смех Матвея оказался еще заразительнее. Может быть, никогда не было в избе Земляковых так весело.
Пришел и Виктор Шмотков. Этот подал всем ладонь, вытянутую дощечкой, и, слегка тряхнув ею, говорил каждому поочередно «здравствуйте». Пиджак на нем был широк и короток, сапоги большие, с короткими голенищами. Его птичье лицо сияло в улыбке. А когда ему налили чашку водки, то он так просветлел, что хоть пиши с него святого.
– Выпей-ка, Виктор Ферапонтыч, за здравие гостей, – преподнес ему Матвей Степаныч.
– Это можно. Почему не выпить за хороших людей. Можно. – И взял чашку, изготовившись ее опрокинуть в рот.
Но Матвей Степаныч с хитрецой спросил:
– Алена не будет тебя пилить за водку-то? А то, может, не пил бы?
– Что ты, что ты! – испугался Виктор. – Она у меня – золото, а не баба. Она сама говорит: «Ты пей там, где ума наберешься, а не пей там, где свой могёшь потерять». Как это можно! Ну! Бывайте! – И опрокинул чашку водки так, будто вылил в кувшин, одним глотком. Закусив, он сразу же предложил: – А не послать ли еще?
– Нет, Виктор, у нас так не полагается. Хватит. Поздравили, и хватит.
– А это ж здорово! – поспешил согласиться Виктор. – Я и сам так: выпил раз и – вполне достаточно. По-культурному.
Все незаметно переглянулись и каждый подумал: «Дескать, знаем очень хорошо, как это „по-культурному“». Потом Виктор, чуть захмелев, убеждал Ваню, неистово жестикулируя руками, в том, что мужику выбиться из нужды невозможно и что у него только и радости – выпить.
Ваня слушал его очень внимательно, изучая и всматриваясь. Он и действительно увидел Виктора как-то по-новому.
– Ты учти, Иван Федорыч, – говорил Виктор, – мы тоже задумываемся над жизнью. Ей-правда! Вот так думаем, думаем – ничего не получается! Думаем, Думаем, да и запьем. Куды ж денешься! Нужды много – уму непостижимо! Вот иной раз и запьешь. Куды ж денешься.
– С нуждой-то, Виктор Ферапонтыч, надо бороться вместе, – только и сказал пока Ваня.
– То есть как? – спросил Виктор. – Кажин норовит у другого кусок из глотки вырвать. Как же тут вместе?
– Поговорим. Потом поговорим, – загадочно ответил Ваня.
– Поговорить – это я с нашим удовольствием.
И Ваня подумал: «Никто Виктору никогда и ничего не посоветовал от всего сердца, никто не открыл перед ним своей души, а всегда принимали его со снисходительной улыбкой».
Когда Виктор уходил, Крючков проводил его до дому. О чем уж они говорили по дороге, неизвестно, но, вернувшись к Земляковым, Иван Федорович сказал:
– Трудно живется Виктору.
И никто не возражал.
Потом приходили многие. После случая на дорезках Федора уважали в Паховке, и каждый старался выразить это уважение к семье. Вот и шли в избу, благо что гости приехали и есть кого проведать.
Андрей Михайлович был в отъезде.
Утром следующего дня Иван Федорович зашел к Земляковым, и все втроем пошли в сельсовет. За ночь выпал первый снег. Погода была тихая, с легким морозцем. Вчера еще было черно кругом, а сегодня так ярко и бело, что с непривычки ломит глаза. Воздух настолько чист и легок, что, кажется, и сам становишься легче. А главное – эта тишина первозимья! Такая тишина-недотрога, что даже стук топора на другом конце улицы отзывается гулко. Крыши стали чистыми и не казались соломенными, будто за ночь каждую накрыли огромной накрахмаленной простыней. И дым! Над каждой трубой дым, много столбов дыма, столько же, сколько изб в селе. Такие стройные столбы не заслоняют неба, но, наоборот, небо кажется чище, снег кажется еще белее. Ой как хороша деревня в такие утренние часы первозимья!
Крючков все повторял, осматриваясь по сторонам:
– Ну и хорошо! До чего же хорошо, Миша!
Федор весело продекламировал:
Зима. Крестьянин, торжествуя,
На дровнях обновляет путь…
Остальные двое подхватили:
Его лошадка, снег почуя,
Плетется рысью, как-нибудь…
У всех троих было легкое и добродушное настроение и тогда, когда они вошли в прокуренную комнату сельсовета. Матвей Сорокин был уже тут как тут. Андрей Михайлович пожал Ване и Мише руки, и сказал:
– Милости просим, дорогие помощники! Признаюсь: ждали. – Он сразу почувствовал, что приготовленная фраза оказалась сухой, никудышной. Тогда он сграбастал двух сразу, каждого одной рукой, притянул к себе, сжал так, что ребра были в опасности, и добавил: – Вот так! Рад, как поп пасхе! – Потом он легонько оттолкнул их от себя и сказал: – Дайте-ка я вас посмотрю хорошенько.
Он смотрел на них веселый, улыбающийся, а Зинаида, вошедшая вслед за друзьями, любовалась из передней комнаты Андреем. Она увидела в окно библиотеки гостей и прибежала в сельсовет глянуть одним глазком. Посмотрела и убежала.
– Ох и выстругали вас там! – воскликнул Андрей Михайлович.
Ваня, сняв треух, обнажил чисто подстриженную голову, с зачесом назад. Из-под ворота пальто виднелся галстук. Русоволосый, голубоглазый, с высоким прямым лбом, Ваня был хорош и весь показался Андрею Михайловичу совсем не тем, каким был раньше.
Миша Земляков снял кубанку. Прядь вьющихся черных волос упала на лоб. Брови у него были настолько черны и широки, что казались наведенными сажей, даже чернее, чем у брата. Черная шинель сидела на нем аккуратно. Он был строен и чист, но удивительно похож на бывшего Федьку Варяга. Только тот был сильнее и шире.
Андрей Михайлович смотрел-смотрел на них и сказал:
– Под фуганок вас выделали! Наверное, умерла старая пословица, братцы.
– Какая же пословица? – спросил Миша.
– Была такая: «Ушел в город, пришел ворог». Вроде бы город из человека ворога делал, портил человека.
– Умерла, – подтвердил Ваня.
– Царство ей небесное! – притворно вздохнул, перекрестившись, Матвей Степаныч.
– А погодка-то, погодка-то какая! – восхищался Федор, переводя разговор на другую тему. Ему не хотелось говорить о старом городе потому, что вспомнил сразу отца. Он прогонял мрачные мысли.
– Хороша погодка! – поддержал его Ваня.
– Не очень-то, – возразил Миша.
– Это почему же? – спросил Андрей Михайлович.
– Снег-то лег на талую почву, – объяснил Миша. – А это нехорошо для озимых.
– Ну-у? – тревожно протянул Андрей Михайлович, садясь за стол и будто собираясь выяснить этот вопрос глубже. – Нехорошо?
– Да, нехорошо, – подтвердил Миша. – Озимые ушли в зиму без закалки да переросли здорово – подпариться могут.
– А ты почем знаешь? – допытывался Матвей Степаныч.
– Ну как вам сказать, Матвей Степаныч? Агроном же я теперь.
– Фу ты! – воскликнул дед. – А я-то, старый хрыч, и из головы вон. Запамятовал. Значит, точно: плохо?
– Не очень хорошо, – ответил Миша.
– Да-а… А у нас-то и вся надежда на озимые, – сказал Андрей Михайлович, – Нет озимых – нет хлеба. Нет хлеба – нужда. Вот у Виктора Шмоткова – табак дело.
– А что? – спросил Миша.
– Корова пала. Трое ребятишек без молока остались, – объяснил Андрей Михайлович.
– Как? Корова пала? – недоуменно спросил Ваня и подумал: «А ведь Виктор ни словом не обмолвился вчера. Не хотел омрачать радость встречи. Ах, Виктор, Виктор! Вот ты какой!» – Пала корова, – задумчиво ответил он сам себе.
– Куды ж ему, Витьке, и без коровы, и без хлеба, если озимые того… Ах ты грех! – воскликнул Матвей Степанович и хлопнул себя по полам кожуха. – Ай-яй-яй!.. А может, оно ничего, с озимыми-то? – еще раз с надеждой спросил он у Миши. Ему, этому милому Матвею Степанычу, уже казалось, что все теперь зависит от Миши.
Вдруг Миша по этой фразе понял, какая лежит на нем ответственность.
– Да вы не беспокойтесь, Матвей Степаныч, – утешил он. – Все дело в том, как зима пойдет. Если большого снега не будет, толстого, и если корки не будет, то все обойдется хорошо.
– А ну-ка ты, Михаил Ефимыч, объясни нам подробнее, – попросил Андрей Михайлович.
Все впервые услышали, как Мишу назвали по отчеству. А он хоть смутился чуть, но просто рассказал, при каких условиях озимые могут хорошо перезимовать.
Слова «углеводы», «транспирация» и другие были новыми для Андрея Михайловича, не говоря уж о Матвее Степаныче. Они оба первый раз узнали, что сахар – это и есть углеводы.
Матвей Степаныч так и сказал:
– Вот ведь вы какие приехали! Одно слово – «углеводы».
Все смеялись. Матвей Степаныч всю жизнь был практиком, по приметам, а тут – наука!
– Когда поедешь становиться на учет? – спросил у Вани Андрей Михайлович.
– Думаю, завтра.
– Ты там поговори-ка насчет ячейки.
– Какой ячейки? – спросил Миша, имея в виду комсомольскую.
– Пора и у нас партячейку оформлять, – сказал вместо ответа Андрей Михайлович, – Хватит мне одному-то.
Все согласно посмотрели на Андрея. А Матвей Степаныч произнес только одно слово:
– Факт.
– Четыре члена партии – это уже большая сила, – сказал Ваня.
Хотя членов партии было здесь только два (Вихров и Крючков), но он, говоря эти слова, смотрел то на Федора, то на Матвея Степаныча.
А Матвей Степаныч вскинул глаза на председателя сельсовета и чуть-чуть с гордостью сказал, тряхнув бородкой:
– Понял? То-то!
Перед тем как выйти из комнаты, Ваня, подмигнув незаметно Мише, подошел к окну и провел пальцем по пыли на подоконнике. Затем он посмотрел на председателя и кивнул на окно, говоря глазами: «Нехорошо, дескать, так – грязь-то».
Когда вышли Ваня, Миша и Федор, Матвей Степаныч близко подошел к окну. Он, почти касаясь носом, посмотрел на полоску, оставленную пальцем Крючкова, и, не разгибаясь, повернул голову к председателю:
– Не замечал. Ей-бо, не замечал, Михалыч.
Андрей Михайлович сейчас же вызвал уборщицу, тетку Анисью, и разъяснил так:
– Чистоту понимать надо. А у тебя как у самой плохой бабы в избе. Я чтоб больше этого не видел! – и показал на полоску. – И занавески купи. Сходи вместе с секретарем и купи.
А вызвав секретаря, начал и его отчитывать в присутствии Сорокина. При этом Матвей Степаныч стоял заложив руки за спину и всем выражением лица будто говорил Анисье и секретарю: «А ну шевелись! Заснули!» А председатель точил своего единственного писаря:
– У тебя на столе – как куры ночевали! Бумаги – как у паршивого хозяина солома на току: ток большой, а наступить негде. Понимать надо: мы, можно сказать, пример должны показать. Ты у меня все это перестрой в корне… А занавески сегодня же купите. Поняли? – спрашивал он у двоих сразу.
И секретарь и тетка Анисья смотрели на председателя с наивным удивлением и не понимали, что же такое стряслось: жили-жили спокойно, а тут – на тебе! Вроде бы пыли не было, оказалась пыль, грязи не было, оказалась грязь. И председателя будто подменили.
В самом деле, Андрей Михайлович как-то весь встряхнулся, стал беспокойным, а временами и задумчивым.
Зинаида снова подходила к сельсовету, но, услышав «разнос» Андрея, ушла, убедившись, что гостей здесь нет. Андрей так и не заметил, что она сегодня приходила уже дважды.
Семь месяцев прошло с того дня, как Андрей ускакал от Зинаиды в степь, обозленный и обескураженный. Семь месяцев они ничего не говорили, кроме слов «здравствуй» и «прощай». Хоть он и заходил к Земляковым, дружил с Федором, но с Зинаидой сам не заговаривал. Разве только о самых обычных вещах. Зинаида боялась заходить в сельсовет даже по делам. Федор не вмешивался в их отношения, но, наблюдая со стороны, решил: расстроилась любовь. Андрей замкнулся, молчал, работал. И нельзя было узнать, что же он решил насчет Зинаиды. А она тихонько по ночам роняла на подушку скупые слезинки. Молодость уходила, и казалось, уже все прошло, без любви и ласки, без своей семьи. Вот и сегодня она увидела его, но уже веселого и радостного; пыталась еще раз посмотреть, а он уже сердитый и кого-то разносил. А так хочется увидеть Андрея близко, с глазу на глаз, без других людей.
В этот тихий морозный вечер первозимья, когда Федор ушел к Крючковым, а Миша – к Володе Кочетову, Зинаида не выдержала. Она покрылась праздничным платком, посмотрела на себя в зеркало, повернула лицо вполоборота и еще раз посмотрела, вскинув голову, и сказала: «А то ни черт!» И пошла к Андрею.
На двери его избы висел замок. Чуть постояв в нерешительности, Зинаида направилась в сельсовет.
Андрей сидел за столом. По обе стороны от него лежали две стопки книг. Он читал. Волосы он беспрестанно теребил пятерней, ворот гимнастерки был расстегнут. Таким и застала его Зинаида, всклокоченным, сосредоточенным. «Уже он стал не тот, что был утром», – подумала она, остановившись в дверях. А он поднял голову. В глазах его выразилось недоумение. Только недоумение – больше ничего. Так казалось Зинаиде. «Остыл, – думала она. – Остыл. Книги стали дороже меня». А Андрей встал и сказал тихо, спокойно:
– Пришла?
– Пришла, – ответила Зинаида еще тише.
– Ну вот… Садись.
Она села против него и совсем не знала, о чем говорить. На всякий случай спросила о том, о чем можно было и не спрашивать:
– Читаешь?
– Читаю, – ответил Андрей. – И многого не понимаю. Вот думаю кое-что у Вани выяснить.
– Ну как тебе – ребята?
– Выбились, – коротко ответил он. А после некоторого раздумья еще добавил: – В люди выбились.
– Твои ведь… ученики, – заметила Зинаида.
– «Ученики», – произнес Андрей с горькой усмешкой. – Учителя, а не ученики. Обогнали. В отстающих хожу. И вряд ли наверстаю… И ты вот тоже… – Он не договорил, осекся.
– Что – я?
– Переросла меня. Небось книг прочитала столько, сколько мне за всю жизнь теперь не прочитать. Не шибко я к этому радел.
«В глаза смеется, – подумала Зинаида, – хитрит»…
Андрей продолжал:
– А я чуть не запутался… Вот и не пара тебе, выходит. Если бы я, Зина, не был в партии, то, наверно, пропал бы к черту, как осенняя будылина на ветру. – Он вскинул на нее глаза, в них ни тени хитрости.
Видела Зинаида Андрея и сердитым, сжавшим челюсти до хруста, видела и пьяным – то угрюмым, то пьяно смеющимся, видела и самолюбивым, как тогда, в поле, готовым ударить ее плетью.
Может быть, он и ускакал тогда потому, что не ручался за себя. Но таким, простым и искренним, давно, давно не видела. И показалось ей, что за такого Андрея она и страдала, такого его и хотела, только такого: за него, за такого, она и билась, любя и поднимаясь все выше и выше. И он – вот он! Но… далекий и, главное, недоступный какой-то. В свое время он любил ее не рассуждая, страстно, а теперь – «Переросла… Не пара». Грустно стало Зинаиде. Она опустила голову.
Андрей долго смотрел на нее. Не видела Зинаида, как он ласково смотрел на дорогие ему черты, но чувствовала – смотрит! И боялась поднять лицо. А он встал, подошел к ней, взял осторожно ее голову в свои сильные руки, повернул к себе, вверх лицом. В глазах у нее застряли две слезинки. Она посмотрела ему в глаза и увидела того самого Андрея, которого хотела видеть, улыбающегося, нового и дорогого.
– Ну? Что? – спросил он.
– Так. Ничего… Отстань! – Она попыталась высвободить голову из его рук, но это было невозможно. Она сначала беспомощно опустила руки, но вдруг порывисто обвила его шею и прильнула щекой к его щеке.
– Андрей, – шептала она, – мой Андрей…
Потом они пошли вдвоем по селу. Андрей взял ее под руку. Шли тихо.
– Ночь-то какая! – восхищалась Зинаида.
– Хороша!
И опять молчали. И опять мысли вслух:
– А все-таки, Андрей, кого-то Ваня любит.
– Откуда ты знаешь?
– Заметила. Он даже разговора об этом избегает. Значит, что-то есть.
– Тебя, наверно, любит?
– Нет, не меня… Ревнуешь?
– Нет. Не ревную. Верю.
– Спасибо, Андрей.
Он остановился и поцеловал Зинаиду.
Долго они ходили, любуясь лунной ночью.
А ночь была удивительно хороша! Прозрачные синеватые тени от луны лежали перед каждой избой. Белые крыши играли блестками. Снег – как серебро, и звук – как серебро. Иней на ресницах – алмазинки. Серебряная лунная ночь накрыла чернозем. Казалось, он спал спокойно и беспробудно. Но это может казаться только тому, кто забывает о весне.
А весна обязательно будет.
Часть вторая
Глава первая
Больше двух месяцев прошло с тех пор, как Игнат Дыбин приехал к Сычеву. На люди выходил редко. Он выписал «Правду» и окружную газету. Много думал, сидя в одиночестве. Иной раз долго ходил по горенке из угла в угол, заложив руки за поясницу. Ежедневно помогал Семену Трофимычу Сычеву убирать скотину, подметать двор.
Когда он верхом медленно гарцевал по улице, стройный и крепко сложенный, то паховцы говорили просто: «Игнатка-бандит на жеребцу гарцует – проминку делает». Иногда вечером он заходил в избу-читальню, вежливо кланялся библиотекарше Зинаиде Ефимовне Земляковой, садился за стол, брал подшивки газет и подолгу что-то искал, сверяя, сличая. Уходя, он так же вежливо благодарил и снова кланялся. Никто не знал, какой жизнью живет Дыбин. Живет и молчит. Если случалось ему быть на сходке, то и там слушал и молчал. Постепенно его перестали замечать сельские жители, разве иной раз скажет кто-нибудь: «Игнатка-бандит на сходке был». Так и закрепилось за ним это клеймо-прозвище.
Никто в Паховке не знал о долгих разговорах Дыбина с Сычевым. В один из январских дней тысяча девятьсот двадцать восьмого года они, как и обычно, сидели вдвоем. Продолжая беседу, Сычев сказал:
– Как же это понимать, Игнат Фомич, – «ликвидировать, как класс»?
– Очень просто: кэк! – ответил Игнат и сделал ладонью так, будто подрубил дерево топором.
– Не может того быть…
Семен Трофимыч задумался, почесал голые ступни, свесив их с лежанки, и снова спросил:
– Значит, по-твоему, – «кэк»?
– Определенно.
Потом Игнат ходил из угла в угол. Семен Трофимыч продолжал сидеть на лежанке. За последний год он постарел, седина пробилась в бороде сразу двумя клоками, справа и слева: борода у него стала пегая, а голова рыжевато-серебристая.
Вот так они помолчали, помолчали, и Семен Трофимыч снова спросил:
– Ужели ж так оно и получится?
Игнат не ответил. А часы тикали и тикали.
– Как же? – допытывался Сычев после длительной паузы.
– Одно ясно: хозяйство – под корень.
– И у меня?! – ужаснулся Сычев.
– И у вас, – безжалостно рубил Дыбин. – У вас – даже в первую очередь.
– Это почему же так?
– Потому, что вы – первейший кулак на селе.
– Я?
– Вы.
– Ну-ну!
Игнат, казалось, не обратил внимания на строгое восклицание собеседника – он все так же медленно ходил и ходил. Молчанием своим он бередил душу Сычева, будто что-то не договаривая, скрывая. Часы все так же отстукивали время.
– Ты вот что, Игнат Фомич: если знаешь что аль вычитал там какое дело, то не скрывай. У меня – могила. – При этом он закрыл рот мозолистой ладонью, показывая, как он крепко может молчать.
Игнат остановился против Сычева, посмотрел на него внимательно и сказал убежденно:
– Ликвидируйте хозяйство, Семен Трофимыч… Чем скорее, тем лучше… В выгоде будете и уцелеете сами. Поверьте.
– А? – остолбенело спросил Сычев.
– Только так. Лошадей – со двора. Мельницу продавайте. Если некому продать, то – на слом. Жалеючи говорю и… секретно… Маслобойку – тоже.
– «Со двора»… «на слом»… – повторял Сычев, разводя руками.
– Со двора. На слом, – подтвердил Дыбин и добавил: – Подождите, еще какая катавасия пойдет. Мамушки мои родные!
– Как же теперь быть? А? Игнат Фомич?
– Говорю вам, надо стать середняком: одна лошадь, одна корова, изба. И – все.
– А куры? А овцы? А гуси?
– Не знаю.
– И я не знаю. Кто же знает?
– Сталин знает… Ванька Крючков знает… Федька Земляков тоже знает. Они знают, а мы… пока не знаем. Но… будем знать. – Игнат говорил с паузами, но отчетливо, будто вдалбливал мысли Сычеву так, как вбивает гвозди опытный плотник уверенной рукой – размеренно, редко и точно. – Вот. Не знаем. О мелкой живности не знаем. Но… – И он замолчал снова.
Сычеву показалось, что часы в тот вечер стучали очень громко, небывало громко, так что отдавалось в голове. Так-так! Так-так! – отстукивал маятник… Шарх-шах… Шарх-шах… – шаркал по доскам Игнат. Десятилинейную лампу он пригасил, отчего в горенке был полумрак (не любил он яркого света). Тени от Игнатовой фигуры медленно ползали по стене – взад-вперед, взад-вперед… Шарх-шах, шарх-шах…
– Давай-ка без «но», Игнат Фомич, – сказал наконец Сычев почти дружелюбно. – Раз начал об этом разговор, то доканчивай. Я не железный.
Игнат сразу уловил ноту недовольства. Он глянул на Сычева, повернувшись всем корпусом, и усмехнулся, чуть сдвинув губы на сторону. Потом сел за стол и пригласил:
– Садись-ка сюда, Семен Трофимыч, – перешел он на «ты».
Тот медленно спустился с лежанки, сунул ноги в валенки, подошел к столу, чуть постоял в раздумье и сел. Локоть он положил на угол стола, беспомощно опустив большую ладонь, натруженную, узловатую. Он смотрел в пол, будто забывшись.
– Давай говорить начистоту, – начал Игнат первым.
– Давай, – согласился Сычев, не меняя положения.
– Скребет на душе-то?
– Скребет.
– Хозяйство жалко?
Сычев не ответил, но чуть кивнул, соглашаясь.
– А Россию тебе не жалко? Крестьянскую Россию?
– Это ты к чему? – насторожился Сычев.
– Да ведь не одного тебя будут «ликвидировать», а цвет крестьянства, последнюю опору России. Опору!
– Та-ак, – произнес Сычев, начиная догадываться о мыслях Игната. – Это все далеко, а мое хозяйство – вот, в этих самых руках. – При этом он растопырил перед собой пальцы, пристально посмотрел на них и добавил: – В этих руках. Это – близко.
– Значит, будешь ждать, пока тебя ощиплют, как курицу?
– А что же делать?
Игнат встал за столом, уперся взглядом в Сычева и четко, очень четко прошептал:
– Со-про-ти-вляться!
Сычев встал рывком и тоже впился глазами в Игната. Тот заговорил тихо, но горячо:
– Что же ты, как кролик, съежился, прижал уши и ждешь, когда тебя обдирать будут? Ждешь, Семен Трофимыч, когда Федька с Ванькой Крючковым придут во двор и скажут: «А ну, выходи, Сычев! Это все не твое».
При упоминании о Федьке Семен вздрогнул. А когда Игнат кончил, то он сказал со злобой:
– Этот придет. Этот скажет. У-у, вражина!
– А ты говоришь! Конечно, придет, – убедительно поддержал Игнат, удовлетворенный тем, что затронул самое больное место.
Оба потом долго молчали. Наконец Сычев спросил:
– Как это – «сопротивляться»? Уж об этом-то ты не в «Правде» вычитал. За винтовки, что ли, браться?.. Не выйдет. Глупости.
– Я всегда считал вас умным человеком! – воскликнул Игнат, перейдя вновь на «вы». – И сейчас вы – мудрый русский крестьянин. Конечно, глупости. Конечно, ни за какое оружие браться сейчас нельзя. Это – гибель.
– А ты – «сопротивляться»! – протянул Сычев, польщенный похвалой.
– Да, сопротивляться, – твердо ответил Дыбин. – Сопротивляться незаметно, но… упорно. В «Правде» не вычитал, а от умных людей… в общем, понял сам, своим умом… Слушайте, Семен Трофимыч. Как другу. Если все крепкие хозяева спустят со двора тягло, если сократят до возможного предела посевы, то большевики останутся без хлеба. Сорока Матвей и Витька Шмотков не прокормят Россию. Не пройдет года-другого, как снова запросят пощады: «Сейте, товарищи, обогащайтесь»… А у вас будут денежки-то целехонькие. И снова купите вы себе жеребца, и мельницу, и маслобойку, – Игнат говорил уже мечтательно. – И придете вы, Семен Трофимыч, к Федьке и скажете: «Ты вот что: посторонись! Вон из села, прощелыга!» Так вы ему скажете. – Игнат встал, обошел стол и, положив руку на плечо Сычеву, добавил: – Только так. И говорю я это только вам. Сами понимаете: одно ваше слово где-нибудь и – кэк! – Игнат перерезал себе ладонью горло.
– Могила. У меня – могила, – успокоил Сычев мрачно. – Выходит, самим себя под корешок резать.
– Нет. Не так. Все перевести на деньги. А деньги прибрать. Ждать. С деньгами всегда выпрыгнуть можно. Ждать. Время и камень крошит. А как погонят в колхоз, то… – Игнат неожиданно осекся.
– То? – беспокойно и настойчиво спросил Сычев и вдруг крикнул неистово: – Ты мне душу не царапай!
– Тсс! Что вы? – зашептал Игнат, замахав рукой. – Разве ж так можно?! – А потом строго сказал, как начальник подчиненному: – Тихо. А говорите – «могила»… Действительно – могила.
И Сычев сразу обмяк.
– Ну ты ж понимаешь, Игнат Фомич: пополам разрываюсь. А ну-ка да не погонят в колхоз никого, а я сам – понимаешь, сам! – решу хозяйство.
– Обязательно всех в колхоз. Голову даю на отсечение: всех! Еще Ленин говорил об этом. Поймите, Семен Трофимыч: или – колхозы, и тогда большевики закрепились, или – единоличное хозяйство, и тогда большевикам каюк. Поняли? – Игнат уже не дожидался ответа от собеседника и закончил мысль предельно ясно: – Нищими надо идти в колхоз и – все р-раз-рушено! Все! Победа – без оружия.
– А ну-ка погоди, – строго заговорил в волнении Сычев и огромной пятерней сжал плечо Дыбину. – Погоди. Выходит, Расею нищей сделать? Кого же ты жалеешь? Расею, с-сукин ты сын?
Игнат не осерчал за такое не очень лестное обращение. Нет. Он улыбнулся Сычеву так тепло, что тот и не заметил наигранности. Улыбнулся Игнат, снял осторожно руку Сычева со своего плеча, сжал ее в своих ладонях и тихо воскликнул:
– Через нужду – к богатству! Вы ведь так и шли, Семен Трофимыч, – льстил Игнат. – Придется повторить все снова. Только тогда у вас не было денег, были только руки. Теперь же будут деньги, много денег, стоимость всего хозяйства.
Сычев сел. Опустил голову. Думал. Потом, что-то вспомнив, спросил:
– Погоди-ка! Ты не досказал. «А как погонят в колхоз, то…» Что это – «то»?
– Будет бунт! – зло выпалил Игнат так, что Сычев привстал от удивления. – И все взлетит к черту! Все! К черту!
– А потом? – нерешительно поинтересовался Сычев.
Игнат сразу переменил тон и заговорил снова спокойно и уверенно:
– Потом вернется возрожденная Россия. Быстро вырастет крепкий крестьянин, такой, как Семен Трофимович Сычев и многие другие. Они сомнут большевиков. Вот так сомнут, – он сжал кулаки, приблизил их друг к другу, а затем ожесточенно разжал, растер на ладонях и отбросил по сторонам. – Вот так: в порошок!
Долго после этого сидел Сычев, опустив голову и свесив ладони между коленями. Потом поднял голову и сказал угрюмо:
– Башка у тебя, Игнат Фомич, как у юриста. Ей-бо. Все правильно. И оружия никакого. Но только… страшновато. Случае чего, ГПУ заберет – хуже будет.
– Не заберет, – твердо и убедительно сказал Дыбин, – Того, кто будет поддерживать колхоз, кто сам пойдет в колхоз, не заберут.
– Ка-ак?
– Поддерживать коллективизацию, когда она нагрянет, когда беднота попрет в колхоз. Вы будете поддерживать активно. И если пустят вас в колхоз, войдете в него.
– Я? Поддерживать колхоз? Да ты что, спятил?
– Подумайте, – сказал Дыбин вместо ответа и медленно зашаркал по горенке.
Но Сычев скоро сообразил. Он даже улыбнулся в бороду и произнес:
– Ясно.
– Вот и добро. Умному человеку слово – полна голова дум, – завершил Дыбин эту довольно щепетильную беседу.
– Заели уж меня эти думы. Тяжко мне, – с надрывом сказал Сычев и неожиданно разоткровенничался: – Один я кругом, Игнат Фомич. Один, как есть один. Только и слово молвишь с женой, Лукерьей. – Он вдруг встал, открыл дверь в переднюю комнату и строго окликнул: – Лукерья! Лукерья! – Потом отошел от двери и теперь мягко и успокоенно закончил: – Не пришла еще.
– Не беспокойтесь, Семен Трофимыч. Я тоже прислушиваюсь. Придет – услышим. Так. Продолжайте.
– О чем?
– О чем начали: «Один я кругом, один, как есть один»… Это почти как стих.
– Конешно, стих. Иной раз находит на меня такой стих, что хоть в петлю. Стих и сейчас находит. Тоска вроде.
– Эх, Семен Трофимыч, Семен Трофимыч! Да разве ж я не понимаю, не вижу? Все понимаю, все вижу. Иногда так бывает: подошел бы к вам, обнял бы по-дружески. Но человек уж так устроен: скрывает свои чувства. В себе носит. А разве у меня-то не тоска?..
– Да ну? – удивился Сычев.
– Тоска тяжкая… Скажите: кто, кроме нас с вами, думает в Паховке о всей России?.. Только мы. И это очень тяжело. О крестьянской России! А мы пока… бессильны. Так-то вот…
Сычев шумно вздохнул. А Игнат сел за стол, оперся локтями, обхватив голову, и тихо декламировал:
Я никому здесь не знаком,
А те, что помнили, давно забыли,
И там, где был когда-то отчий дом,
Теперь лежит зола да слой дорожной пыли.
– Конешно, плохо, – подытожил стих Сычев. – Хозяйство-то ваше решили мы тогда.
Игнат закрыл лицо ладонями и замолчал.
Сычев встал, опустивши руки, глянул в пол и сказал:
– Водки бы нам сейчас…
– Давай, – поддержал Игнат, продолжая сидеть истуканом. – Давай!
Пили они полными стаканами. После третьего стакана обнялись и плакали. Но Дыбин хотя и всхлипывал, а слезы у него почему-то не текли. Он даже посмотрел из-за плеча товарища на гитару: не столкнул бы ее Сычев спьяну. Единственное имущество Игната – гитара. Жалко, если столкнет. Но он все-таки всхлипывал и восклицал:
– Друг ты мой вечный! Умница моя, Семен Трофимыч! Жизнь мне не жалко за тебя.
– И мне тоже… не жалко. Ничего не жалко. Даже жеребца – понимаешь, жеребца! – не жалко. Все к черту распродам! Все!
Когда вошла Лукерья, Семен Трофимыч уже бил посуду. Он поднял над головой глиняный горшок на всю вытянутую руку и держал речь:
– Лукерья! Ничего нам не надо! К черту все! Хватит нам мучиться! В бедняки! В бедняки уйду! Р-раз!!! – И горшок, такая добрая обливная макитрочка, треснулся об пол.
Игнат стал перед полками, рядом с Лукерьей, растопырив руки, защищая горшки. Но Семен Трофимыч не очень-то напирал и вскоре отошел, вытирая рукавами глаза.
– Господи боже, – шептала Лукерья, – опять на него стих нашел. Хоть бы скорей пост приходил: отговел бы Семен, причастился – може, и свалился бы с него стих-то.
А Игнат шептал ей на ухо:
– Если бы меня тут не было, то он бы наворочал. Ой что тут было! Корову хотел резать.
– Батюшки! Уж не тронулся ли он? – И Лукерья тихо заплакала, наклонившись над черепками.
– Вы не волнуйтесь, Лукерья Петровна. Не волнуйтесь. Я его не оставлю ни на одну минуту, – успокаивал Игнат и ушел к Сычеву в горенку. – Ну? Отлегло, богатырь? – спросил он там.
– Чуть отлегло… Пойду во двор.
– Пойду-ка и я.
– Ну пойдем, друг, – пригласил Сычев.
– Пойдем.
– Пойдем помаленьку.
– Вот та-ак. Р-раз и – через порог!.. Р-раз и – через другой!
На морозе хмель выходит быстро. Через полчаса Семен Трофимыч уже волок охапку сена лошадям; с Игнатом вместе они вытащили коровам помои, посыпали их мукой. Все делали бодро и дружно, хотя и пошатываясь. Семен даже рассмеялся, когда лохматый кобель, ласкаясь и прыгая, запутался в цепи и, стреноженный, смешно плясал. И все-таки все было не то. Разве ж раньше Семен продержал бы скотину до девяти часов вечера неубранной и ненакормленной? Даже после того как ушел батрак, Матвей Сорокин, он не допускал такого. Теперь вот и Игнат помогает по хозяйству, не зря хлеб ест, а довели, что скотина простояла голодная несколько часов в такой мороз.