Текст книги "Собрание сочинений в трех томах. Том 2."
Автор книги: Гавриил Троепольский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 31 страниц)
Лукерья закрыла лицо передником и не отходила от мужа.
– Прошу следовать за мной! – отчеканил милиционер. – И вашу супругу прошу. Продуктов взять на три дня.
Сычев, выходя, остановился в дверях и, подмигнув Федору, сказал уже заплетающимся языком:
– Как я тебя в колодец-то! Помнишь?
– Ты меня спас, ты меня и убил, – ответил без колебаний Федор.
Сычев сжал кулаки, прищурился и прошептал тихо и зло:
– Еще не убил. Ещене убил.
Так и вышел он из своей хаты: один милиционер впереди, другой позади. У крыльца уже стояли сани-розвальни, запряженные тройкой добрых лошадей (когда подъехали – Сычев не слыхал). Он запахнул тулуп, взял Лукерью под руку и усадил в сани. Потом тяжело ввалился и сам, молча, без единого звука. Все, кроме милиционеров, оставались в хате.
Там Лузин сказал:
– Опись имущества – утром. Сейчас – к Кочетову. Кто пойдет?
– Никто, – ответил за всех Андрей Михайлович.
– Ох, робята, робята! Беда мне с вами… Сам пойду. С милиционером вдвоем.
– Нет. Не пойдете и вы, товарищ Лузин, – отрезал Федор. – Я пойду. Один.
– Ну и ну! – удивился Лузин, покачав головой. – Ну и катавасия! Сам аллах не разберет вас.
Федор пошел к Кочетовым. Василий Петрович недвижимо сидел за столом, беспомощно опустив руки.
– Ты чего, Федя? – спросил он чужим голосом.
– Василий Петрович, сват! Слушай и верь. Мамаша с Анютой пусть сейчас же идут ко мне в дом. Анюта там и останется. Ты запри дверь и отдай ключи мне. Сам иди – садись в сани… Придется попутешествовать. Мы с Ваней написали письмо о тебе в обком и в ЦК… И еще кое о чем. Верь: говорю правду.
Василий Петрович задал самый главный, по его мнению, вопрос:
– А как же скотина? Кто ее будет кормить? Я-то – что! Скотина пропадет – чем семья жить будет?
Федора до глубины души тронул вопрос Василия Петровича. Он отвернулся, чтобы скрыть дрожь нижней губы. Нервы сдали совсем. Бессонные ночи и треволнения сделали свое дело. Большие силы требовались Федору, чтобы сказать последние слова:
– Ну… пойдем, сват.
Василий Петрович встал, перекрестился в передний угол и глухо проговорил, обращаясь к дочери и жене:
– Прощайте, покедова… Кто ж его знает, как оно будет там?
Анюта и мать ее приникли к нему и тихо плакали.
Потом Василий Петрович вышел со всеми вместе, сам запер ворота изнутри на засов, а дверь снаружи на замок, отдал ключи Федору и сказал еще:
– Не дай хозяйству загибнуть, сват Федя. И о них подумай, – кивнул он на женщин.
– Ей-богу, вернешься, сват. Голову даю на отсечение – вернешься, – убеждал Федор, теперь уже, казалось, спокойно.
– Дай-то бог, – утешительно согласился Василий Петрович. И видно было, что ему от слов Федора все-таки стало легче.
Когда подошли к саням, Федор сказал:
– Вот вам еще «кулак».
Сани отъехали. В них было пятеро: Сычев с женой, Кочетов, один милиционер и возница.
Ваня Крючков стоял, стоял вместе с другими на крыльце и неожиданно выпалил в сердцах:
– И какого дурака занесло в наш район!
– Как сказать, – откликнулся Лузин. – Каша крутая заварилась… А насчет «дураков» – тихонько. Чуешь иль нет?
– Чую, – сердито ответил Крючков, запирая дверь Сычева и готовясь ее опечатать.
Вдруг Лузин вскрикнул:
– Что это?! Смотрите! Зарево!
Вслед за ним Андрей Михайлович закричал уже во весь голос:
– Пожа-ар! Пожа-ар!!! Рятуйте, добрые люди! По-жа-а-ар!
Сразу в трех местах села вспыхнули пожары.
…К утру не стало трех хат: у Андрея Михайловича, у Ваниного дяди – Степана Крючкова и у Матвея Степаныча Сорокина.
Когда Миша бежал на пожар, его ранили из-за угла в левую руку. Он дважды выстрелил в ответ и вернулся бегом домой, зажимая рану. Федор, Андрей, Ваня и Лузин держались все время неразлучной четверкой и потому избежали нападения.
Начался террор. Злой дух Дыбина и Степки Ухаря витал над Паховкой. Что мог сделать один милиционер Ярков? Он беспомощно разводил руками, составлял протоколы на пожарах, опрашивал, допрашивал – только и всего.
Утром Федор, осматривая соломенную крышу своего сарая, нашел раздерганную дыру и в ней фитиль с патроном, наполненным порохом. Фитиль заглох. Значит, надо ждать еще.
Экстренно собрали заседание партячейки. Решили просто и коротко: дома не ночевать, выловить или убить.
Но кто – кого, еще не было ясно, потому что на второе собрание колхоза, где надо было решать, как ухаживать за лошадьми, как собрать корм, кого выбрать конюхами, не пришло и половины колхозников. Кое-кто из них обнаружил «подметные письма» с угрозами и назначением дня расправы. Поэтому и боялись не только идти на собрание, а даже выходить из дому. Страшные были те ночи в Паховке.
…А Василий Петрович все ехал и ехал.
Тоскливо повизгивали полозья саней. Всхрапывали лошади, позвякивая удилами. Снежное поле в ночи было опутано мутью. Иной раз казалось, что не сани едут, а мимо них проползают смутно видимые вешки. И тогда Василию Петровичу чудилось: все ползет назад, жизнь его остановилась, а он сидит среди снегов, покрывших чернозем.
Но вот он услышал, что подкова у одной из лошадей пощелкивает.
– Негоже так, – сказал он вознице. – Подкова отрывается. Себе убыток и лошади вред. Следить надо.
– Какой мне убыток! – добродушно возразил тот. – Не мое же. Оторвется – купют.
– Тебя как зовут-то?
– Мироном зовут.
– А меня Василий.
Вмешался милиционер:
– Разговаривать не велено.
Снова слышны только полозья. Их звук не радовал Василия Петровича, как раньше. Куда он едет? Зачем? В чем он виноват? За что его, как арестанта, везут под охраной? За что? Эти вопросы больно отдавались внутри так, что кольнуло сердце. Он не мог ответить себе, но и без ответа оставить был не в силах. И он не утерпел:
– Товарищ милиционер! За что?!
И сколько тоски послышалось в этих словах! Голос Василия Петровича дрогнул. Он повторил еще, но уже совсем тихо:
– За что?
Милиционер молчал, но и не остановил арестанта.
– Аль уж ты не человек? – теперь, казалось, спокойно спросил Василий Петрович.
– Да откуда же я знаю – за что?! – неожиданно с горечью ответил милиционер. – Приказано – выполни… Служба такая.
– Известно дело… Ну раз так, то…
– Не велено… Прекрати разговор…
– Служба, – согласился Василий Петрович и умолк.
Но вопрос «за что?» стоял неотступно. И так обидно стало Василию Петровичу, что он снова не сдержался и через некоторое время сердито бросил в серую зимнюю ночь:
– И бог, должно быть, забыл о нас.
Милиционер сказал:
– Ты сядь-то поудобней. Чего на одной коленке прилип к саням? Садись сюда.
Василий Петрович сел с ним рядом.
– Василий, значит? – спросил тот.
– Ага, Василий… Петрович по отцу. Кочетов моя фамилия. А твоя?
– Мешков…
– Конечно: служба, она разная бывает… – Василий Петрович помолчал и спросил: – Значит, едем?
Милиционер не ответил. Он сидел, опершись на винтовку.
В ту роковую ночь трех пожаров сани остановились у районного нардома в Козинке. Кочетов встал сам. Сычева с трудом растолкал милиционер (так крепко спал он спьяну). Лукерья взяла мужа под руку, и они втроем пошли впереди милиционера.
В зале уже было человек двадцать мужчин с женами, детьми и узлами. Никто не спал. Кто-то из женщин вопил как по покойнику. Сычев хорохорился во хмелю.
– Все тут кулаки? – крикнул он входя. – Аль еще остались где?
Никто не ответил на такую «шутку», да и сам он понял, что не туда загнул.
Василий Петрович сразу же хорошо поел, считая это сейчас самым главным, потом присел прямо на полу в уголке, втянув голову в плечи, так что виднелась одна борода, и приготовился подремать. Но вскоре услышал голос:
– Выходи!
Начался переполох. Люди связывали узлы и котомки, натягивали валенки и сапоги, перематывали онучи. Куда погонят – никто не знал. Василий Петрович поднялся с пола, вышел мимо двух милиционеров, стоящих в дверях, а на улице стал в «четверку», как ему указали. Так и пошли колонной в окружении конвоя. Куда, зачем – он тоже не понимал. Просто было страшно – и все.
На дворе потеплело. По пояснице и по ветру Василий Петрович определил: быть оттепели. И пожалел, что пошел в валенках. «Куда уж лучше для такого дела лапти, – подумал он. – А вот не сообразил. Март на носу – распустить вполне может. Не сообразил. А надо бы мне духом-то не падать, а собираться как полагается в дорогу». Рядом с ним, справа, шла женщина лет сорока и все время бормотала непонятную ему молитву (должно быть, сектантка) или принималась вопить в голос. Мужчина средних лет, видимо ее муж, уговаривал и упрашивал:
– Ну, Глашка! Ну, слышь? Брось. Чего там! Не мы одни. Вишь, сколько нас? Куда-нибудь переселят, и будем жить. Не реви. Брось. Сердце у тебя больное – чего сама себя губишь? Брось, Глаша, не надо.
Сосед Василия Петровича слева, плотный и осанистый мужик, шел в лаптях, с туеском за плечами, шел прямо и молчал. Только подходя к станции и увидев, что их подгоняют к вагону, произнес первые слова:
– В вагон грузить будут. – И еще добавил будто самому себе: – Одно жалею: не достал Культяка.
– Кто это – Культяк? – спросил муж Глашки.
– Культяк? Прозвище такое, – ответил хмуро мужик с туеском. – Председатель сельсовета у нас хромой. Жалко – не прикончил.
– Господи! Да что ты говоришь, неумный! – зашептал ему сзади кто-то. – Охрана услышит – решка тебе.
– Вернусь – прикончу и панихиду в нужнике отслужу из матерков, – хотя и тише, но зло проговорил «молчальник».
Больше от него никто уже не слышал ни слова. Но Василию Петровичу стало страшно идти с этим человеком. Он почему-то вспомнил своего председателя сельсовета и подумал: «Хороший он у нас человек. А этот похож на Игнатку-бандита», – и покосился на соседа.
На станцию пришли с рассветом, все было видно. Их загнали в товарный вагон, сделали перекличку и задвинули дверь наглухо. В вагоне уже было порядочно людей. Кто-то соорудил из жестяной банки, тряпья и постного масла «фунек» и зажег его. Здесь же оказалась и печка-буржуйка, рядом дрова и кадка с водой. Перед огоньком возилась баба с мальчиком. Кто-то уже пристраивал на печку котелок, чтобы варить, кое-кто стал закусывать. Вагон оживлялся, обживался с каждой минутой. Но лица оставались суровыми, недоверчивыми, непроницаемыми – никто никому не доверял.
Сычев ничего не ел. Он только пил воду, поднося трясущимися с похмелья руками кружку. На второй день он заболел и кричал в бреду:
– Смерть! Моя смерть! Моя, моя! Это вот моя!
А вагон перестукивал и перестукивал. На какой-то станции Сычеву дали лекарства, и к нему часто стал наведываться сопровождающий состав врач. Помаленьку Сычев начал поправляться, но пока не вставал. Василий Петрович подсаживался к нему, и они перебрасывались короткими фразами. Такой уж человек Василий Петрович, что в беде забыл обиду.
– Значит, едем? – спрашивал он у Сычева.
– Едем, – отвечал тот.
– Куда же мы едем?
– Бог один знает.
– Поправляешься?
– Ага. Лучшеет. Грудь остудил в санях-то.
– Через водку, должно быть?
– Должно быть.
Разговорить дальше Сычева было невозможно.
На пятые сутки пути, ночью, в вагоне умерла женщина – та самая Глашка. Муж плакал навзрыд и кричал:
– Люди! Помогите умереть!
Труп ее закопали на глухой станции, в перелеске. А, на следующую ночь мужа нашли мертвым; он перерезал себе бритвой горло. Василий Петрович молился и дрожал.
Дня через два после этого случая на большой и людной станции, где состав стоял уже целые сутки, вошел в вагон человек с портфелем, вынул список и стал выкликать:
– Серов! Есть? Ко мне. – Он выкликнул так около десятка фамилий, и вдруг Василия Петровича ударило как обухом: – Кочетов! Есть?
Василий Петрович встал.
– Выходи.
У дверей собралась группа в десять – двенадцать человек. Незнакомец сказал им:
– Вам всем – домой. Ошибка вышла. Телеграмма на вас есть. Выходи из вагона.
Счастливцы запрыгали на землю один за другим, вслед за начальником. Только Василий Петрович подошел к Сычеву, протянул ему руку и сказал:
– Прощай, Семен Трофимыч, не поминай лихом.
– Прощай, – угрюмо ответил Сычев.
– Может, передать что накажешь?
– Кому? Родни-то нету…
– Плохо тебе – нету родни, – посочувствовал Василий Петрович. – Так ведь без детей и прожил.
– Прожил. Без детей… Но, пожалуй, передай…
– Кому?
– Всем! – воскликнул Сычев. – Всем передай: жалею, что Федьку не задушил своими руками. Жалею! Слышите, люди! – крикнул он в вагон. – Жалею! – И забился в истерике.
– Свят, свят, – пробормотал Василий Петрович.
Он поклонился Лукерье и выпрыгнул из вагона. Там, на путях, начальник с портфелем уже торопил Василия Петровича:
– Какого ты там лешего мешкаешь? Еще кто там остался из наших?Нету? Пошли скорее. Мне ведь вас и к кассе надо довести да еще бежать опять. Вон их сколько вагонов. Везде побывать надо. Вас много, а я один. Не отставай! А что делать – черт их знает. Приказано задержать поезд и отпустить кое-кого… Номера вагонов не указаны, а телеграммы есть на кого-нибудь – найди попробуй. Либо перекличку забыли сделать, либо районы перепутали, а тут целая область в составе. Найди ты его теперь, попробуй. Сам черт не разберет. Так ведь и уедут в Сибирь невиновные.
В голосе его слышалась забота и беспокойство, а с виду был строгим, да еще с пистолетом. У кассы он передал группу другому начальнику (без портфеля, но с пистолетом тоже) и сказал ему:
– Билеты обеспечить. Вот этим. – И спросил: – Как же нам быть? – Он постучал по портфелю. – На пятнадцать человек нету номеров.
Тот ему ответил:
– Может, кто помер дорогой.
– «Помер, помер»! Не думаешь. Искать надо… Фу, черт! – Он закурил, доставая и папиросы и список одновременно. – Кто-то там небось сводку ахнул – «Раскулачили на сто пятьдесят процентов», а мы тут ищи их теперь. – И ушел.
Так Василий Петрович в тот же день отправился обратно по бесплатному билету. Домой он ехал быстрее – за шесть дней обратного пути прибыл уже на свою, последнюю станцию. С тех пор он возненавидел железную дорогу на всю жизнь. Много лет спустя, когда его станут спрашивать: «Как она там, Сибирь-то?» – он ответит всем одинаково: «Куды ни поезжай – железная дорога, конца-краю нету».
Двадцать дней пропутешествовал Василий Петрович. Целых три недели! Он не знал, что случилось в те дни в Паховке.
Шел он со станции, а душа болела: как-то там теперь в родном селе? Лучшего места в мире для него не было и не могло быть. Идет март – через месяц-полтора уже и сев. «Хлопотать, надо хлопотать – весной один день весь год кормит», – думал он, торопясь.
…А за дни отсутствия Василия Петровича в Паховке, несмотря на террор, колхоз жил. Над крыльцом Сычева появилась вывеска «Правление колхоза „Новый чернозем“», во дворе же устроили стойла и свели туда лошадей. Матвей Степаныч проводил здесь день и ночь – он чинил хомуты, прилаживал их к лошадям, нумеруя корявыми цифрами прямо на клещах каждого хомута; спорил до одурения с теми, кто обязательно хотел работать только на своейлошади (иначе выйдет из колхоза). Пока хозяйство колхоза заключалось только в конюшне, здесь и находился неотступно новый завхоз.
Федор частенько стал засиживаться в правлений, выполняя пока две обязанности – председателя и счетовода. Вечером он закрывал прочные сычевские ставни, оставаясь невидимым с улицы и не расставаясь с наганом.
Последняя неделя была тихой. Казалось, бандиты оставили Паховку в покое. Но Федор не верил – он знал Игната Дыбина лучше, чем кто-либо, и был начеку. Андрей Михайлович и Ваня ожидали встречу с бандитами, залегая за сараями, вишняками или канавками около своих дворов. Они почти всегда дежурили вдвоем, а Федор караулил на пару с милиционером. В те вечера, когда Федор оставался работать в правлении, милиционер Ярков тенью кружил вокруг колхозного двора, совсем недавно принадлежавшего Сычеву. Ярков тоже опасался поджога колхозного имущества и оберегал. Кроме всего прочего, у Яркова были все основания бояться этого случая, потому что начальник милиции так и сказал ему:
– Сожгут колхозный двор – голову оторву!
Конечно, тут на сторожей надейся, а смотри и сам.
Он похудел за эти дни, даже почернел, но пост свой нес героически. Молодой малый, лет двадцати трех, он совсем недавно надел милицейскую форму, приехал раскулачивать Сычева и Кочетова и забрать Дыбина, а пришлось здесь остаться насовсем – приказал начальник.
В один из вечером ом вошел к Федору в правление.
– Сидите? – спросил он.
– Сижу, – ответил Федор и взглянул на вошедшего. Ему стало жаль молодого милиционера – так он осунулся в Паховке. И он сказал: – Пошел бы ты, товарищ Ярков, хоть раз выспался как следует. Разве можно такое вынести? – Федору даже и не пришла в голову мысль: как же он-то выносит такое, – Поди-ка, поди-ка на квартиру – выспись, а я подежурю один. А часа в два сменишь.
– Никак не могу. Служба, – возразил Ярков. – Это ведь у солдата хороша пословица: «Солдат спит, а служба идет». У нашего брата совсем по-другому: участковый милиционер спит – служба уже не идет.
– Служба службой, а спать надо. Ложись-ка тут на лавке. Ложись, ложись, ничего. А мне все равно надо размяться – покараулю.
Тот лег. А Федор спросил:
– Семья-то есть, товарищ Ярков?
– Есть, – ответил он с лавки, уже закрыв глаза и лежа навзничь. – Есть отец, мать, сестренка. Из армии пришел недавно.
Через минуту Федор спросил еще:
– Женатый?
Но ответа не было: Ярков уже спал мертвым сном. Федор вышел во двор. Под сараем он увидел Матвея Степаныча: тот сидел на ящике и под фонарем чинил гужи. Федор забеспокоился:
– Матвей Степаныч! Что ты делаешь?!
– Чиню.
– Что ты делаешь?! – повторил Федор. – Туши фонарь немедленно. И – спать. Сидит весь на виду. Дня ему не хватает.
– Ладно. Кончаю. Сей момент. Да еще и рано – десяти нету, а онив это время не «работают»… Я человек такой – час-два заснул и – готово дело: хватит на сутки.
Федор вышел за двор и стал за плетнем. Он ощутил спиной, что оперся на колья, оставленные у подсохи (Сычев когда-то заготовил для хозяйства). Федор взял один кол в руки и, наклонившись, уперся им в землю – стоять стало удобнее и легче. Впереди черная пустота, позади Матвей Степаныч и дружно похрустывающие лошади. Ночь была темной, небо закрыто тучами, под ногами мокро, с крыши изредка капало: первая предвесенняя оттепель осталась и на ночь. Старики говорят – весна будет ранняя, если первая оттепель остается в ночь. «Не надо бы ранней весны в этом году, – подумал Федор. – Ранняя весна – сухая весна, а это плохо. Зяби нету почти ничего – вся весновспашка. Когда ее поднимешь? Пересушишь землю и – только». Он стал думать, что надо сделать, если весна будет ранняя, и что – если будет поздняя. Новый председатель колхоза заботился о будущем. Мысли шли своим чередом, а он стоял, прислушиваясь и не шевелясь, всматриваясь в темноту. Так человек, думая о близком или далеком будущем, никогда не знает, что может случиться сегодня.
Не больше как через полчаса подул ветер – сразу, как сорвался, – плотный, настойчивый и влажный по-весеннему. Матвей Степаныч потушил фонарь, видимо собираясь уходить в свою обугленную хату, с забитыми и наскоро замазанными окнами, без крыши (черный сруб остался от пожара). Но он неожиданно спохватился: «Где же ключ от ворот?» Пошарил по карманам, пощупал на ящике и около него, еще раз обшарил то место, где работал, но ключа не было.
– Куда ты пропал, нечистая сила? – бормотал он себе под нос.
За порывистым ветром Федор ничего этого не слышал. Матвей Степаныч чиркнул спичкой под сараем, пытаясь зажечь фонарь, чтобы поискать ключ. Федор заметил это и… вздрогнул. Совсем рядом, в двух-трех метрах от него, кто-то легонько, видимо нечаянно, шурхнул ногой о хворостину, и сразу же, в тот же миг… выстрел! Федор с размаху, изо всей силы ударил наугад колом… и навалился на преступника. Вгорячах он схватил его за горло, но, почувствовав, что тот весь обмяк и недвижим, выпустил из рук. Матвей Степаныч притих. Федор бросился к нему, обежал плетень сарая, вскочил в заднюю калитку и крикнул:
– Матвей Степаныч!
– Стой! Кто идет? Стрелять буду! – выкрикнул из-под сарая милиционер Ярков, выскочивший из правления в ту же минуту, как раздался выстрел.
– Я, – откликнулся Федор. – Где Матвей Степаныч!
Они нашли фонарь и, подняв его, увидели: Матвей Степаныч лежал около ящика навзничь, прижав бок обеими руками; сквозь пальцы проступила кровь. Федор опустился перед ним на колени.
Люди уже бежали со всех сторон. Зазвонил набат. Двор наполнился народом, фонари мерцали и бегали в темноте. Заморосил дождь: небо сердилось и хлестало косым холодным, еще зимним, дождем. Федор наклонился над Матвеем Степанычем и, держа его голову обеими руками, повторял одни и те же слова:
– Дедушка Матвей… Дедушка Матвей… Дедушка Матвей…
За сараем Ярков нашел Дыбина, оглушенного ударом кола. Ему перевязали голову и заперли в амбар сразу же, как только пульс стал прощупываться. Охранял его сам Ярков, никого не подпуская близко.
Матвея Степаныча внесли в правление колхоза, положили на широкую сычевскую лавку и перевязали рану. Тройка лихих битюгов помчалась в Козинку за врачом, а с нею Крючков послал донесение.
Народ толпился во дворе, волновался. Кто-то крикнул:
– Судить его, подлеца, самосудом!
А в ответ голос:
– Ты что, единоличник? Как собрание решит, так и будет. Решим: самосуд – значит, самосуд – мы теперь хозяева.
Пожалуй, никто не заметил своеобразной логики этой фразы, потому что внимание всех привлек голос Виктора Шмоткова. Он подбежал к двери амбара, скрестил руки на груди перед милиционером, как перед божьей матушкой, и попросил его умоляюще:
– Отдай ты его нам, пожалуйста! Ну прошу: отдай, Христа ради! Богом прошу – отдай!
– Раз-зойди-ись! – повелительно крикнул Ярков и даже решительно оттолкнул Виктора.
– Ну дай же ты мне хоть раз по роже его съездить, жестокий ты человек! Дай же, непонимающая ты личность! – Виктор уже выходил из себя. – Не дашь – амбар зажгу! Нету моего терпенья!
Виктора силой оттащили от амбара несколько человек. Он попытался отбиваться, но обмяк под уговорами, притих и, сморкаясь на землю через два пальца, прислонился спиной к воротам и смотрел на амбар, смутно выступающий в темноте.
Колхозники не расходились до утра. Ваня Крючков был то среди них, то о чем-то шептался с Андреем Михайловичем, то входил в правление к Федору, который не покидал Матвея Степаныча и сидел около него вместе с Зинаидой и Анютой Кочетовой. Женщины оберегали Матвея Степаныча и не допускали к нему колхозников; Зинаида открыла окно и давала раненому нюхать нашатырный спирт или смачивала им его виски – на большее ее медицинских познаний недоставало.
Ваня еще раз вошел в правление, Федор уже сидел за столом, облокотившись и закрыв глаза.
«Спишь ли? – мысленно обратился к нему Ваня. – Спишь ли ты, неукротимая натура?.. Больно тебе, друг. Мне – тоже. Полно! Смерть проходила сегодня и мимо тебя, близко проходила. Живи. Держись, друг ты мой, на всю жизнь». Ему хотелось произнести все это вслух, но он ничего не сказал. Он только подошел к Федору и положил ему руку на плечо. Федор слегка пожал ее, не изменяя положения. Бывает иногда так в жизни, что слова оказываются лишними и ненужными.
Светало.
Вместо одной тройки приехали из Козинки две. На первой – врач с фельдшерицей и Миша Земляков, полторы недели пролежавший в больнице (простреленный бицепс стал заживать); на второй тройке – сам начальник милиции и два милиционера. Медики вместе с Мишей поспешили к Матвею Степанычу.
Анюта сначала и не заметила Мишу, но когда, оглянувшись, увидела его, то подошла и поцеловала при всех. Миша увидел: на ее невинном девичьем лице пролегла первая поперечная морщинка над переносьем, уткнувшись в одну бровь. Он только погладил ее волосы и сразу же подошел к Федору.
– Читай, Федя, – сказал он, кладя перед ним газету.
Федор отодвинул ее на край стола. «До газет ли сейчас!»– говорил его взгляд. Он кивнул в сторону Матвея Степановича, закрытого фигурами врача, фельдшера и Зинаиды, будто хотел сказать: «Не сберег я его. Не сберег. А мог бы, если бы силой, за шиворот оттащил от беды». Газета осталась лежать на столе со своим кричащим и поразительным заголовком передовой «Головокружение от успехов». Она в те минуты, казалось, никому была не нужна.
Врач запретил везти Матвея Степаныча в больницу, поэтому его понесли через улицу в дом Земляковых.
Матрена Васильевна от болтливой и не очень умной соседки узнала-таки о беде, хотя и не сразу. Та соседка разбудила ее и прямо так и ляпнула:
– Матвея убили! Доктор приехал!
А она-то ничуть не беспокоилась: думала, Матвей опять заночевал возле лошадей.
Матрена Васильевна пересекла дорогу процессии. Носилки и все, кто за ними шел, остановились. Она посмотрела в лицо мужу. Тот приоткрыл глаза и… улыбнулся. Матрена Васильевна выпрямилась, гордая, суровая и непреклонная перед бедой. Чем она гордилась?.. Она не проронила ни слезинки, но, собрав силы, сказала:
– Ничего, Мотенька! Одюжеешь. Выхожу, – и пошла уже рядом с носилками, чтобы ни на час не бросить мужа и друга.
Никто никогда не слышал, чтобы Матрена Васильевна так ласкательно называла при людях Матвея Степаныча. Только теперь это стало можно, потому что он стал для нее великим героем. Так, все ближе и ближе подходя к границе своей жизни, она все больше и больше любила строптивого, непоседливого, колготного, честного Матвея вечной и самоотверженной любовью. Она прожила жизнь для всех людей на свете, для своих детей, отданных войне, а больше – для своего Матвея. Она и в этой беде шла гордо, чтобы Матвей видел, верил ей и в ту минуту.
Слава тебе, великая русская богиня труда!
Миша с Анютой шли за носилками рядом с Зинаидой. Она шепнула Анюте:
– Смотри на Матрену Васильевну. Смотри!
– А что? – недоумевала Анюта.
– Вот как надо любить! Всю жизнь, всегда, везде!
Анюта поняла. Она, не отрывая взора, смотрела на Матрену Васильевну, вцепившись в здоровую руку Миши.
Перед тем роковым случаем в хате Земляковых скопилось много жильцов. Жил там Федор, Андрей Михайлович с Зиной (теперь, после пожара, бездомные), Кочетовы дочь и мать, хата которых все еще была опечатана; теперь прибавились Миша, Матрена Васильевна и полуживой Матвей Степаныч. «Куда столько народа в одной хате!» – подумал Миша, входя. И вдруг он вспомнил и воскликнул:
– Да что же я делаю! Газета! – И выбежал из хаты. Он вернулся в правление, схватил Федора за плечо, подтянул Ваню за пояс к столу, оторвав его от начальника милиции, составляющего протокол, и, как глухим, крикнул: – Да читайте же, черт вас подери!
Через час было общее собрание колхоза: читали статью Сталина «Головокружение от успехов». Потом читали второй раз. После того как пришла на следующий день почта, читали и дома и в группах прямо на улице посреди дороги.
Потом прошел тревожный слух: в Оглоблине разобрали из конюшни лошадей и хомуты, растащили по домам. Раз, дескать, «добровольно», то давай сызнова голосовать «кто за колхоз – поднимите руки», а там посмотрим. Слухи подтвердились. Больше того, в Оглоблине бабы напали на председателя колхоза вторично, прямо рядом с правлением, загнали его в дом, а сами развели лошадей (мужчины остались в стороне, отсиживаясь по домам, а с бабы спрос малый). Уполномоченный Лузин по распоряжению райкома выехал туда на помощь тамошнему уполномоченному. Плохое сотворилось в Оглоблине – все начинать снова. Но в Паховке ничего подобного не случилось. Все ждали одного: что будут делать с Игнатом Дыбиным.
С дверей Кочетовых Андрей Михайлович с Мишей сняли пломбу, и вселились сразу две семьи: две женщины – хозяева, Андрей Михайлович с Зиной и Миша. Он остался здесь просто, как само собой и разумелось. Матвею Степанычу было спокойнее – с ним теперь жили только Матрена Васильевна и Федор.
В то же утро, когда Матвея Степаныча уложили на постель Федора, в село вошел рыжебородый и широкоплечий странник – то был Василий Петрович Кочетов. А часа через два после него вошла в крайнюю хату Тося, измученная тридцативерстной ходьбой со станции. Она шла всю ночь напролет, несмотря на темноту и ветер. В хате, куда Тося зашла, она попросила напиться, жадно выпила кружку воды и проговорила:
– Я чуть посижу.
Потом прислонилась спиной к стене и закрыла глаза. Она не знала, у кого сидит, и с горечью подумала: «Я даже не узнала людей в таком небольшом селе».
Так двое путников появились в Паховке в одно и то же утро. Только Тося-то, в порыве больной души, шла и шла без остановки, а Василий Петрович переночевал на полпути у добрых людей.
Василий Петрович подошел к своей хате тяжелой походкой. Оттепель расквасила его валенки, но где-то в пути, в роще, он подвязал их липовой корой, внутрь насовал соломы да так и шлепал, волоча за собой полупудовые ноги. И вот он в своем доме, в своем дворе, где все отдает родным запахом, где на всем лежит печать его трудовых рук.
– Вася! – завопила Митревна. – Соколик ты мой родной!
– Ну, ну, ты! – утешал он, – Что – как по покойнику? Радоваться надо, а ты вон чего.
Жена сразу утихла и стала снимать с него котомку, приговаривая:
– Ну вот и слава богу! Ну вот и слава богу!
После этого Василий Петрович бегло, непохоже на него, перекрестился и тогда только сказал:
– Ну здравствуй, Митревна! – и поклонился, прикоснувшись рукой к земле.
То же самое сделала и Митревна. Сразу же она начала хлопотать: греть воду, чтобы помыться ему с дороги, поджаривать картошку. И вся светилась счастьем. Горе осталось позади. Она ни о чем пока не расспрашивала, а только отвечала мужу и считала, что иначе ей и нельзя себя вести в такую минуту.
– Где же Володя с Анютой? – спросил он.
– Пошли опять читать.
– Что читать?
– Опять же эту газету… Всем читают вслух.
– Какую? Как называется-то?
– Дай бог памяти… – Митревна вскинула глаза к потолку. – Темная я у тебя, Вася. Как ее?.. Кружение… кружение головы от… Вспомнила! Кружение головы от успеха. Кажись, так. Все тут вверх торманами перевернулось.
– Не перевернулось, – степенно возразил Василий Петрович, – а все становится на свое место. Так что в политике я теперь маленько разбираюсь. Поездил – повидал разных людей.
– Ну и хорошо. Вот и хорошо, – ворковала Митревна. – А Миша-то у нас живет.
– Пущай живет. Так, значит, надо. – Он вздохнул. – Без свадьбы обошлось – вон оно как получилось. – После минутного молчания и короткого размышления о свадьбе он спросил: – Еще тут какие дела в селе случились?
– Матвея-то ранили, – осторожно сообщила она самую важную свежую новость.
– Как так? – встрепенулся Василий Петрович и встал.
– Игнатка Дыбин… Говорят, под Федора Ефимыча метил, а Матвея стрелил… Сидит он, Игнатка-то, в амбаре, подлый. А Матвей у сватов наших лежит, бок у него прострелен. Вот грех-то какой!
Василий Петрович немедля обулся в сапоги, надел чистую рубаху, расчесал волосы и бороду и сказал: