355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гавриил Троепольский » Собрание сочинений в трех томах. Том 2. » Текст книги (страница 2)
Собрание сочинений в трех томах. Том 2.
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:53

Текст книги "Собрание сочинений в трех томах. Том 2."


Автор книги: Гавриил Троепольский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц)

И вот подошел он к своей избе.

Дворик из двух смежных сарайчиков стоял с полуразваленными плетнями и осевшей седлом крышей. Сарайчики покривились в разные стороны – казалось, собирались расползаться, уходить от избы. На закрытых ставнях избы косыми крестами выделялись потемневшие тесины. Глина со стен отвалилась рваными пятнами. При лунном свете изба выглядела сиротливой, ободранной. Андрей немного постоял в раздумье, глядя на дверь, и сказал:

– Ну, встречай хозяина.

Гвозди, какими была забита дверь, сначала не поддавались. Но он вспомнил, что когда-то давно во дворе, под застрехой, положил негодный, без обуха, топор. Им он и открыл дверь. Тоскливо скрипнув заржавленными петлями, дверь пропустила хозяина.

В избе было темно, как в погребе. Андрей вышел на улицу, сорвал тесины с окон, открыл ставни и снова вошел. Лунный свет озарил заброшенное жилище: стол, лавка, два табурета, ухваты в углу, перед печью. Пахло пылью. Он разыскал в вещевом мешке огарок сальной свечи, зажег его, прилепив на середине стола, и сел на лавку. Вещевой мешок положил рядом, а буденовку, по привычке, на мешок.

На бледном лице Андрея играли блики от свечи. Прямой и в меру высокий лоб уже пересекли две морщины. Широкий подбородок, чуть-чуть выступающие скулы, неглубокие глаза и густые русые брови – все расположено на лице просторно и открыто. Ему не было двадцати семи лет, а сколько исхожено, сколько видано! Вот теперь опять дома.

Андрей обвел глазами избу. В углу висела икона. «Это надо убрать – она теперь ни к чему». Деревянная голая кровать навела на мысль: «Постель прибрал кто-либо из соседей или взяла себе на сохранение мать жены». Осматривая комнату, он мысленно повторял: «Один… Совсем один». Встали в памяти образы родных и любимых.

Он честно воевал более двух лет, до того дня, когда попал в госпиталь. И все было ясно: крестьянину-бедняку нужна была Советская власть, ему нужна была земля. И Андрею нужна земля. А без Советской власти земли не добыть. Было так просто и понятно, что не воевать с белыми нельзя никак. Именно поэтому Богучарский полк разросся до сорока тысяч красноармейцев, а Андрей и ушел туда добровольцем. И почти все там были крестьяне, те самые, которым нужна была земля, а следовательно – и Советская власть. Белые лезли со всех сторон. Они не брали в плен богучарцев, потому что никто из них не сдавался живым. А в Паховке свирепствовал тиф. Мертвых отпевали сразу по нескольку человек. И был жуткий голод. Люди питались лебедой. Кругом война, а дома голод и тиф… Умерла жена… и дочка. «Один. Совсем один», – шептал Андрей.

Жена, Маша! Какая она была любящая, трудолюбивая и всегда веселая, ласковая и незлобивая. Андрей вспоминал. Сирота и батрак, он нашел себе в соседнем селе подругу, слепил саманную избушку, огородил плетневый дворик. Бывало, приедет вечером с поля, а Маша уже и лошади корм приготовит, и ужин горячий сварит; а он войдет в избу – дочка бросается к нему и кричит: «Папашка, у меня жук в коробке!..» Она держит в одной руке куклу, а другой рукой подносит спичечную коробку к его уху и говорит уже тихонько, шепотом: «Послушай!»

Андрей забылся и наклонил голову, будто слушая шорох жука. И вдруг он увидел на полу, около кровати… ту самую куклу. Ту самую куклу. Он тяжело встал, поднял ее за руки и поднес к свече. Кукла была покрыта густым слоем пыли, старая и рваная. Андрей нежно стряхнул с нее ладонью пыль, погладил и… Сердце не выдержало! Он резко прижал тряпичную куклу к груди, обеими руками, как малого ребенка, и опустился на лавку, склонившись над столом.

…Огарок свечи давно догорел. Луна зашла за горизонт, и уже серый рассвет, крадучись, вползал осторожно в избу. А Андрей все сидел и сидел, прижавши куклу и положив голову на стол.

…Утром, с восходом солнца, Андрей пошел в соседнее село, Оглоблино, к теще: потянуло к родне. Избы он запирать не стал, а просто накинул петлю и вставил палочку, что и означало – хозяин пришел, но дома его нет.

Войдя в Оглоблино, Андрей осмотрелся кругом. Село было богатым и славилось на всю округу выделкой кожи и изготовлением сбруи и обуви. В центре села стояли мелкие лавчонки, большие лавки-магазины и торговые сараи, а дальше – хатки-развалюшки, убежища бедноты. Самый большой магазин, где теперь кооператив, раньше принадлежал богатому торговцу Дыбину, который недавно умер; остался после него сын, Игнат.

Проходя мимо бывшего дома Дыбиных, где висела вывеска «Сельсовет», Андрей вспомнил, как он еще мальчишкой года два батрачил у Дыбиных и как однажды Игнат, будучи гимназистом, на каникулах пробовал помериться с ним силой. Игнат был сильным парнем и старше Андрея года на три. Но и Андрей был крепышом. Боролись на поясах. Неожиданно, на виду у девчат, Игнат грузно шлепнулся на лопатки. Он встал и с размаху ударил Андрея в лицо. Это было подло, не по правилам, и Андрей ответил тем же. Игнат упал навзничь, немного полежал, очумев, вскочил и, под смех молодежи побежал домой. А вечером хозяин прогнал батрачонка, не заплатив за работу десять рублей.

…Мать покойной жены, Дарья Степановна, по-уличному Степаниха, встретила Андрея, как родного сына. Она увидела его из окна, выбежала на улицу, обняла.

А он молча поцеловал ее и смотрел в старческие глаза, полные слез. Долгие годы бедности исцарапали лицо старушки морщинами, и по самым крупным из них, вдоль щек, катились слезы, будто они-то и пробили эти полоски.

– Андреюшка, голубь. Сироты мы с тобой остались, – сказала она дрожащим голосом.

Он не отвечал. Было тяжко: грудь стала тесной, дышать трудно.

Они вошли в избушку. Старушка сразу засуетилась, приговаривая:

– Ой, да что же я, старая! Накормить надо гостя. – Вытирая передником слезы, полезла ухватом в печь. – У меня хлеб нонче. Уж готов – испекся. Вот картошечка. Молочко козье. Коровки-то нет, так я козочку выкормила. Садись, садись, голубь.

Она хлопотала по-матерински, и Андрею стало как-то теплее, и дышать стало легче. Только теперь он вспомнил, что не ел со вчерашнего утра: горе горем, а есть надо. Печеная картошка казалась лучшим кушаньем в мире. За обедом старушка вдруг забеспокоилась:

– Андрюша, как же ты пришел! Бандиты у нас, а ты в буденовке. И гимнастерка, и мешок этот… Кучум приехал, Васька Ноздря – тоже.

– С оружием? – спросил Андрей.

– С ног до головы, – шепотом ответила она. – Фроська, уборщица из кооператива, говорила: по ночам сидят у Игнатки Дыбина, а он им книжки какие-то читает.

– Так. Читает, значит. А в сельсовете кто председателем?

– В сельсовете никого нет. И власти никакой нету. Как приехали эти-то, то председателя увезли ночью.

– Куда?

– Кто ж их знает, антихристов, куда они его. Должно, убили. Не наш он, из Козинки, и председателем был всего два месяца. Хороший был человек, партейный, царство ему небесное! – Степаниха перекрестилась мелко и торопливо. – Фроська говорила: Кучум-то воевал у Мамонта, а теперь вроде привез бумаги – командиром назначен. А Васька Ноздря, говорят, золота привез целый кувшин. Вот они дела-то какие, голубь.

– Плохо, мамаша. Дела плохие.

– Плохие, голубь.

На улице послышался конский топот и сразу затих около избы. Степаниха и Андрей одновременно посмотрели в окно.

– Васька Ноздря! – воскликнула она, всплеснув руками. – Андреюшка, беги!

– Поздно бежать. Хуже будет – пристрелит, как куропатку. Встречаться надо.

Старушка задрожала мелкой дрожью, постукивая зубами и крестясь.

– Спокойно, мамаша. Не волнуйтесь. Не то бывало, – утешил он Степаниху.

Она и правда вся подобралась, отошла в угол, к печке, и спрятала дрожащие руки под передник.

Человек-туша огромного роста, с винтовкой за плечами, привязал коня к плетню, размял ноги и, помахивая плетью, вразвалку, не торопясь, направился к двери, положив руку на эфес шашки. Силища в нем была редкостная. Солдатская гимнастерка туго обтягивала мускулы – трудно на такую махину подобрать по размеру. Широченные галифе тоже тесны. Открыв дверь, он пригнулся, чтобы не задеть головой притолоку, втиснулся боком в избушку, выпрямился прямо перед Андреем и басом, как из бочки, сказал презрительно:

– А! Добровольцу непобедимой рабоче-крестьянской привет!

Андрей отвечал, хитря:

– Здорово, если не шутишь.

Васька снял винтовку, пожевал толстыми губами, выкатив совиные, тупые, без выражения глаза, высморкался с трубным звуком на пол и пробубнил:

– Не до шуток. Собирайся к командиру. Приказано.

– А кто же командир? Я ведь только вчера пришел – не знаю. И что за армия тут – не знаю.

– Там узнаешь.

– Это что ж: и картошки доесть нельзя? – спросил Андрей, глядя в окно, будто ничего и не случилось. Он заметил: лошади из окна не видно, – значит, у плетня привязал. – А ты садись, – продолжал Андрей, – гостем будешь. Садись.

Ноздря почмокал губами. Он, видимо, сомневался: садиться или не садиться? Он привык к тому, что его все боялись, а тут – «садись»! И никакого намека на страх. Люди знали, что у Васьки никаких убеждений нет и не было, его дело – грабить. Был он в каком-то отряде анархистов, оттуда подался к Мамонтову, а после разгрома белых шлялся по лесам с бандой грабителей. Правда, «воевал» он за то, чтобы не было коммунистов и чтобы вольно было грабить, а главное, чтобы боялись. И все везде боялись. И вдруг – на тебе! – «гостем будешь»!

Сел грузно – лавка затрещала. Андрей уставился на бандита и сказал, указывая на стол:

– Еда есть, а выпить нечего.

Васька осклабился, показав крупные зубы, и прорычал вопросительно:

– Потребляешь?

– Теперь выпил бы: лошадь думаю купить, хозяйствовать начну. Хватит, повоевались, походили по чужим краям. Вот бы новую жизнь и обмыть. – Он обратился к Степанихе: – У кого тут есть поблизости, мамаша?

– Да у Фроськи самогонка всегда есть, – ответила та.

Ноздря пробубнил:

– Пить мне с тобой нельзя… К нам пойдешь? – попробовал он «агитировать» Андрея.

– К кому – к вам?

– В зеленые.

– А-а-а, – протянул Андрей, – в зеленые! В зеленые можно. Отчего не пойти в зеленые. В зеленые можно.

– Ты – правду?! – удивился Васька такому сильному действию своей немудреной «агитации».

– Ну вот! Говорю – значит, думаю, – ответил Андрей. – Иначе зачем бы я пришел в Оглоблино?

– Тогда выпьем! – заржал Ноздря. – Раз свой в доску – выпить можно.

Андрей встал из-за стола и направился к двери.

– Ну, я – к Фроське, за бутылочкой. – И кивнул Ноздре уже совсем-совсем дружелюбно.

Он вышел из сеней, осмотрелся по сторонам, бесшумно отвязал коня, тихо отвел его за угол дворика. Там торопливо вытащил из кармана гимнастерки листок желтой бумаги и написал на нем: «Богучарцы не сдаются! Привет!» Бумажку наколол на сучок плетневой стены, вскочил в седло и по мягкому огороду, чтобы не слышно было, скрылся за садами в сторону Паховки.

Васька несколько минут спокойно сидел и ждал самогонку. Но, одумавшись, забеспокоился и медведем вывалился на улицу. Глянул: лошади нет! Он бросился, рыча, за двор, обежал его кругом и в ярости застучал кулаком по плетню, в том месте, где висела бумажка. Несколько минут подряд он матерился, объединяя тамбовский, царицынский, борисоглебский и одесский жаргоны, и, не переставая лаять, поджег избу.

Было тихо. Изба горела жарко. К вечеру, уже без пламени, она только дымила. Дохнул ветерок, и дым сизой пеленой потянул по селу. Вокруг пожарища прошла, сгорбившись, хозяйка. Она не плакала. Дождавшись козу из стада, Степаниха привязала ее на веревочку и пошла с нею в Паховку, в Андрееву избу. Вечернее солнце, багрово-красное, как пламя пожара, уходило за курганы. А по зеленому цветущему лугу брела старушка со своей послушной козочкой.

Андрей не стал заезжать домой – знал, будет погоня. Он поскакал прямо в волостное село Козинку. Приближаясь к волости, поехал шагом. «Вот тебе и земля, – думал он. – Не дают. А что сделаешь один? Убьют».

У волисполкома он привязал коня к коновязи, погладил, по-хозяйски пощупал бабки и вслух сказал:

– Хороший конь!

В дверях часовой в гражданском спросил:

– Откуда?

– Из Паховки.

– По какому делу?

Андрей замялся.

– Ну? – уточнял часовой.

– Скажи: доброволец Вихров, из Паховки.

Часовой вместе с Андреем вошел в дом. В большом зале бывшего волостного правления, теперь волисполкома, неуютно и пусто. На полу валялись окурки и клочки бумаги. Все прокурено. Окна потемнели от пыли. Влево дверь – «Волкомпарт», направо – «Председатель волисполкома», прямо – «Канцелярия». В углу сено и солома: видно, люди здесь и ночевали все вместе, опасаясь налета. Часовой повернул налево и постучал в дверь. Из комнаты ответил густой баритон:

– Заходи!

– Товарищ Чубатов! Доброволец какой-то…

– Давай его сюда.

Андрей вошел, по-военному отдал честь, остановившись за три шага от стола, и доложил:

– Доброволец Богучарского полка, Вихров. Прибыл вчера из госпиталя, по чистой. Сегодня отнял коня у бандита и прибыл верхом.

– Стой, стой! У какого бандита?

– У Ноздри.

– У Ноздри! – воскликнул секретарь волкомпарта. – Да как же это ты?

Когда Андрей рассказал, секретарь несколько минут смотрел на него удивленно, а потом раскатисто захохотал:

– Ноздря!.. Васька-бандит с ума сойдет от матерщины… Умора! «Кувшин золота»! Самогонку сидит ждет, скотина!

Потом встал из-за стола и подошел к Андрею.

– Ну, будем знакомы: Чубатов Тихон. Садись.

Андрей рассматривал секретаря волкомпарта. Чубатов, уроженец Козинки, был матросом, уже несколько лет не плавал, но бескозырку с ленточкой продолжал носить. Вышитая кремовая рубаха была расстегнута и обнажала татуировку. Стоял он, расставив ноги, в черных брюках-клеш, широкий, среднего роста, прочно сбитый, и смотрел прямо на Андрея, как давно знакомый, улыбаясь округлым лицом. Глаза у него задорные и умные. Весь он казался каким-то спрессованным. Таких не собьешь с ног. Правду говорят: у матроса четыре ноги.

– Мамонтова бил? – спросил он.

– Бил.

– Очень хорошо. Краснова бил?

– Бил.

– Очень хорошо! Деникина бил?

– Бил.

– Оч-чень хорошо!!! – И он хлопнул Андрея по плечу так, что у того остро кольнуло в больном боку. – Вот, браток, теперь кучумов надо бить разных. И тогда – все. Как ты думаешь?

Андрей некоторое время не отвечал, а потом, как бы в раздумье, сказал:

– А я на землю хотел. Отвоевали, мол. Вот тебе и отвоевали… А чем бить? Где оружие? С кем бить? Они-то мелкими отрядами от любой армии уйдут. А мужики боятся. Кто пойдет бить? Мужики не пойдут.

– Э! Да ты, браток, как тыловик. А сейчас тыла нет – фронт кругом. Мужики пойдут, – твердо сказал Чубатов. – Сейчас разверстки нет, хлеб есть, бандиты грабить будут, так что мужику они не с руки. Даже середняк пойдет – посмотришь! Да ты постой, постой: ты член партии? – спросил Чубатов и уперся в Андрея взглядом.

– Нет.

– Да ты, браток, с ума сошел! Как же так: бил, бил и – не член партии? Дома кто есть?

– Никого.

– Ой какой ты несуразный! Беднота, всех бил, кого надо, и – не член партии. Не постигаю! Право слово, несуразный…

– Да вот, совсем было собрался вступать, а потом ранили. Может, считают убитым. А потом в госпиталь. Лежу, бывало, и думаю: куплю лошадку да и захозяйствую на земле помаленьку. А оно, выходит…

– Понимаешь, а волынишь! – рубил Чубатов.

– Так не агитируют. «Волынишь»!

– Знаешь что: пошел-ка ты… с агитацией. Пойдем-ка ко мне обедать. Тебе ж Ноздря не дал… Кстати, сегодня заседание волкомпарта: побудешь там.

– Куда же мне теперь? Больше некуда, – подвел итог разговору Андрей.

– Ясно: больше некуда и больше не с кем, – весело подтвердил Чубатов.

…Вечером Андрея Михайловича Вихрова, добровольца знаменитого Богучарского полка, как «проверенного в боях и предъявившего о том соответствующие документы», приняли в партию большевиков без кандидатского стажа.

А в полночь он сидел с Чубатовым в его кабинете. Говорили они об организации отряда самоохраны. Свои указания Чубатов называл «инструкциями». А выдумывал он их здесь же, сам, без каких-либо указаний свыше, но при горячем участии и содействии того, кому они давались. Как только собеседники приходили к какому-либо решению, Чубатов заключал:

– Вот. Это тебе еще одна моя инструкция. – А на прощанье сказал так: – Живи пока тихо. Не попадайся им на глаза, скрывайся. Готовь людей тихо: так, чтоб – ни звука. Работай ночами. День спи. Подготовишь людей, дадим оружие.

Коня Андрей оставил в волости – не нужен пока и некуда девать, да и скрываться пешему лучше. Глубокой ночью он пошел в Паховку, уверенный и уже спокойный. Он знал, что надо делать.

С того часа, как он встретился в степи с Федором и Ваней, прошло немного более суток. И вот он снова в степи, исхоженной вдоль и поперек еще мальчишескими босыми ногами. Но в эту ночь думы были уже не о покупке лошади, не о своем клочке земли, а совсем о другом. Надо было обмозговать, где скрываться днем и что делать ночами. Он еще раз мысленно отметил наиболее надежных людей, и среди них – двух парней, Ванятку Крючкова и Федьку Землякова.

В село он вошел через огороды около двух часов ночи. Наган, врученный Чубатовым, переложил за пазуху, для удобства: так в случае чего можно держать руку за пазухой и незаметно для другого быть готовым в любую секунду. Он тихо постучал в окошко Федькиной избы.

– Кто? – спросил заспанный женский голос.

– Свои. Федор дома?

– В ночном. А кто спрашивает?

Но у окна уже никого не было. Андрей Михайлович ушел.

В свою избу в эту ночь он тоже не заходил.

А за двором Андреевой избы всю ночь просидел в засаде Васька Ноздря. Только перед рассветом он ушел в Оглоблино.

Глава третья

Солнце в дуб не поднялось, когда Федька приехал из ночного домой. Он осторожно вошел в избу. На полу, на соломенном матрасе, спал брат Миша, на печке – восемнадцатилетняя сестра Зинаида. На столе, вымытом до желтизны, нехотя, спросонья, ползала муха. Кроме стола, двух лавок вдоль стен и одной деревянной кровати, ничего не было. Но все чисто, даже окна и подоконники выскоблены, будто наждаком. В бедности всегда трудно соблюдать чистоту в жилище, а мать Федора умела.

Она стояла у печки с ухватом в руках, в домотканом переднике, с засученными по локоть рукавами кофты, как всегда аккуратная, опрятная.

Федька присел на лавку и смотрел на мать.

Ей еще нет и сорока лет, но нужда уже избороздила смуглое лицо – три полоски поперек лба и лучики от глаз. И все-таки она еще стройная, сильная женщина. Взгляд ее всегда немного печальный, и она редко смеялась. Трудная жизнь досталась ей! Смолоду бросил муж, оставив троих детей. Билась с нуждой, мучилась… Мечтать было не о чем и не о ком, кроме детей и их будущего. Случилось само собою: вдовец Герасим присмотрелся к ней, и они поладили, полюбили друг друга. Но пожениться нельзя: первое – живой муж есть, второе – Федор заявил: «Из дома уйду, если будешь жить с Гараськой». Не мог Федор переносить этого «Гараську» – всегда ждал отца. Да и мать любила Федора больше своей жизни, не хотела обижать. А если и виделась с Герасимом, то только тайком. Поэтому-то их дом был полон недомолвок, недоговоренностей и одновременно большой, суровой, молчаливой любви.

Федька рано понял безотцовскую заброшенность. Этим дразнили ребятишки, это вызывало злобу на все и на всех. Жалость к матери смешивалась со жгучей ненавистью к Герасиму. Так и рос Федька, раздвоенный внутренне, отчаянный и, со стороны казалось, злой. За то и прозвище – Варяг.

Мать спросила его ласково, как всегда:

– Что-то нонче рано приехал, Федя?

– На рассвете трое бандитов рыскали по степи. Кого-то ищут. Мы сразу и уехали, пока лошади целы.

– А тебя кто-то ночью спрашивал.

– Кто? – насторожился Федор.

– Не сказал. Спросил и ушел. Голос-то вроде похож на Андреев, да ведь я его вряд ли узнаю – давно не видала.

– Нет, не он, – сказал Федька. – Его вчера видали; проскакал в волость. – А в мыслях решил: «Он. Значит, жив».

– Ну садись, выпей парного молочка, – предложила мать.

Федька сел за стол и увидел на лавке, рядом с собой… кисет. Гараськин кисет! Он резко встал, смахнул кусок хлеба со стола и выбежал из избы.

Мать недоумевающе посмотрела ему вслед. Потом подняла с пола хлеб, положила его на стол и только тогда увидела кисет. Она всплеснула руками и тихо заплакала. Заплакала над тем, что брошенная, с детьми женщина должна отречься от жизни, а она вот не сумела, не осилила себя; заплакала от жалости и любви к детям. Плакала тихо, без всхлипываний, о погибшей своей жизни.

Федька вышел во двор. Он злился на все: на избу, на курицу, что хлопотливо и надоедливо вертится перед глазами. На все! Прошел на гумно и лег около канавы.

Перед глазами голубое небо. Небольшие белые облачка плыли чуть заметно. Солнце начинало пригревать. Невидимо, в необъятной высоте, зазвучал колокольчиком жаворонок.

– Погодите: приедет отец! – сказал Федька.

Кому он так сказал? Никому. Себе сказал.

«Что же это отец-то не едет?.. А какой мой отец: как у Витьки или как у Володьки? Нет, наш другой – черный, говорят…»

Заснул Федька около канавы, подставив лицо солнцу.

До семнадцати лет Федька прожил без отца. Правда, видеть он его видел, но был в то время пятилетним и помнит плохо. Слышал, что у него своя слесарная мастерская, что изредка присылает матери деньги, как подачку нищему, а ее не любит и жить с ней не хочет: сам живет в городе богато, и рабочих-батраков пять человек, а семья здесь в бедности.

Спал Федька и увидел во сне, будто летел с колокольни, а рядом с ним отец. Оба такие легкие-легкие. Отец полетел быстрее. Нужно было его догнать обязательно, иначе он разобьется. Если Федька догонит, то снова будут легкие и не разобьются. Но руки, которыми он махал как крыльями, отказывались работать. Вот и земля! Ужас охватил Федьку – страшно за отца. «Папашка!» – закричал Федька и проснулся. Под глазами мокро. Внутри обида. И стал он снова смотреть в небо. Теперь ему захотелось полететь вверх. Нарочно не оглядывался по сторонам, чтобы не видеть траву, и от этого казалось, что к небу стал ближе.

– Федя-а! Поросенок в огороде! – кричала со двора Зинаида.

Федька вскочил и погнался за поросенком. Догнал, ударил его кирпичом по ноге и вернулся. Поросенок пронзительно завизжал. А соседка закричала:

– Ай-ай! Да что ж ты делаешь, зверюга! Варяг! Безотцовщина! Ну за что ты животную изувечил?! Бросил вас отец, а вы тут и разбойничаете! Ух, управы на вас нету-у!

Федька снова лег около канавы, вверх лицом, и смотрел в небо, будто ругань соседки совсем не касалась его. Через некоторое время он услышал около себя шаги, но не пошевелился, а лишь скосил глаза и увидел подошедшего Ваню Крючкова. Ваня сел рядом, подогнув ноги и опершись одной рукой о землю. В другой руке он держал книжку.

Молчали несколько минут.

Русоволосый, голубоглазый Ваня всегда смотрел открыто и бесхитростно, то поднимая брови вверх, будто считая в уме (и тогда бантик губ чуть открывался), то вопросительно всматриваясь в человека или вещь, будто хотел что-то узнать (тогда бантик плотно закрывался). А знать он хотел обо всем на свете: о земле, о небе, о машинах, о растениях и о людях. Никто так толково не прочитает газету, как он, и книжку рассказать лучше него никто не умеет. Сирота круглый, живет в большой семье у дяди, с хлебом у них – кое-как, работает не меньше взрослого с малых лет, а – поди ж ты – все бы ему знать.

– Ты чего пришел, Ломоносов? – угрюмо спросил Федька.

– Так. Ничего… Читал в вишняке. Слышу – крик. Пришел посмотреть.

– Чего посмотреть? – буркнул Федька.

– И поросенка и… самого «героя». Тут нужна большая смелость – с поросенком сражаться.

– Да хватит тебе! – вспылил Федька.

– Ты за что его? – все так же спокойно пилил Ваня.

– Со зла. Отстань.

– Со зла укуси себе локоть или считай до тысячи. Поросенок тут ни при чем.

– Отвяжись, – проговорил Федька, все так же угрюмо, не меняя положения, смотря в небо. Неожиданно он повернулся на локоть и с озлоблением стукнул кулаком о землю: – К черту все на свете!

– А что? Опять?

Федька не ответил. Видно, у них с Ваней много переговорено ранее и они понимают друг друга без слов. Характеры разные, а дружба крепкая. Федьку ребята уважают за смелость, побаиваясь его решительности, а Ваню за то, что он больше других знает и никогда не связывается с драчунами и грубиянами. С Ухарем у Федьки дружба уличная, а с Ваняткой – другая, тихая и прочная. Федьке семнадцать лет, старше Вани на год, а в дружбе равны.

– Тебе, Ванятка, лучше, – задумчиво сказал Федька.

– Чем?

– У тебя все просто: ни матери, ни отца не помнишь… Дядя Степан – хороший человек. А у меня, видишь…

– Нет, Федя, лучше твоей матери нет.

Федька и сам знал – в мире для него нет никого дороже матери. И Ваня знал это, поэтому и продолжал:

– А ты все – «Гараська, Гараська»… Тебе не десять лет – пора понять. Герасим – неплохой мужик, трудолюбивый.

– Не могу, Ваня, не могу! – Федька вырвал из земли пучок мягкой травы и, рывком прижав ее к груди, крикнул: – Замолчи!

– Ну, ну, ладно. Замолчу. Надувайся пузырем.

Разговор совсем расклеился. Федор отломил палочку сухой полыни и ковырял ею землю. Ваня поджал ноги калачиком и раскрыл книжку. Сегодня воскресенье, в поле не ехать, можно посидеть вот так, молча.

Вдруг Ваня, не отрываясь от книги, спросил:

– Знаешь, какой длины корень у тыквы?

Федор не ответил, но вопросительно посмотрел на друга так, будто хотел сказать: «Не мерил». А Ваня прочитал ему:

– Если положить все корневые волоски в одну линию, то будет около двадцати пяти километров.

– Что-о?!

– Двадцать пять километров.

Бесшумно подошел сзади брат Федьки, Миша, и наклонился над плечом, заглядывая в книжку. Ваня положил книгу на траву, быстро поднял руки над головой, схватил, не вставая, Мишу за шею и притянул к себе.

– Пусти, – просил Миша, извиваясь.

– А ты чего подслушиваешь? Подслушивать стыдно, – шутил Ваня.

– Я не подслушиваю. Читать хочу.

– Ну садись.

Но Миша, заложив руки за спину, широко расставил босые ноги и начал одной пяткой вертеть ямочку в земле. Волосы у него короткие, кудрявые, глаза голубые; черные, блестящие брови удивленно приподняты. Ему уже двенадцать лет, но картуз он не мог носить на голове – жарко! – поясов не признавал никаких, ворот рубахи душил его, как петля, и был всегда расстегнут. Загорел Миша так, что был похож на негритенка.

– У кого, Миша, уши на ногах? – неожиданно спросил Ваня.

Миша заразительно засмеялся, приняв вопрос за очередную шутку. А Федька хотя и без улыбки, но уже мирно сказал:

– Глупости.

– На, читай, вот. У кузнечика слуховой аппарат расположен на ногах. – И Ваня сунул пальцем в книжку.

– Что за оказия! – воскликнул Федька. – А ну-ка, дай. – Он взял книгу и стал перелистывать, просматривая.

– Дай, Ваня, почитать, – проныл Миша.

– Иди в избу-читальню – там дадут. Вечером пойдем и перепишем ее на тебя.

– А я взял – про Пугачева, – сказал Федор. – Вот книжка так книжка! Пушкин…

– Ой, Федя! – забеспокоился вдруг Миша. – Меня же мама послала за тобой. Завтрак готов. А я… забыл.

– А что ж ты рассусоливаешь? Что ж матери – стоять у печки целый день? Ку-узнец ты с ушами на ногах, – пошутил Федька.

И они с братом поспешили к дому.

Ваня, заметив высоко в воздухе коршуна, долго следил за ним, защищая глаза от солнца книжкой.

…Больше двух лет не было вестей от Ефима Андреевича Землякова, отца Федьки. Слышно, голод там, где он живет. Потом прошел слух: мастерскую отобрали за налог, а сам отец собирается ехать в Паховку. Слухи оказались правильными – пришло письмо от отца. Читали вслух. Федька потихоньку радовался. Отец писал, что скоро будет в Паховке и опять желает сойтись «с супругой, если она попросит прощенья, при соседях, у законного своего мужа».

Недели через две после этого приехал отец.

В день приезда Ефима Андреевича собрались соседи. Мать стала на колени перед мужем, склонила голову и тихо сказала:

– Прости, Ефим Андреевич…

У Федора кольнуло сердце. За что «простить»? Зачем она так? И тут же мелькнула мысль: «Ради нас она – так. Ради нас».

Ефим отвернулся в сторону и не смотрел на супругу – выдерживал линию, как и полагается.

– Видно, чего же… Дети есть, Ефим Андреевич… Чего ж тут, – говорили соседи.

Ефим сдался и «простил»:

– Ладно. Христос прощал. И я прощаю.

Мать встала. Лицо ее было сурово и непроницаемо. С этого дня она стала молчаливой и, казалось, покорной.

А потом, по ночам, Федька и Зинаида иногда слышали, как отец тишком, хладнокровно бил в темноте мать. Она никогда не кричала. Разве только застонет.

Не такого отца ждал Федька. Сначала думал, что вот-вот будет по-другому, а потом стал снова таскать гусей в ночное и даже дебоширить. Посыпались жалобы. Два раза вызывали в сельсовет, пригрозили милицией.

– А что мне ваша милиция! Плевать я на нее хотел, на вашу милицию. Не пойманный – не вор, – отвечал Федька в сельсовете и пояснял председателю: – У тебя тоже гуси есть. Скажем, их завтра украдут. Что ж, значит, я буду виноват? Так?

Председатель, пожилой и хозяйственный односельчанин, отмахнулся и сказал:

– Иди.

Но он после этого побаивался: а ну-ка и вправду Варяг покрадет его гусей. Все может быть. И стал два-три раза за ночь выходить во двор, как только начинали гоготать гуси: на кошку загогочут – выходит, зорю отбивают – выходит.

Однажды получилось так. Сидел Федька вечером в вишняках, один. Неожиданно пришла в голову мысль: «Если бы не Гараська, может быть, все было бы хорошо». Он даже вскочил от этой мысли. И вот дождался глубокой ночи и пошел во двор к Герасиму. Тихо вошел в курник, нащупал насест, взял на ощупь курицу за голову и зажал в кулак. Вышел из курника, бесшумно свернул шею курице и повесил ее на бельевую веревку, петелькой за лапку. Снова вернулся в курник и проделал то же самое со второй курицей. Так он повесил на «просушку» всех кур до единой.

Утром Герасим вышел во двор и ахнул. Он чуть не заплакал от горя. Вдовый человек, смирный, трудолюбивый, – а сделали вон что. «Он, – решил Герасим. – Больше некому». И заявил в милицию в тот же день.

На другой день приехал милиционер из волости. Вызвал Федьку.

– Ты – Земляков Федор Ефимович? – задал он первый вопрос.

– Раз знаешь – зачем спрашиваешь, – сказал вместо ответа Федька, глядя прямо в глаза.

– Ты зачем кур подушил у Герасима Полынкова?

– А ты видал? – спросил Федька.

– Люди видали, – утвердительно сказал милиционер.

– Какие люди?

– Это я потом скажу, на суде. Не я, а свидетели.

– Ну, когда скажешь, тогда и разговаривать будем. А свидетелей давай сюда: поговорим.

– В каких отношениях с Полынковым? Ругались ли когда? Были ли споры или драки?

– Очень я его уважаю, Гараську. Очень! – притворялся Федька. – До того уважаю, что хоть сейчас полбутылку за него выпью, не моргну глазом.

– Где ночевал той ночью?

– Какой такой ночью?

– Да когда кур подушили?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю