355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гавриил Троепольский » Собрание сочинений в трех томах. Том 2. » Текст книги (страница 5)
Собрание сочинений в трех томах. Том 2.
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:53

Текст книги "Собрание сочинений в трех томах. Том 2."


Автор книги: Гавриил Троепольский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц)

– Папашка… отдели.

– Ничего не поделаешь, – процедил Ефим.

И вот пошла дележка: Федору лошадь, остальное отцу и Мише. Зинаиде доли не полагалось – небось выйдет замуж. Федор не противоречил, он согласен был на все, но только очень хотелось ему, чтобы Миша пошел с ним. А Ефим не пускал.

– Не слыхано нигде, чтобы меньшой от отца уходил, – убеждал Ефим.

– Папашка, не обижайся, что скажу правду: изуродуешь ты его вдребезги. Характер у тебя…

Отец не дал закончить Федору:

– Ты-то не изуродуешь? Шлялся-шлялся, а теперь и Мишку хочешь так. Мало доли даю? И этого не стоило бы…

У Федора затряслись губы. Он хотел сказать, что отец больше шлялся, но сдержался. У Ефима все ходуном заходило, но и он старался не показывать виду. И Федор решился.

– Вот что, папашка, – сказал он твердо. – Давай Мишину долю и Мишу, а все – тебе. А хочешь так: и его долю возьми, но Мишу отпусти со мной. Нам земли дадут. Проживем.

– Быстер! – возразил отец. – Да ты спроси его, спроси-ка, с кем он пойдет.

– Миша, с кем пойдешь? – спросил Федор.

– С кем пойдешь? – повторил, как эхо, отец.

Решалось. Под силу ли Мише! Он помолчал и чуть слышно ответил, глядя в пол:

– С Федей.

– А! – закричал отец неистово. – На старости лет одного отца оставить захотели, прощелыги! – Он затряс поднятыми кулаками и еще раз крикнул: – Прощелыги!..

За окном, в звуках метели, будто запищал ребенок.

Миша медленно пошел к кровати, постоял около нее несколько секунд, лег вниз лицом и, вздрагивая, глухо прокричал в подушку:

– Я-то… вам… разве виноват?!

Ефим несколько минут стоял не двигаясь. Потом медленно, в бессилии подошел к печке и так же медленно влез на нее. Там он лег вверх лицом и закрыл глаза.

Федор, решительно тряхнув головой, вышел в сени. Через полчаса он вернулся обратно с винтовкой в руках, сел на коник, осмотрел затвор, прочистил суконкой и заложил обойму. Потом вынул ее и, подумав, вложил снова, сказав тихо:

– Э! Да все равно в ночь идти.

Метель свирепела. В трубе плакало.

– Федя, ты чего? – спросил Миша.

– Так… Ухожу, Миша.

Ефим не открывал глаз. Думал ли, дремал ли – не разобраться. Казалось, не в трубе выло, а Ефим плакал.

– Страшно, Федя, – прошептал Миша. – Замерзнешь.

Буран ударил в окно со злобой и оставил на стекле ком снега, а потом вихрем завернул и начал бить крышу. Изба опять затряслась. Миша, лежа, закрыл глаза.

Федор пристально посмотрел на отца и ласково, как никогда, проговорил:

– Ну, папашка… Ухожу. Не надо мне доли… Другую жизнь пойду искать. Прощай, папашка.

Ефим открыл глаза. В первые секунды он еще не понял, еще не осмыслил слов сына. Но вдруг резко повернулся на бок, посмотрел поочередно на сыновей, спрыгнул с печи, как молодой, и стал против Федора.

– Неужто… не помиримся? – промолвил он с горечью.

В голосе слышалась дрожь. Брови дергались. Борода сбилась на сторону. Он стоял, опустив руки. Голова его медленно поникла, будто он рассматривал что-то на полу.

– Неужто… Федор?.. Ты послушай, что скажу… Мне помирать скоро. Все скажу – поймешь. Всю жизнь хотелось быть богатым. Сначала середняк был, потом бедняк, потом в город ушел… Все расскажу – слушай. Ушел в город, чтобы заработать и вернуться к вам. Маленькие вы были с Зинаидой, а Миша без меня родился, через полгода, как я ушел. У купца сперва работал. Нечестно заработал триста рублей. Большие это были деньги… Мне бы домой ехать, а я мастерскую открыл свою – думал заработать еще больше. А оно все дальше и больше. Батраков заимел. А про мать услыхал, что она с Герасимом, – и вовсе не поехал. Богатым хотел быть… И всю жизнь, Федя, всю жизнь в одиночку, волком… Виноват я или нет? Виноват. Ты говоришь, жизнь корявая… Корявая была, Федя. Другую надо… Осилил ты меня, сынок. Твоя правда! Я… пойду за тобой. Да разве ж изба и все в ней – мое? Твое это, твое! Не тебе надо уходить, а мне. Мне.

Последние слова он произнес тихо, печально. Федор стоял не двигаясь. Он смотрел на отца не сводя глаз, забыв о винтовке, которую уже небрежно держал в правой руке. Что-то легкое вошло внутрь Федора и задрожало светлой радостью. Миша подошел к брату, взял его за локоть и смотрел в глаза, молча, просяще. А отец продолжал:

– Не уходи. Тяжко. – Потом он встряхнул головой и подошел к Федору. – Э, да чего там! Давай-ка твою винтовку да раздевайся. Ты тут хозяин. – С этими словами он решительно взял за дуло винтовку обеими руками и так же решительно дернул на себя…

В радостном оцепенении Федор не почувствовал, как гашетка при резком рывке отца зацепила за палец.

И… выстрел!!!

Отец опустился на пол, несколько секунд лежал на боку, обопрись на локоть. Потом медленно повернулся на спину.

– Папашка! – дико вскрикнул Федор и бросился перед ним на колени.

С расширенными от ужаса глазами Миша прислонился щекой к руке отца.

Отец был еще в сознании. Он тихо, почти шепотом проговорил:

– Федя, сынок… Миша… Вот… мы и помирились… Слава тебе господи! – Ефим медленно перекрестился.

Рука его беспомощно упала на пол. Умер он тихо. Лицо осенила нежная радость, какой не было ни разу. Ни разу за всю суровую жизнь человека, прожившего в одиночестве, хотя и окруженного людьми.

Долго стояли сыновья перед отцом, прижавшись друг к другу.

Было жутко и непонятно.

Потом они положили отца на широкую лавку, под икону головой, скрестив ему руки; накрыли чистой, из сундука, дерюгой.

…Миша бредил без сна:

– Кто там? Федя, кто там?!

– Никого нет, Миша. Никого.

Миша бросился к брату и спрятал лицо у него на плече.

Метель гудит, гуди-ит. Стонет метель.

На колокольне не перестают звонить:

«Бом-м… Бом-м… Бом-м…»

Федор сидел за столом и курил, курил, курил беспрестанно. Сознание временами мутилось – предметы плыли перед глазами, останавливались, снова плыли.

Обычный стук в дверь показался Федору орудийным выстрелом.

– Кто? – спросил он, вздрогнув.

– Я, Семен, – отозвался Сычев, уже войдя. И опешил: – Ай преставился?!

Федор посмотрел на него невидящими глазами и безнадежно махнул рукой, не изменив позы. Сычев же, увидев на полу винтовку, забегал по избе глазами. «И кровь, – мелькнуло в мыслях. – Тут дело нечисто». А вслух сказал:

– Царство ему небесное! Все там будем… – Он размашисто перекрестился, постоял-постоял, переминаясь с ноги на ногу, взялся за ручку двери. – Лампадку-то зажги, Федор… – Еще раз перекрестился, теперь уже торопливо, и вышел.

Зинаиды весь вечер не было дома. Когда она пришла с посиделок, Федор, глотая ком в горле, сказал глухо:

– Папашка… Умер…

Она бросила взгляд на лавку и метнулась к отцу… Когда она пришла в себя, ей рассказали все. Она молчала. Тихо плакала.

Федор, прижавшись щекой к груди отца, прошептал:

– Папашка… Папашка… Ведь я тебя любил.

Миша обнял брата. Зинаида, в бессилии прислонясь к стене, еле шевелила губами, запрокинув голову:

– Папашка… Как же так?

И вот Федор встал, выпрямился, погладил Мишу по голове и сказал надорванно и хрипло:

– Пойду расскажу Андрею Михалычу.

А к утру отец лежал уже на двух столах, приставленных рядом, вымытый, с расчесанной бородой, накрытый до рук белым. Все это сделали заботливые руки Матрены Сорокиной и соседок.

В ту ночь, перед тем как увидеть Ефима на лавке, Семену Сычеву не спалось. Метель выла. Изредка побрякивала вьюшка в трубе. Мысли были невеселыми.

– Спишь? – окликнул он жену.

– Где там спать! Ишь как бушует. Господи боже ты мой!.. А ты чего не спишь? Бывало, гром не будил, а теперь… беспокойный.

– Нету покою. Нету… Отчего бы это так? Как ты считаешь?

– Не управляешься – вот и покою потому нету… Летом нанимаешь, а зимой один.

– И то, пожалуй, правда: надо бы человечка нанять на круглый год. – Семен самодовольно добавил: – Батрачок, значит, требуется. Так, так. – А потом уже совсем мрачно: – Только не оттого беспокойство.

– А от чего же еще?

– Разве не слыхала, что на селе толкуют?

– Слыхала малость.

– Что? Рассказывай.

– Ну-ка да осерчаешь…

– Все равно говори.

– Будто Федька с Крючковым в избе-читальне при всем народе кричали: Сычев, дескать, кулаком становится, осаживать его надо. Андрей Михалыч, дескать, не видит.

– Вот оно что, Лукерья! Не дадут они мне ходу. Тогда эти самые кулаки не давали развороту – что ни затей, из рук вырвут, теперь эти… «читальщики». На дороге будут стоять. Не пускают.

Семен первый раз высказывал такие мысли жене. Да и некому больше сказать и нельзя: разбогател – стал одинок, перестал доверять людям. Люди для него стали другими. Постепенно всех их он разделил незаметно для себя на два лагеря: не мешающих жить и мешающих.

– Ты подумай, – продолжал он. – Им резону нету поддерживать богатство. Сами-то голыши: Федька – отчаюга, Крючков – бездомник. «Бедноту» читают и с глупа ума кричат без понятия. А не соображают того, что есть кулак. Кулак – это раньше был, другому богатеть мешал. А я никому не препятствую. Пожалуйста!.. Теперь, Лукерья, не кулаки мешают мужику – кулаков нету, а эти самые… партейные. Конечно, Андрюха Вихров, этот ничего. А Крючков вырастет – будет заворачивать. – Последние слова он произнес почти шепотом.

– А Федька?

– Федька – не знаю… И черт его принес сюда, лешего!

Семен долго молчал. «Вот тогда-то, в колодец-то, не надо бы было». Но жене об этом не сказал, а строго предупредил:

– Ты смотри, кому-нибудь не ляпни о нашем разговоре.

– Да что ты, Семен. Разве ж можно!

Но он не успокоился. В голову лезло: «Вот еще разболтает где-нибудь». Перестал и жене доверять.

Некоторое время он ворочался с боку на бок, потом надел шубу и вышел во двор, к лошадям.

Метель сразу залепила глаза снегом. Пучок соломы ударил в лицо. Семен отвернулся от ветра, подняв воротник, и решил: «Солому-то, наверное, у Земляковых сорвало с крыши. Хозяева! На крышу не разживутся». Зайдя в конюшню, он поправил корм в яслях, погладил ласково лошадь.

Вдруг он услышал в вое метели глухие удары о землю: ясно – кто-то вырубал яму. «Наверняка у Земляковых во дворе. Что-то тут не так», – решил он. В темноте прищурил глаза, наклонил ухо в сторону Земляковых, а через некоторое время убежденно сказал сам себе: «У них. Надо узнать». Он закрыл рот и нос рукавицей и пошел через улицу. Крадучись обошел двор Земляковых и остановился у полуразрушенного плетня, напряженно всматриваясь в отверстие.

Между двумя сарайчиками, под навесом, Федор вырубал топором и ломом яму в мерзлоте. Сычев так же осторожно отошел и вернулся в свою избу. Там он посидел на лавке, не раздеваясь. Снег обтаивал на одежде и шапке, и капли потекли по лицу. Но он этого не замечал. «Зачем ему яма в глухую полночь? Зачем?» Он не мог знать, что Федор в тот час откапывал винтовку.

Наконец любопытство взяло верх – он встал и тихо сказал:

– Пойду-ка узнаю доподлинно.

И вышел во двор.

С полчаса, а может быть, и больше он стоял, прислушиваясь, потом направился вновь ко двору Земляковых. Но только-только выйдя за ворота, услышал сквозь метель… выстрел. Звук был глухим – будто в хате. Сычев вздрогнул, и у него вырвалось:

– У них! Кроме негде. Ругаются все время… Уж не Ефима ли он, азиат?.. Пойду.

Теперь он почти бежал через улицу.

Стукнул в дверь… Тогда-то он и увидел уже мертвого Ефима, винтовку на полу и такого странного и страшного Федора.

Обратно он вошел в свою хату тихо, чтобы не разбудить Лукерью, и снова сел на лавку. Мысли точили: «Сперва, значит, яма… Зачем яма?.. Потом выстрел… И винтовка валяется… Ужли ж хотел закопать?! Свят, свят! Не может того быть… Человек же он, Федор-то. Не может быть… А вдруг?..»

Посидел еще, подумал, а затем решительно встал, разделся и твердо сказал:

– Та-ак. Теперь посмотрим, что будет дальше. В такие дела вмешиваться негоже: в чужую петлю не суй свою шею.

На следующий день приехали милиционер, врач, следователь. Допросили всех соседей и Земляковых. А после составления акта разрешили похоронить Ефима Андреевича Землякова.

Все доказательства подтвердили «факт неумышленного происшествия».

Из соседей на похоронах не было только Семена Сычева. Он и на следствии не давал никаких показаний: еще на рассвете уехал куда-то, чтобы не попасть в свидетели. Так никто, кроме Сычева, и не знал, что Федор ночью рубил землю во дворе. Он прибрал этот факт в памяти, как в свое время, после разгрома банды, утаил наган, засунув его под застреху на всякий случай. Может, еще пригодится.

Глава шестая

А зима вихрила и морозила. Иной раз метели по трое суток мутили белый свет. Тогда за кормом корове можно было идти в ригу только держась за веревку, привязанную к задним воротам. Иначе пропал: собьет, закрутит и заведет за ригу, а там – поле, степь, погибель. Так ведь и замерзли в Паховке в ту зиму два человека. А то морозы нажимали на землю так, что коровьи мерзляки подскакивали вверх, звучно, с выстрелом. В иной вечер такая тишина стоит на селе, что скрип чьих-нибудь валенок слышно за километр. Ну и морозы были в тот год! Бывало, в хате неожиданно так треснет бревно, что любая хозяйка вздрогнет, испугавшись, перекрестится и скажет:

– Свят, свят! В бревно нечистый залез.

– Зима снежная да холодная – десятина плодородная, – говорили старики.

А дед Матвей Сорокин говорил так:

– Что зима! Разве ж это зима! Вот в старину были зимы так зимы. Ворона на лету мерзла! Во! Летит, летит и – шлеп! – во двор. Подойдешь: готова! Замерзла начисто. Каюк вороне. Вот то – зима!

Сколько в этом правды, трудно сказать. Но дед Матвей так говорил. Он любил вспоминать, удивляя молодежь.

К избе-читальне и в ту зиму тропки вели со всех сторон паутинкой. Молодежи идти больше некуда – вот и протоптали. Кстати, кроме чтения там и пели, плясали, декламировали стихи. Заправлял этим делом Ванятка Крючков, секретарь РКСМ. Зимой, в пургу и морозы, в избе-читальне всегда горел огонек.

Неизгладимый в памяти милый огонек! Он и теперь, спустя много лет, все так же дорог каждому – и тому, кто взрослым приносил к нему букварь с первой строкой «Мы не рабы. Рабы не мы», и тому, кто учил других по этому букварю. Ой как много сделал этот огонек для целого поколения!

– Ну, Матвей Степаныч! – восклицал шестнадцатилетний Володька Красавица. – Я ж написал на доске «рабы», а ты читаешь «бары». Это ж «бы», а не «ры». Вот: видишь?

– А как же – вижу, – отвечал Матвей Степаныч Сорокин. – Вижу. А губы не дружны. – При этом он теребил большим пальцем губы. – Одна – на «ры», а другая – на «бы». Вот так, – и он показывал, как это все у него происходит. И вздыхал. А потом, вдруг просветлев, догадывался: – Дак у «ры» хвост вниз, а у «бы» – вверх, и серпочком. Чего ж ты мне не сказал, Володька, заранее?

– А я тебе учитель, что ль, какой? Я – шеф, и больше ничего. Обучу тебя – грамоту мне дадут, не обучу – срамота нам обоим. Ты уж учись, дед Матвей, пожалуйста.

– Ты мне скажи точно: газеты буду я тогда читать?

– Будешь, – уверенно отвечал Володя.

– Ох! Труда-то, труда сколько! – вздыхал снова Матвей Степаныч. – Ну, давай. Начали: «Мы-ы не… ба-а-ары-ы»… – потянул он.

– Да «не рабы»! – воскликнул Володя.

– Не буду так читать! – осердился совсем Матвей.

– Ну почему же?!

– А потому: лично я, Сорокин Матвей, никогда рабом не был. И об чем речь. Бар знавал, а рабом у них не был. В тряпках всю жизнь проходил, а – не был. Чего ты понимаешь, Володька, – чего читать, а чего не читать!

– Тебе ж надо сначала научиться читать, а потом думать, – беспомощно убеждал Володя.

– А я буду сперва думать, а потом читать.

Володя становился в тупик. Но старался, старался.

Когда же кончался урок, то Матвей Степаныч говаривал так:

– Трудно нам с тобой обоим, Володька.

Этой фразой он заканчивал почти каждый урок. Однажды Володя так и сказал ему:

– Конечно, трудно. А как же? Ты ж темный, как… сурок.

– Ну, ну! Ты! – возвысил голос Матвей. – А то вот дам подзатыльник – и грамоту забудешь. – Потом все-таки проворчал: – Завтра-то приходить вечером аль днем?

И все это было. И все тянулись вверх. С громадным усилием, но тянулись. Серая, рваная черноземная Россия стояла у ворот своего будущего. Только-только встала она на ноги после войны, бандитизма, голода и разрухи.

Был январь.

Во второй половине месяца помягчело, сдало. Уже можно стало показать нос на улицу, не боясь его отморозить, а в иной день даже и без рукавиц пойти. Дед Матвей так и определял температуру:

– Так, примерно, на полградусника, не больше. Вполне допустимо.

Он, конечно, знал, что градусник существует, но никогда ему не приходилось им пользоваться. Если у него спрашивали шутя: «Какая температура у человека?», то он отвечал: «Я не больной». Он был убежден, что температура бывает только у больных, а морозы градусник показывает частями – в полную силу, в полмороза, в четверть мороза. Володя, может быть, был прав: «Темный, как сурок». И Матвей Степаныч страстно захотел не быть темным. Так человек, проснувшись, вдруг видит, что проспал, и начинает спешить, спешить, чтобы не опоздать, наверстать. Но можно ли наверстать уже прожитую жизнь?

А жизнь шла. Со стороны могло казаться, что глухое селишко, заметенное метелями в степи, жило спокойной жизнью, люди вставали рано, ели, работали и потом снова ложились спать. И только. Ребятишки катались на салазках с крыш, засыпанных снегом доверху, так же, как и сто лет тому назад. Но это только казалось. Знали, болел Ленин. Вот выздоровеет – скажет: может Матвей наверстать прожитую жизнь или не может, и будет у него лошадь или не будет; или так и надо, чтобы у Сычева было несколько лошадей, а у Матвея ни одной. Выздоровеет – скажет.

Думал об этом и Федор. Думал и Андрей Михайлович. А Сычев рассуждал так: «Он им скажет, Ленин, этим „разным“. Выздоровеет – скажет. Без богатого мужика с голоду подохнуть можно».

Внутри село волновалось, беспокоилось. Так вода задолго до кипения уже движется в сосуде, беззвучно, незаметно.

А зима шла, как и обычно.

Однажды Федор сидел дома и читал. Зинаида чинила одежду. Они только-только зажгли керосиновую лампу и принялись каждый за свое вечернее дело. Миши дома не было. Вдруг кто-то беспокойно затопал валенками в сенях и рванул дверь. В избу вместе с клубами морозного пара ворвался Андрей Михайлович Вихров. Федор подумал, что он болен: лицо осунулось, потемнело, шапка сползла набок. Он чуть постоял у двери, медленно подошел к Федору и беспомощно опустился на лавку.

– Что с тобой? – спросил Федор, предчувствуя беду.

Андрей сразу не ответил. Он зашевелил губами, стащил непослушной рукой шапку. Зинаида подошла к нему. Федор встал в недоумении. Андрей наконец выдавил из себя три слова:

– Федя… Ленин… умер!

Умер Ленин.

Федор стоял на одном месте и смотрел в темное окно. А в темном окне ничего не было видно. Он смотрел в свою душу, обернулся назад, на свою жизнь, полную страданий и отчаяния.

Ленин умер!..

Откуда же послышался такой незнакомый голос?.. Зинаида и Андрей повернули голову к Федору: это он сказал, сипло, придушенно, с выдохом:

– Как же теперь?! Андрей Михайлович, а?!

Зинаида зарыдала.

Вошел Ваня Крючков. Сел. Опустил ладони меж коленями. И он вспомнил свою сиротскую и безрадостную жизнь. И почему это у молодого и сильного избача так заболело, закололо сердце! Но избач не должен забывать, что он – избач. Поэтому Ваня встрепенулся и спросил у всех сразу:

– Что будем делать?

– Утром народ надо собрать, – ответил Андрей Михайлович.

И никто больше ничего не сказал. Сидели до полночи. А в полночь Ваня опять спросил:

– Пойдемте?

И все знали, куда надо идти: все пошли в избу-читальню.

Зинаида обшивала черной каймой красный флаг. Федор с Володей украшали портрет Ленина искусственными цветами и черными большими бантами. Ваня писал на красной материи черными буквами: «Вечная память, великий человек!» В эту ночь они делали то, что подсказывало сердце.

Андрей ушел к себе, в сельсовет, сел за председательский столик и думал, думал. Потом вернулся в избу-читальню и сказал Ване, присмотревшись к его работе:

– Неправильно написал – «великий человек». Надо – «великий вождь народа».

– Не надо, – возразил Федор. – «Великий человек» – это всё.

Подумали. Решили писать заново так: «Вечная память великому вождю и любимому человеку!» Эти слова и написали. Потом полотнище нашили на два древка.

Близился рассвет. Замигали огоньки в избах. Андрей Михайлович сказал ребятам:

– Идите. Скажите каждый в двух-трех хатах и – назад.

– Кто будет выступать? – спросил Ваня у Андрея Михайловича. Он, как председатель сельсовета, должен это решить.

– Тебе, Ваня, должно быть.

– Я, Андрей Михайлович, не выдержу… заплачу…

– Тебе надо, Андрей Михайлович, – сказал Федор. – Ты – коммунист.

– Ладно. Буду говорить. А от женщин кто?

Решили: пусть говорят те, кто пожелает, а Андрей Михайлович только начнет.

Не успели ребята вернуться, как народ пошел к избе-читальне и к сельсовету. Каждый заходил к соседу, стучал в окошко и говорил:

– Беда, сосед!

– Что там такое? – спрашивал хозяин.

– Беда. Ленин помер.

И шли вместе. Шли молча. И каждый надеялся: «А может быть, это – неправда».

Дед Матвей так и сказал Володе, постучавшему в окно:

– Не может того быть! Это – неправда. Проверить надо, – и выскочил на улицу.

– Правда, Матвей Степаныч, правда. Телеграмма вечером, с нарочным.

И дед затрусил рысцой в сельсовет, приговаривая: «Проверить надо. Обязательно проверить». Но в душе уже ныла тоска. В сельсовете он увидел Андрея Михайловича и спросил, запыхавшись:

– Правда?!

– Да, – коротко ответил председатель.

И тогда Матвей Степаныч повернулся к портрету Ленина, заморгал, сморщился и сказал тихо-тихо:

– Ильич… Ильич! Что же это ты? А! Бросил?!

Слезы текли у него по морщинам, скатывались по бороде. И он не вытирал лица. Он не знал, что он плачет. Разве ж знал он сам, Матвей Сорокин, что Ленин так ему дорог! Он узнал это только теперь. Стоял старик перед портретом Ленина и плакал, не замечая слез.

А валенки скрипели по селу вразнобой, беспокойно, тревожно. В сельсовете народа – битком. В избе-читальне – полно. На площади люди группами. И все молчали.

Семен Сычев стоял в сельсовете, в углу. Он опустил голову, так, что борода изогнулась. Шапку он держал обеими руками, опустив их вниз. Волосы у него не причесаны (забыл, должно быть) и торчали пучками. Семен ни на кого не обращал внимания. А казалось ему, будто был он один на всем белом свете. О чем он думал, понять невозможно, а мыслей своих не высказывал. Только и на его лице было великое горе.

Но вот Андрей Михайлович встал из-за председательского стола и сказал:

– Давайте выходить, товарищи.

И все пошли.

На трибуне, сбитой наспех, ночью, из двух бричек и ворот, возвышался портрет Ленина, а над ним слова:

«Вечная память великому вождю и любимому человеку!» Около трибуны, впереди всех – Ваня Крючков, Миша, Володя Кочетов, Зинаида и Матрена Сорокина с мужем. Андрей Михайлович взошел на трибуну. Снял шапку. И все как один сняли шапки. Было очень тихо. Изредка бесшумно опускались на землю снежинки. Они крапинками лежали и на головах людей. Андрей Михайлович смотрел на Ленина. Все видели: стоит Вихров рядом с Лениным и что-то думает. А он думал в те минуты об одном: никогда вот так, за всю свою бедняцкую и боевую жизнь, не приходилось отвечать перед Ильичем, отвечать своим сердцем за все, что сделал хорошего и плохого, отвечать под пристальным взглядом народа. Он даже и не знал, о чем он будет говорить, но он скажет что-то очень сильное, необыкновенное, на что в обыденной жизни не способен. И Андрей повернулся к собравшимся.

Лица крестьян были обращены все чуть вверх, на Ильича и на Андрея. Над непокрытыми головами – легкий парок от дыхания. И сколько печали увидел Андрей в этих лицах! Матрена Сорокина смотрела на Андрея сквозь слезы. Крестьяне шапками, будто украдкой, проводили по лицу сверху вниз, не отрывая взора от трибуны. И было всем тяжко.

Но вот Андрей вскинул голову, потрогал себя за воротник рубахи, как бы стараясь расширить его, и начал:

– Дорогие мои, товарищи!.. – Он долго молчал, собираясь с силами, чтобы сказать следующие слова, – Умер… Ленин!!!

Эти два слова он выкрикнул с такой тоской, что вложил в них всего себя, без остатка, все свои мысли. Губы у него задрожали, лицо заходило в судорогах, и он тихо, так, что услышали только передние, сказал:

– Ильич… умер… – И вот на виду у всех закрыл он ладонью глаза и зарыдал.

Потом он стоял уже с открытым лицом и смотрел куда-то вдаль, над головами. И плакал безудержно и безутешно.

Вместе с ним плакали старики и дети, юноши и девушки, стоя неподвижно под открытым синим необъятным куполом неба, подставив головы под мороз.

И все поняли, что Андрей Михайлович сказал все.

Матвей Сорокин подошел к трибуне, потрогал Андрея за валенок. Тот посмотрел вниз. Тогда Матвей сказал:

– Пойдемте по селу.

Андрей подал портрет Ленина. Его взяли Матрена и Матвей Сорокины и понесли вдоль улицы. За ними Ваня и Володя понесли полотнище с прощальными словами, обращенными к Ильичу. Андрей поднял над собой траурный флаг. И все тихо пошли. Все. Взрослые и дети.

Зинаида запела сначала одна:

 
Вы жертвою пали в борьбе роковой.
 

Потом подхватили Ваня и Андрей:

 
Любви беззаветной к народу…
 

Все пели. Пели кто как мог. Печальные звуки песни поплыли над селом. Так прошли улицу и вернулись назад.

– Еще надо – по нашей улице, – просил дядя Степан Крючков.

Все пошли по второй улице. Так и шли: пели или шли без слов, молча, медленно и торжественно. Потом повернули и на третью улицу, самую короткую. Больше никаких улиц в Паховке не было. Снова вернулись на площадь.

За все время пути по селу Матрена Сорокина не произнесла ни слова. Даже тогда, когда кто-то сказал: «Ильича надо носить по очереди», она молча передала дорогую ношу кому-то из детей. А когда в последний раз пришли на площадь, когда все уже надели шапки, она произнесла первые слова:

– Матвей, надень шапку.

Тот покачал отрицательно головой. Тогда она сняла с себя ситцевый нижний платок, оставшись в старенькой шали, и подала ему. Матвей Степаныч сложил его вчетверо полоской, и подвязал через уши, под бороду. Да так и стоял. А Матрена подошла к Андрею Михайловичу и сказала:

– Хочу… говорить. – Казалось, она берегла слова, боялась расплескать переполнившее ее чувство.

Андрей Михайлович кивнул.

И вот она вышла на трибуну, могучая, высокая крестьянка. Ей пятьдесят три года, а можно было дать на десять лет меньше.

Она подняла голову вверх и увидела пасмурное небо, увидела порхающие снежинки, чуть помолчала. И заговорила протяжно, уныло, как траурное причитание, плач:

– Ой ты солнышко, солнце красное! Что ж померкло ты, тепло-ласково? Не тобой ли, свет, земля теплилась? И не ты ль для людей хлеб и соль несло! А легла зима да суровая; холодно душе да без солнышка. Аль не видишь ты, любо-солнышко, как капель пошла да в мороз лютой? То не дождь идет на снега зимой, то слезу ронит из очей народ. Он уж раз вздохнет, то буран пойдет, а слезу ронит, то – поток горюч. – Матрена уже не говорила, а почти пела, страстно, всем сердцем. Она обратила одухотворенное лицо к портрету и спрашивала: – Ой Ильич ты наш, наше солнышко! Что ж покинул нас посередь путей? Где тропу искать из нужды лихой? Как нам выбраться на белой тот свет из заплат отцов да из бедности?

И пели ее слова в душе многих стоявших с поникшими головами. И многие повторяли ее слова в себе: «Где тропу искать из нужды лихой?» А Матрена продолжала, будто отвечая на свои вопросы:

– Зимним вечером да свет горит в окне, и видать его далеко в пути. Заблудился кто – на огонь пойдет, уморился кто – обогреется. Кто зажег огонь для всех добрых людей? Кто прорезал тьму светом праведным?.. – Матрена подняла руку вверх. – То горит для нас… сердце Ленина! – воскликнула она и протянула к людям обе руки. – Дай бог каждому не терять в пути тот огонь могуч, что Ильич зажег… – Она увидела на рукаве снежинки и продолжала тем же возвышенным тоном: – На руках моих снег студен лежит, а на сердце плач горше горького… Умер наш отец, светел батюшка, умер Ленин наш, светло солнышко. Но не гаснет свет – огонь пламенный, что принес Ильич ко мне на сердце. – И она поклонилась Ленину в пояс, прикоснувшись пальцами к доскам. Потом обернулась к народу и так же поклонилась, по-старинному.

А все стояли потупив головы. Никто не заметил, что последние слова Матрена сказала уже в сумерках.

Огоньки замелькали по селу – в каждой хате огонек.

Огонек горел и у Федора. Он сидел за столом, подперев ладонями подбородок.

Ваня Крючков и Володя Кочетов зашли к Сорокиным. Они потоптались у двери, не решаясь начать разговор.

– Вы чего, ребята? – спросила Матрена, вытирая передником руки.

– Матрена Васильевна, – попросил Ваня, – прочитайте нам в избе-читальне плач. Может – вечером. У нас будет теперь неделя Ленина: каждый день про него будем читать или говорить.

– Ванятка, милый! Да ведь я уж все забыла.

– Как же это так? – спросили оба сразу.

– А так: забыла. Теперь уж не получится.

Ребята ушли. Они сели в избе-читальне и старались записать слова Матрены Васильевны. Но это было очень трудно.

А Андрей не находил себе места. Он пришел к Федору домой. Федор все так же сидел и смотрел в одну точку.

– Сидишь? – спросил Андрей. – Я с тобой побуду. Бобылю и в светлый день в хате пасмурно. А сейчас…

– Ну что ж, побудь.

В ту ночь огни на селе не гасли до рассвета.

За окном уверенно и четко проскрипели валенки, а на крыльце тот же скрип стал нерешительным. В избу вошел Сычев Семен. Федор встал, поднял голову в удивлении, будто хотел сказать: «А этот зачем ко мне?» Но он ничего не сказал и сел снова. А Семен, шурша полушубком, устроился на лавке рядом с Андреем и заговорил:

– Тяжко, братцы… Тяжко… – Он долго молчал. Потом еще сказал: – Напиться, что ли, с горя? А? – и повернул лицо к Андрею.

Андрей ничего не ответил. Семен понял это как знак согласия и вытащил из полушубка полбутылки. Он поставил ее на стол и обратился теперь к Федору:

– При таком горе и нам с тобой, Федор, надо выпить… За согласие.

Федор встал. Он смотрел прямо на Сычева, глаза заблестели, уголок губ презрительно дернулся.

– Пить в такой день! – воскликнул Федор. Он выскочил из-за стола, стал против Сычева, прищурил зло один глаз. – Ты… Семен Трофимыч… уходи. Сразу уходи…

– Что ж, можно, – обидчиво сказал Сычев. – К тебе с добром, а ты опять… – и вышел, захватив с собой водку.

Когда ушел Сычев, Федор снова сел за стол, обхватил голову руками и будто застыл, окаменел. И почему именно в этот день было так жаль отца и так без него тоскливо?

А Андрей через некоторое время сказал:

– Зря ты, Федя, Семена выгнал. Такой день… Пить бы не стали. Пусть бы сидел.

Федор промолчал, не пошевелившись.

С этого дня Сычев Семен и Земляков Федор уже не кланялись друг другу при встрече. Семен проходил мимо гордо и, казалось, спокойно. А Федор, встречаясь с ним, злился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю